Часть 46: Остановка
18 июля 2026 г., 09:40
Осаму затормозил у подъезда, вытащил её из машины и понёс в дом. Она была всё такой же лёгкой, всё такой же бледной, и он чувствовал, как её кровь, горячая и густая, пропитывает его рубашку. Осаму толкнул дверь плечом, вошёл в лифт, нажал кнопку своего этажа. Каждая секунда казалась вечностью.
— Я спасу тебя, — шептал он, глядя на её закрытые глаза, на её мокрые волосы, прилипшие к щекам. — Я всё исправлю. Только держись. Пожалуйста, держись. Я не могу без тебя. Я не хочу без тебя. Ты нужна мне. Всегда была нужна. Я просто боялся. Я идиот. Я трус. Прости меня.
Двери лифта открылись с тихим, мелодичным звоном — тем самым, который всегда раздражал его своей неуместной жизнерадостностью. Сейчас этот звук показался ему издёвкой. Осаму шагнул в коридор, прижимая её к груди, и капли её крови — тёмные, почти чёрные в тусклом свете — падали на серый ковролин, оставляя за ним след, похожий на пунктирную карту его отчаяния.
Он внёс её в квартиру на руках, толкнув дверь плечом так, что с косяка посыпалась пыль. В прихожей было темно и тихо — только мерно гудел холодильник на кухне да где-то за стеной, в шахте, с механическим стоном полз лифт. Дазай не стал включать верхний свет, боясь, что резкая вспышка потревожит её, хотя понимал: она без сознания и вряд ли что-то почувствует. Но Осаму всё равно не включил. Вместо этого он зажёг торшер в углу гостиной — единственный источник мягкого, желтоватого полумрака, при котором тени становились глубже, а предметы теряли очертания, как в старом, выцветшем дагерротипе.
Он уложил её на свою кровать, которую не застилал уже несколько недель, потому что ночевал в Агентстве, сбегая от этой квартиры, от этих стен, от самого себя. Простыни пахли пылью, застоявшимся воздухом и одиночеством — тем самым, которое он культивировал в себе все эти дни, убеждая себя, что так лучше, так безопаснее, так правильно. Теперь этот запах казался ему удушающим. Осаму на секунду замер, глядя на её лицо. Мокрые волосы разметались по подушке, прилипшие к щекам и вискам, и в тусклом свете торшера они казались не серебряными, а пепельными, как у призрака. Губы были бледными, почти синими — цвет обескровленной плоти, цвет смерти. Веки — неподвижными, без единой дрожи, и ресницы, всё ещё мокрые от морской воды, слиплись в белые треугольники. Только слабое, прерывистое дыхание — слишком частое для той, чьё сердце обычно билось раз в несколько минут, — говорило о том, что она ещё жива.
Осаму провёл пальцами по её лбу, убирая прядь волос, и почувствовал, какая она холодная. Не просто прохладная, как всегда, — её кожа всегда была прохладной, он привык к этому, он даже полюбил это ощущение, сравнивая его с прикосновением к старому фарфору, — а ледяная. Такой она была только однажды: там, на складе, после бала, когда он думал, что теряет её в первый раз. Тогда она металась в бреду, и её тело было холодным, как мрамор, а потом, когда он подставил запястье, она вонзила клыки и едва не убила его. Тогда он не испугался. Теперь — да, ему было страшно. Страшно до дрожи, до тошноты, до леденящего ужаса, который сжимал внутренности и не отпускал.
— Я здесь, — прошептал он, сам не зная, слышит ли она его. Его голос дрожал, срывался, и это было так непривычно, так чуждо ему, что он сам не узнавал себя. — Я рядом. Я никуда не уйду. Слышишь? Я никуда не уйду.
Она, конечно, не ответила.
Осаму заставил себя встать и действовать. Паника — роскошь, которую он не мог себе позволить. Сейчас от него зависела её жизнь, а он, чёрт возьми, не собирался позволить ей умереть. Не после всего. Не после того, что она сказала ему там, на пирсе. Не после того, как она — даже после всех его слов, всех его оскорблений, всего его ледяного, расчётливого садизма — закрыла его собой. Снова. Как делала всегда. Как делала на балу, когда выпила яд, чтобы не показать слабость. Как делала в логове ведьмы, когда встала между ним и щупальцами. Как делала на фабрике, когда приняла костяной конус в грудь, защищая Ацуши. Всегда. Она всегда была между теми, кто ей дорог, и смертью, а он… он отталкивал её. Делал ей больно. Называл неэффективной. Считал переменной в уравнении.
