***
Он целиком заполняет семь страниц блокнота. Записывает каждую подробность, малейшее впечатление, что осталось в памяти. Лицо пылает, когда он пишет о поцелуе, но Кацуки преодолевает глупое смущение, которое грозит пересилить. Все равно здесь, в его спальне в два часа ночи, некому читать откровения через его плечо. Так что сосредоточься на фактах, Кацуки. (Он может помечтать и позже.) Вдобавок он записывает весь их разговор таким небрежным почерком, что, вероятно, никто, кроме него, не смог бы его расшифровать. Впрочем, этого и так достаточно. Любой, в чьи руки попала бы тетрадь, наверняка попытался бы посадить его в сумасшедший дом. Что ж. Ему нужно найти способ, как заставить Тодороки вспомнить их безумное совместное пространство снов, в котором они как бы вместе. Вместе вместе. Ладно. Он может это сделать. Когда он спускается по лестнице за стаканом воды, ему приходит на ум, что это, вероятно, повлечет за собой отношения с Тодороки в реальной жизни. Черт. Но он… вполне согласен. Верно? Не то чтобы… не то чтобы он этого не хочет. Он хочет. Само собой. Что, черт возьми, сказал ему Деку? «Я знаю, вы думаете, что ведете себя тонко» или что-то в этом роде. И это ужасно. Кацуки ненавидит это на интуитивном уровне, но не может отрицать, что никогда на самом деле не пытался что-то скрыть. Тодороки просто чертовски тупой. Он думает о Тодороки, распластавшемся на нем, как странное терморегулирующее одеяло, и на мгновение его охватывает слепая паника: может, это он тут непробиваемо тупой. Он все еще нарезает круги вокруг этой мысли, когда поворачивает за угол в общую комнату и замечает Тодороки, слоняющегося по кухне. Кацуки почти поджимает хвост и убегает, правда. Тодороки не видел, как он вошел, — спокойно стоит перед электрическим чайником, ожидая, пока закипит вода. Но ведь Кацуки не трус, верно? Верно? Конечно, чертовски верно. Он шагает в комнату, намеренно издавая на ходу какой-то шум. Тодороки оглядывается через плечо, напрягаясь на долю секунды, прежде чем снова расслабиться. — Бакуго. — Половинчатый. — Почему ты спустился? Пожав плечами, Кацуки подходит к противоположному концу стойки и прислоняется к ней. Он запоздало вспоминает, что шел за водой, но уже слишком поздно. — Не мог уснуть. Тодороки хмыкает, открывая шкафчик, и достает вторую чашку, чтобы поставить рядом со своей. — Плохие сны? Он мог бы сказать «да», и на этом все закончится. Уже давно им обоим не чужды кошмары, и Кацуки не привык обсуждать свои. Но чайник свистит прежде, чем он успевает что-то сказать, и Тодороки опускает взгляд, чтобы налить им чай. Волна дежавю внезапно начинает угрожать равновесию Кацуки — он хватается за край стойки, чтобы удержаться на ногах. Фарфор опрокидывается на столе, чай капает на пол, все дребезжит, дребезжит… — Бакуго? Кацуки возвращается в реальность, отшатываясь, когда Тодороки с беспокойством тянется к нему. Пар клубится над стойкой, две чашки стоят рядом. — Ты и вправду в последнее время плохо выглядишь, — хмурится Тодороки. — Я в норме. Кацуки шмыгает мимо него и берет обе чашки. Фарфор обжигает руки, пока он несет их к столу. — Я так не думаю, — настаивает Тодороки, следуя за ним по комнате. Потом добавляет тише: — И то, что я сказал той ночью, не пустой звук, ты же знаешь. Верно. После той ночи они не признавали, что спали вместе, оно и к лучшему, по мнению Кацуки. Даже если он в какой-то степени и хотел, чтобы это произошло снова. Его мутит, и в голове кавардак от мысли: «Скажи, что это по-настоящему». Тодороки садится за стол напротив него и наклоняет голову, чтобы поймать взгляд Кацуки. — Бакуго, — снова начинает он, — позволь помочь тебе. Что бы это ни было. И в том-то и фишка Тодороки, не так ли? Всякий раз, когда он наконец начинает о чем-то просить, он делает это со всей подлинной, неприкрытой искренностью, из-за которой ему невозможно отказать. Это не какое-то напускное шоу, не какая-то корыстная манипуляция. Это просто он и его истинное желание без прикрас. Это странно и страшно — быть объектом таких желаний. — Что тебе сегодня снилось? — спрашивает Кацуки, потому что ему нужно начать хоть с чего-то, иначе он, вероятно, никогда не начнет. Тодороки хмурится, глядя на него, и морозит в руках чашку вместо того, чтобы ждать, как нормальный человек, пока чай остынет