«Господи, какой же я идиот. Какой же я слепой, самовлюблённый идиот».
Осаму стащил с неё мокрый плащ — тяжёлый, пропитанный водой и кровью, — и отбросил его в сторону. Ткань шлёпнулась на пол с влажным, неприятным звуком. Затем он расстегнул её блузку — пуговицы не поддавались, мокрые нитки разбухли, и он дёргал их, пока они не отлетели с тихим треском, — и отвёл в стороны полы ткани. Под блузкой оказался тонкий топ, который Осаму тоже снял, стараясь не думать о том, что он обнажает её перед собой без спроса, потому что сейчас было не до смущения, не до приличий, не до чего-либо ещё, кроме одного: она умирала, и он должен был её спасти.
Затем Осаму осторожно перевернул её, укладывая на живот, чтобы получить доступ к ранам. Следом положил под таз свёрнутое одеяло, чтобы ослабить давление, а под грудь — ещё одно, поменьше, чтобы облегчить дыхание. Перед ним открылась жуткая картина. Три пулевых отверстия. Одно в плече — чуть выше ключицы, там, где ещё не до конца зажил вывих, полученный на тренировке с Ацуши. Края раны были рваными, неровными — пуля вошла под углом, разорвав дельтовидную мышцу. Второе в боку, чуть выше бедра, глубокое и тёмное, с характерным ожогом вокруг входного отверстия — пороховые газы обожгли кожу. Третье в спине, в нескольких сантиметрах от позвоночника, и вокруг него кожа уже начала темнеть — не просто от крови, а от магического некроза, расползающегося по тканям, как чернильное пятно по промокашке.
Осаму сжал зубы до скрежета и заставил себя думать хладнокровно. Ему нужны были инструменты. Настоящие инструменты, а не жалкая аптечка с пластырями, которую он держал в ванной. И он знал, где их взять. Осаму бросился в гостиную, едва не споткнувшись о край ковра, открыл шкаф, нашёл за стопкой старых книг небольшой металлический кейс — тот самый, что она принесла месяц назад. Он вспомнил тот вечер. Эйено явилась без предупреждения, поставила кейс на его стол и сказала: «Это на случай, если ты опять вляпаешься в неприятности, а меня не будет рядом».
Внутри, в идеальном порядке, лежало то, что ему было нужно: скальпели в герметичных упаковках, несколько видов пинцетов — анатомические с широкими браншами, хирургические с тонкими, изогнутыми кончиками, — кровоостанавливающие зажимы, шёлковые нити для швов разной толщины, иглы, антисептик на основе коллоидного серебра в тёмном флаконе, и целый ряд склянок с мутными жидкостями, подписанных её твёрдым, чуть наклонным почерком: «Для обеззараживания магических ран. Не пить. Даже не думай», «Экстракт лунного мха — регенерация. Наружно», «Антидот к ядам Ковена. Внутривенно. Медленно!» — и ещё несколько, названия которых он не успел прочитать.
Тогда Осаму рассмеялся, глядя на все эти предосторожности, и сказал: «Ты хранишь у меня артефакты? Это как приданое?» Эйено не улыбнулась, только бросила короткий взгляд и ответила: «Это на случай, если ты решишь поиграть в героя, когда меня не будет рядом. Инструменты там тоже есть. Надеюсь, ты помнишь, с какой стороны браться за скальпель». Он тогда отшутился: «С той, которая острая?» Она закатила глаза — выразительно, как делала всегда, когда он нёс чушь, — и сказала: «Порежешься — зови Йосано. Я не медсестра». Он посмеялся, а она, уже стоя в дверях, добавила: «И не вздумай использовать это для своих суицидальных фокусов. Узнаю — лично воскрешу и убью снова».
Теперь Осаму было не смешно. Он горько усмехнулся, вспомнив ту браваду, и раскрыл кейс дрожащими пальцами. Теперь Осаму готов был отдать всё, что угодно, лишь бы Эйено снова закатила глаза на одну из его дурацких шуток. Лишь бы она снова посмотрела на него — не с болью, не с тоской, а с той самой, тёплой иронией, которую он так любил. Лишь бы она была жива. Осаму схватил кейс и вернулся к ней.
Первым делом — остановить кровотечение. Две раны — в плече и в боку — всё ещё кровоточили, хотя и не так сильно, как у обычного человека. Её вампирский организм боролся из последних сил, пытаясь замедлить потерю крови, но эти пули были не простые. Осаму успел заметить руны, выгравированные на металле, — символы Увядающего Корня. Пули, заряженные магией, которая подавляла регенерацию. Медленное, мучительное убийство, рассчитанное на таких, как она. Он надел латексные перчатки — благо, её запасы были на редкость продуманными — и принялся за работу.
Эйено не реагировала на прикосновения. Слишком глубоко провалилась в беспамятство — то ли от боли, то ли от магического яда, то ли от истощения, которое копилось неделями. Её тело, древнее и несокрушимое в обычных условиях, сейчас напоминало пустую оболочку — хрупкую, безвольную, почти невесомую.
Осаму начал с плеча. Рана была самой доступной: пуля засела неглубоко, в мягких тканях. Он смочил марлевый тампон антисептиком, обработал кожу вокруг входного отверстия — Эйено дёрнулась, и Осаму замер, ожидая, что она откроет глаза. Но веки остались неподвижными. Только ресницы чуть дрогнули — или ему показалось? Он взял скальпель — рукоятка была холодной и предательски скользкой в его дрожащих пальцах, — и сделал надрез. Кожа разошлась, обнажая подкожную клетчатку, мышцы, кровь.
Кровь. Её было много, но она была не алой, не человеческой. Тёмная, почти чёрная, густая, как старая нефть, и когда Осаму увидел её, в нос ударил запах — не резкий металлический запах, который он привык ассоциировать с ранениями, а что-то другое. Дым. Старый мёд. Лесная смола и холодный, морозный воздух, как в тех сибирских снегах, которые Эйено показывала ему в воспоминаниях. Так пахла её суть. Так пахла её природа. Он на мгновение замер, заворожённый этим запахом, а затем заставил себя сосредоточиться.
Осаму отогнул края раны пинцетом и увидел пулю — маленький, тёмный кусочек металла, застрявший в дельтовидной мышце. Руны на ней слабо светились в полумраке, пульсировали, как гнилушки в ночном лесу, и от этого свечения у него по спине пробежал холодок.
— Ничего, — пробормотал он, обращаясь то ли к ней, то ли к себе. — Сейчас достанем. Потерпи. Ты сильная. Ты самая сильная из всех, кого я знаю. Ты справишься. Ты всегда справлялась.
Осаму ввёл пинцет в рану, стараясь не повредить окружающие ткани, нащупал пулю и осторожно, миллиметр за миллиметром, извлёк её. Она вышла с тихим, влажным, чмокающим звуком. Кровь тут же хлынула сильнее — тёмная, дымящаяся на воздухе, — и он зажал рану марлевым тампоном, прижимая его изо всех сил. Секунды текли, как песок сквозь пальцы. Наконец, кровотечение замедлилось, и Осаму смог осмотреть рану. Чисто. Пуля не раздробилась, не оставила осколков. Он обработал края антисептиком, наложил несколько швов — кривовато, но туго, стягивая края так, чтобы держалось крепко, — и заклеил сверху стерильной повязкой.
Одна готова. Осталось две. И времени почти не осталось.
Осаму перевёл дух, вытер лоб тыльной стороной ладони и испачкал лицо её кровью — холодной, пахнущей дымом. Он даже не заметил этого. Руки дрожали — не от страха, а от напряжения, от мелкой моторики, которая сейчас была нужна ему как никогда, но предательски отказывала. Осаму сделал несколько глубоких вдохов, как учил когда-то Одасаку, и перешёл ко второй ране.
Эта была хуже. Пуля вошла в бок, чуть выше гребня подвздошной кости, и засела глубоко. Осаму боялся, что она могла повредить внутренние органы — почку, кишечник, — но по тому, как она дышала (часто, поверхностно, но без хрипов), и по характеру крови (она была тёмной, но без примесей), он надеялся, что обошлось.