сам. — Что ты имеешь в виду? — До того, как ты сюда спустился. Ты очнулся ото сна. О чем он был? — Я… не знаю? Кажется, не помню. А что? Кацуки вздыхает, наклоняется к столу и несколько раз бьется лбом о поверхность. Фарфор ужасно дребезжит, поэтому он останавливается. — Я и вправду сумасшедший, — говорит он столу, прижимаясь щекой к прохладному дереву. — Это дурацкий план. — Что за дурацкий план? Все тебе рассказать. Рассказать, что ты мне нравишься и что я это понял, потому что мы, блядь, делим сны. Рассказать, что хочу поцеловать твое глупое лицо, а потом сделать это снова, и снова, и снова. Естественно, он ничего такого не говорит. В припадке отчаяния он прижимается лицом к столу и полностью замирает, когда в его волосах появляются прохладные пальцы Тодороки. Странные, легкие. Кацуки слишком ошеломлен, чтобы оттолкнуть его руку, и Тодороки погружает их глубже, расчесывая пряди и нежно царапая кожу головы. Это приятно. Очень, очень приятно; никто никогда не прикасался к нему вот так. Дюжина обрывочных воспоминаний проносится в мыслях: поле, тень большого дерева, его голова на коленях Тодороки. Кацуки закрывает глаза и хочет. — Скажи мне, — снова, уже мягче, просит Тодороки. — Ты можешь сказать мне, Бакуго. Да пошло оно на хрен. Уже поздно, и он устал, и он хочет, чтобы все было по-настоящему, и он очень, очень устал. — Мы ждем поезда, — медленно, осторожно начинает он. — Там деревянная платформа и черная металлическая скамья. Иногда затененная, иногда нет. Солнечно и жарко. Порой слишком жарко, потому что ты все еще не умеешь контролировать свою гребаную причуду. Вокруг платформы поле желто-зеленой травы. Высокой, почти по грудь. Но дальше она становится короче. Ты стоишь справа от меня, или мы вместе сидим на скамейке. Через четыре минуты прибывает поезд. Он старый, черно-голубой. Прямо ретро. Мы садимся на него, и там уже накрыт чайный столик. Ты завариваешь чай, потому что ты маленькая сучка, когда дело доходит до того, чтобы сделать это правильно. Рано или поздно поезд останавливается, мы выходим, и… и… не знаю. Там снова поле. Иногда мы бежим, но это не совсем бег. Может, в какой-то момент появляется дерево, я не знаю, не очень хорошо его помню. Трудно забраться так далеко и все еще помнить. Кацуки чувствует, что задыхается, сердце бешено колотится в груди. Он резко садится, и рука Тодороки с приглушенным стуком падает на стол. — Это был твой сон, — говорит Кацуки. — Ты не помнишь его, потому что ты гребаный идиот, который думает, что я не… Тодороки моргает. — «Что ты не» что? Нервничая и тревожась из-за явного безразличия в ответ на его маленькую речь, Кацуки отодвигает стул и встает. Это так… глупо. Очень глупо. Он правда, правда не должен был этого делать, он должен был просто держать эти предательские, глупые чувства в своей дурацкой записной книжке, где им и место. Он несколько раз проходит к окну и обратно. И, когда Кацуки набирается смелости взглянуть на Тодороки, обнаруживает, что тот все еще сидит за столом, внимательно наблюдая за ним. «Заставь меня вспомнить» вертится в голове, стучит у его сердца. Но как? Как заставить Тодороки вспомнить то, что он предпочел забыть? Кацуки мог бы выложить все до мелочей, показать Тодороки блокнот, в который неделями записывал это дерьмо. Но, с другой стороны, он всегда был человеком действия. Черт возьми, это глупый план. Прямо апогей глупых планов. Тем не менее в нем крепнет решимость. Он возвращается к столу, обходит Тодороки и выдергивает его из кресла за слишком широкую футболку-ночнушку. Тот вскрикивает от удивления, когда его грубо передвигают, одна рука поднимается, чтобы обхватить запястье Кацуки, а другая ложится теплом ему на грудь. Он опрокидывает чашку, как и ожидал Кацуки, и приходится физически бороться с новой волной головокружения, пока жидкость капает на пол. — Бакуго, что… — Заткнись. Заткнись на три секунды и дай мне просто… — Кацуки замолкает и заставляет себя ослабить хватку, разглаживает футболку Тодороки там, где он ее смял. — Дай мне просто… Тодороки послушно молчит, скользя прохладной рукой вверх, к руке Кацуки, которая только что легла на его ключицу. Наверное, это не совсем привычное прикосновение должно было снова заставить его пошатнуться, но вместо этого оно пригвоздило его к земле. — Дай