Осаму сделал разрез — шире, чем хотелось бы, — и увидел разорванные мышечные волокна, покрытые чёрным налётом там, где прошла пуля. Магия Корня оставляла след, похожий на ожог, на гниение, ускоренное в сотни раз. Он не стал пытаться накладывать зажим на сосуд, который не видел, — вместо этого просто прижал рану стерильным тампоном, чтобы замедлить кровотечение, и начал искать пулю. Она застряла в кости — Осаму услышал характерный, тошнотворный скрежет металла о кость, когда коснулся её пинцетом, и его желудок сжался в спазме. Он сглотнул подступившую к горлу желчь и продолжил. Медленно. Осторожно. Как сапёр, обезвреживающий мину. Если Осаму оставит осколок, если занесёт инфекцию, если повредит кость…
Наконец, пуля поддалась и вышла — такая же тёмная, с рунами, которые, казалось, насмехались над ним, угасая на глазах. Он отбросил её в сторону, и она звякнула о металлический поднос.
— Две, — выдохнул Осаму, накладывая швы. Эта рана затягивалась медленнее. Он видел, как края её начинают стягиваться — её регенерация пыталась работать, — но процесс был почти незаметен, задавленный магией. Осаму обработал рану антисептиком, нанёс несколько капель противоядия, наложил повязку. Затем перевёл дух и перешёл к последней.
Самая опасная. В спине, рядом с позвоночником. Осмотрел рану. Кожа вокруг неё была не просто тёмной — она была чёрной, как уголь, и от неё исходил слабый, едва уловимый запах тления. Магический некроз расползался по тканям, и с каждой секундой становился всё шире. Эта пуля убивала Эйено — медленно, но верно. Если Осаму не вытащит её сейчас, она умрёт. Её едва работающая сейчас регенерация не справится с таким количеством магического яда.
Он достал новый скальпель. Руки дрожали так, что Осаму боялся порезаться сам. Он сделал несколько глубоких вдохов, пытаясь унять дрожь, и приступил к работе.
— Я помню тот вечер в твоей квартире, — Осаму заговорил, просто чтобы слышать собственный голос и не сойти с ума от тишины и напряжения. — Когда ты приготовила мне омлет. Ты сказала, что была поваром когда-то, в придорожной таверне «Le Coq Noir». Я запомнил. Я всё запомнил. Каждое твоё слово. Ты сказала, что это было спокойное время, когда ты просто жила и была счастлива. Я тогда подумал: «Вот оно. Вот то, ради чего стоит жить». Не ради великих свершений, не ради спасения мира. Ради того, чтобы кто-то приготовил тебе омлет и рассказал о своей жизни. Ради того, чтобы кто-то смотрел на тебя так, как ты смотрела на меня тогда.
Осаму сделал надрез — вдоль позвоночника, параллельно остистым отросткам. Мышцы под скальпелем задрожали, сократились в спазме, и он замер, ожидая, что Эйено хотя бы вскрикнет. Но она только тихо, едва слышно застонала. Осаму ввёл тонкий хирургический пинцет, стараясь не задеть нервные корешки. Если он повредит спинной мозг, Эйено останется парализованной. Если заденет крупный сосуд, истечёт кровью за минуты. Каждое движение было пыткой — не для неё, для него. Он чувствовал себя сапёром, который идёт по минному полю с завязанными глазами.
— Ты сидела в кресле, пила кровь через трубочку и читала книгу, — продолжал Осаму, и его голос дрожал, срывался, но он не замолкал. — Я смотрел на тебя и думал: «Вот она. Та, ради которой я хочу просыпаться по утрам». Я не говорил тебе этого. Я вообще мало что говорил тебе из того, что чувствовал. Я боялся, всегда боялся. Ты была такой… недосягаемой. Такой древней, такой сильной, такой совершенной. А я просто пустотой, которая притворялась человеком. Я думал, что недостоин тебя, и ты рано или поздно это поймёшь и уйдёшь. И поэтому я оттолкнул тебя первым, сделал больно, чтобы ты ушла, и я мог сказать себе: «Вот видишь, она тоже меня бросила. Все бросают». Это было так глупо. Так по-детски. Так трусливо.
Пинцет наткнулся на что-то твёрдое. Осаму замер. Это была пуля. Она засела глубоко, почти у самого позвонка, и вокруг неё ткани были чёрными, рыхлыми, омертвевшими. Он осторожно обхватил её кончиками пинцета и потянул. Пуля не поддавалась — застряла в связках, в щели между костями. Осаму потянул чуть сильнее, и её тело рефлекторно дёрнулось — мышцы сократились в спазме, из горла вырвался приглушённый, хриплый стон. Он замер, чувствуя, как сердце колотится где-то у самого горла.
— Тихо, тихо, — прошептал Осаму, поглаживая её по плечу свободной рукой. — Я знаю, что больно. Прости. Я знаю. Я постараюсь быстрее. Потерпи. Ты сильная. Ты самая сильная. Ты выдержишь.
Осаму изменил угол атаки, чуть повернул пинцет, и пуля наконец вышла — с тихим, влажным, чмокающим звуком. За ней потянулась струйка чёрной, отравленной крови, густой, как смола, и пахнущей гнилью. Он отбросил пулю в сторону, и она звякнула о поднос, присоединяясь к двум своим сёстрам. Три куска металла, три рунных проклятия, которые почти убили Эйено. Почти.
Осаму обработал рану, нанёс противоядие, наложил швы. Затем устало опустился на колени у кровати, всё ещё сжимая в руке окровавленный пинцет. Всё. Три пули извлечены. Раны обработаны. Эйено дышала — поверхностно, но дышала. Её сердце, ослабленное, но живое, билось под его пальцами. Он выдохнул — длинно, со свистом, чувствуя, как напряжение отпускает плечи, как страх, державший его все эти часы, начинает отступать.
«Я сделал это. Она выживет. Теперь она выживет».
И вдруг в комнате стало тихо. Слишком тихо. Тишина обрушилась на него внезапно — не та тишина, что была раньше, наполненная шорохом дыхания и слабым, но различмым стуком её сердца, а абсолютная, всепоглощающая, гробовая тишина. Смолк холодильник на кухне, затих ветер за окном, даже пылинки, танцующие в луче торшера, замерли, как будто само время остановилось в ожидании. На самом деле, или только казалось? Но что произошло точно, так то, что Осаму перестал слышать её дыхание. Вообще. Ни шороха, ни хрипа, ни слабого, едва уловимого свиста, который сопровождал каждый её вдох.
Эйено перестала дышать.
Осаму замер. Его рука, всё ещё сжимавшая пинцет, повисла в воздухе. Он медленно, очень медленно перевёл взгляд на её грудь. Она не поднималась. Не опускалась. Ничего. Он прижал два пальца к её сонной артерии. Ничего. Тишина. Пустота. Её сердце остановилось.
— Нет, — прошептал Осаму, и это слово прозвучало в тишине квартиры как удар колокола. — Нет, нет, нет, нет…
Он бросился на кровать, не думая о том, что делает, не заботясь о боли в собственных мышцах. Повернул Эйено на спину, забрался сверху, оседлав её бёдра, чтобы иметь опору для компрессий. Сжал руки в замок, положил основание ладони на центр её груди — туда, где у человека и у тех, кто когда-то им был, находится сердце, — и начал давить. Ритмично, сильно, считая вслух: «Раз, два, три… десять… пятнадцать…»
Осаму помнил, что глубина компрессии должна быть не меньше пяти сантиметров, что нельзя останавливаться, что каждую секунду без кровообращения мозг умирает, что если он ошибётся — она уже не очнётся. Его руки гнулись в локтях, плечи ныли от напряжения, слёзы застилали глаза, и он не видел ничего, кроме её бледного, неподвижного лица.
— Давай! — кричал он, и его голос срывался, ломался, превращался в хрип. — Давай, Эйено! Ты не можешь так! Ты бессмертна! Ты сама говорила! Ты не можешь умереть! Ты не можешь бросить меня! Пожалуйста… пожалуйста…
После тридцати компрессий Осаму запрокинул её голову, открыл дыхательные пути и сделал два вдоха — губы к губам, выдыхая воздух в её лёгкие. Её губы были холодными, безжизненными. Он снова давил. Снова считал. Снова вдыхал. Его спина горела, руки немели, в ушах стучала кровь.
Осаму не знал, сколько прошло времени — минута? две? вечность? — и когда он уже был готов сдаться, когда его собственное сердце, казалось, готово было разорваться от отчаяния, Эйено вздрогнула. Её грудь дёрнулась, из горла вырвался хриплый, булькающий звук, и она судорожно вдохнула.