мне просто… сделать кое-что глупое, ладно? Только на минутку. Чтобы заставить тебя вспомнить. — Вспомнить… мой сон? — Ага. Чай все еще капает на пол гостиной. Тодороки рассеянно проводит большим пальцем по костяшкам пальцев Кацуки. — Хорошо, — говорит он после долгой паузы, и Кацуки, не теряя времени, приближается к нему, чтобы поцеловать. Объективно Кацуки знает, что это первый раз, когда они целуются. Объективно он знает, что это первый раз, когда он хоть кого-то целует, но это не играет особой роли. Дело в том, что вся эта чертова фамильярность, это хорошо знакомое чувство из сна сейчас здесь, в реальном мире. Тодороки прекрасно оправляется от секундного шока и прижимается ближе, легко перекидывая руку через плечо Кацуки. На мгновение Кацуки готов поклясться, что чувствует, как солнце жарко бьет в спину, как ветер шелестит в траве. Грань между сном и реальностью размывается, и Тодороки отстраняется, чтобы посмотреть на него. — Это не было глупо, — говорит он. Его язык выскальзывает над нижней губой, и Кацуки беспомощно тянется к нему. — А что именно я должен был помнить? Да в самом деле — это проблема для завтрашнего утра, верно? Он не должен был решать межпространственные проблемы сновидений в два часа ночи. Он пытался, правда пытался. Нельзя сказать, что он не пытался. — Я расскажу тебе завтра, — говорит Кацуки и почти улавливает намек на ухмылку Тодороки, прежде чем они снова целуются.***
(Они ждут поезда.) Пока они сидят на скамейке, Тодороки пытается сжаться под рукой, как какой-нибудь перегретый коала. Когда Кацуки жалуется на температуру, тот говорит: «Осталось всего четыре минуты, ты переживешь». И так текут четыре долгие и неспешные минуты. Кацуки вознаграждается тем, что Тодороки закручивает тонкие морозные узоры на тыльной стороне его ладони. Приходит поезд. Тодороки заваривает им чай и спрашивает, куда он хочет поехать. — К дереву, — говорит Кацуки, будто ему когда-нибудь хотелось поехать куда-то еще. Они оставляют поезд позади, летят по полю рука об руку. Ветер жарко и дико треплет волосы, и Кацуки кричит от восторга просто потому, что может, и наслаждается звуком смеха Тодороки рядом с ним. Дерево появляется в поле зрения, когда они готовы его увидеть, даже на расстоянии оно кажется огромным. Это внушительная плакучая ива, выше и шире любой существующей в реальной жизни. Яркие белые цветы на фоне желто-зеленого пейзажа. Тысячи изящно склонившихся ветвей касаются земли. Кацуки придерживает полог, чтобы Тодороки мог поднырнуть, и вплотную следует за ним, чтобы не потерять его в белой полосе. В одном месте ветви начинают редеть, сквозь них пробивается солнечный свет и испещряет пятнами траву под ногами. Именно здесь они отдыхают ночь за ночью, лежат, разговаривают и целуются, пока один из них не начинает терять связующую нить их мира. Сегодня это Кацуки. Он чувствует приближение этого момента, воздух вокруг них мерцает, белое расплывается в еще более белое. Он смотрит на красную половину волос Тодороки и пытается сосредоточиться. Иногда получается немного оттянуть неизбежное, если удается на несколько мгновений зацепиться за что-то весомое. Но и волосы тоже расплываются, как бы он ни старался сморгнуть мутность. Тодороки замечает это, кладет прохладную руку ему на щеку и целует в последний раз, задерживаясь так долго, как только может. — Скоро увидимся, — говорит он, и Кацуки позволяет себе проснуться.***
Тодороки ерзает на кровати рядом с ним, встревоженный тем, что Кацуки проснулся, но сам еще не совсем пришедший в себя. Кацуки вытаскивает руку из-под одеяла и тянется за блокнотом, листает до середины, где он давным-давно загнул уголок страницы. Это та самая, с иероглифом имени Тодороки, вокруг которого вырос эскиз их дерева, со временем улучшенный и дополненный руками их обоих. В комнате как раз достаточно рассветных лучей, чтобы его видеть. Кацуки вытаскивает ручку из спирали блокнота и добавляет горсть цветов к одной из ветвей, всего несколько крошечных петель чернил. Знакомое движение сосредотачивает разум, помогает вспомнить. Тодороки издает какой-то полусонный звук, прижимаясь пальцами ног к голеням Кацуки. Отложив блокнот на тумбочку, Кацуки устраивается поудобнее, чтобы дождаться его, и поплотнее укутывает его плечи одеялом. Он уже полюбил просыпаться.