Осаму рухнул рядом, прижимаясь лбом к её плечу, и зарыдал. Громко, беззвучно, всем телом. Он плакал, как не плакал с тех пор, как стоял над могилой Одасаку. Все его защиты, все его стены, всё его ледяное безразличие — всё рухнуло в один момент. Он был огаленным, уязвимым, раздавленным. Он был человеком, который только что вернул с того света ту, без кого не мог жить.
— Я люблю тебя, — шептал Осаму, и слова эти были отчаянными, искренними, вырванными из самой глубины души. — Я люблю тебя. Прости меня. Прости. Я идиот. Я трус. Я не должен был… Прости…
Эйено не отвечала, даже не понятно, слышит ли она его, но дышала — поверхностно, неровно, но дышала. Её пульс, слабый, как нить паутины, снова бился под его пальцами.
Осаму откинулся на спину, и закрыл глаза. Перед внутренним взором всё ещё стояла картина: Эйено падает спиной вперёд, раскинув руки, и вода смыкается над ней. Её голос — «Я люблю тебя». Её глаза, полные слёз. «Прощай». Он снова и снова прокручивал этот момент, и каждый раз его сердце сжималось от боли.
«Она чуть не умерла. Из-за меня. Если бы я не был таким слепым, таким жестоким, она бы не бросилась под пули. А если бы и бросилась — у неё была бы регенерация. Но я отнял у неё всё. Я выпил из неё жизнь своим безразличием. И она всё равно любила меня. До последнего вздоха».
Осаму открыл глаза. Эйено всё ещё была без сознания. Её дыхание было слабым, пульс — едва различимым. Он знал, что ей нужна кровь.
Осаму поднялся на дрожащих ногах и пошёл на кухню. Открыл холодильник. Пакеты донорской крови, маркированные больничными бирками, лежали на нижней полке — те самые, которые Эйено хранила здесь для себя. Он взял один, разорвал упаковку, перелил густую, тёмную жидкость в стакан. Кровь была холодной — слишком холодной для истощённого организма. Ещё Осаму вспомнил, как Эйено — однажды сказала ему: «Кровь должна быть тёплой. Как чай. Холодная — это как пить лёд. Неприятно». Он поставил стакан в кастрюлю с тёплой водой, подогрел до температуры тела, проверяя запястьем, как учила его когда-то медсестра в Мафии.
Осаму вернулся к Эйено, приподнял её голову и, поднеся стакан к губам, начал вливать кровь по каплям, несколько первых капель она проглотила, но потом что-то пошло не так. Её горло сжалось в спазме, Эйено дёрнулась, захрипела, и кровь потекла обратно — по подбородку, по шее, смешиваясь с остатками морской воды. Она закашлялась — сухим, рвущимся кашлем, — и её тело изогнулось в судороге.
Осаму мгновенно убрал стакан, перевернул Эйено на бок, чтобы жидкость вытекла, и держал так, пока кашель не прекратился. Её лицо исказилось от муки, из уголка рта текла тёмная струйка. Он вытер её своим рукавом, чувствуя, как внутри всё обрывается.
— Прости, — прошептал Осаму, и его голос был полон отчаяния. — Прости. Я думал, что это поможет. Я не знал. Я не знаю, что делать. Я ничего не знаю. Я…
Осаму осёкся. Её организм был слишком истощён, чтобы принимать пищу — даже кровь. Глотательный рефлекс угас. Перистальтика остановилась. Пищевод не сокращался, мышцы гортани не слушались. Её тело, древнее и несокрушимое в обычных условиях, сейчас отказывалось выполнять базовые функции. Эйено не могла глотать, не могла усваивать. Ему оставалось только ждать и надеяться, что её регенерация, ослабленная, но не уничтоженная, справится. Что она выкарабкается из этой ямы и вернётся к нему.
Осаму сел на стул рядом с кроватью, взял руку Эйено в свою и замер. Так он просидел остаток ночи, не двигаясь, не отпуская её, считая каждый вдох, каждый удар её медленного, слабого сердца. Его одежда всё ещё была мокрой от морской воды, но он не замечал холода. Его лицо было перепачкано её кровью, но он не вытирал его. Всё, что имело значение, — это она.