ID работы: 10314937

Прощай швидко або ніколи

Слэш
NC-17
Заморожен
84
автор
Размер:
28 страниц, 2 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
84 Нравится 55 Отзывы 15 В сборник Скачать

1/6

Настройки текста
— Ну чё, кто она? У Мухина – пытливый взгляд человека, жадного до сенсации. У Мухина, на самом-то деле, — взгляд друга, друга, который искренне беспокоится за моральное состояние и личную жизнь того, с кем они со школьной скамьи, плечом к плечу, сквозь огонь и воду… Их отгремевшая счастливая юность пришлась на конец девяностых, – слушали рок-н-ролл, смеялись, собирались у фонтана в городском парке культуры, денег хватало только на пачку сигарет и водку с фантой, но было счастье. Василю тогда казалось, что он способен на всё. Сражаться, как Дон Кихот с ветряными мельницами, с несправедливостью в вузе, бравурно-бунтарски устраивать голодовки против доцента-хапуги, мечтать о светлом будущем. Он был негласным лидером своей небольшой компашки, своей – как у Саши Белого – бригады, которая и сейчас – с ним, но мог ли он, нелепый первокурсник с истфака, знать тогда, что однажды станет лидером всей страны? Мог ли он, мальчишка с блеском в глазах и серёжкой в ухе, знать тогда, что однажды полюбит – того, кого нельзя, но так сильно, глупо, страшно, до подгибающихся колен и гулко бьющегося сердца. Полюбит – опасного человека в политике, человека, с которым у них резко и непримиримо расходятся принципы, бывшего коррупционера, мужчину, причём намного старше его… Мужчину. Тот мальчишка с блеском в глазах, пританцовывающий под музыку из кассетника, виляя бёдрами, и цепляющий серёжку в ухо у старого зеркала, по крайней мере, был честен с самим собой. Да, ему нравились не только девушки. И если уж совсем честно, парни – даже в большей степени. После осознания этого ещё в подростничестве сразу стало как-то до смешного просто и легко – как когда в детстве точно понимаешь, кем станешь, когда вырастешь, или как когда наконец выбираешь, в какой вуз поступать, одним словом – когда находишь свой собственный путь. Но об этом факте его биографии невозможно было узнать ни из одного, даже самого полного досье. При всей своей любви к честности Голобородько не мог сказать об этом ни одной живой душе – по вполне понятным причинам. Не мог сказать друзьям. И от этого на душе было погано, как будто он не просто недоговаривает – врёт. Но когда Мухин впервые увидел его серьгу в ухе, хохотнул только грубовато, в своём прямолинейном стиле: «А ты чё это у нас, в геи подался?» Шутканул. И не заметил, как моментально напрягся Василь, вымученно улыбаясь, пока неприятно смерзались внутренности, и деланно-беспечно отмахиваясь: «Да иди ты, это модно». А отец, всегда любивший поорать на сына по любому поводу, и здесь не упустил случая: «Снимай быстро это пидорство, ишь чего удумал, да посмотри, на кого ты похож». Впрочем, в те годы Светка доставляла родителям гораздо больше хлопот, чем сын-отличник, идущий на красный диплом и бесконечно носящийся со своими историческими книжками. Потом, конечно, перебесился: расстался с придурью, с серьгой, с узкими джинсами, идеально подчёркивающими задницу, перестал засматриваться на парней на дискотеках и во дворе. От тех времён – и, кажется, на всю жизнь – остались золочёным налётом на его образе нотки манерности в хриплом голосе, распознать которые может разве что свой, мягкость, робость, слабость во всей натуре, почувствовать которую может разве что хищник вроде Чуйко. Потом, конечно, женился: долго не мог сделать Ольке предложение, хотя все вокруг упорно считали их парой ещё со школы. И долго бы ещё, наверное, не решался, если бы не Скорик, уставший, видимо, наблюдать за его нелепыми попытками завоевать её. Василь любил Олю. Но часто ещё потом снилось неясное, смутное, стыдное – кто-то высокий, сильный, серьёзный, по-мужски надёжный рядом. Не кто-то конкретный – он никогда не видел лица; были только руки, крепко обнимающие и бережно прижимающие к себе, был только силуэт того, на кого всегда можно положиться, за которым как за каменной стеной, с кем никогда не страшно и навсегда спокойно. Бойся желаний своих – они имеют свойство исполняться даже спустя годы. Что-то вечно: Мухин всегда живо интересовался, как там у Василя на личном фронте. С Катькой ли в седьмом классе, с Олей или с Аней, блядь, Анной Михайловной. И сейчас – уже не в первый раз за последние дни – подловил в коридоре, припёр к стенке в разгар рабочего дня, пристально смотрит, как на жучка в спичечном коробке, которых они ловили в детстве летними днями. — Да колись-колись, я же вижу, ты что-то скрываешь. — Да ничего я не скрываю. И вообще, Серёг, ну: конец года, подводим итоги работы правительства, куча дел, куча проблем в стране! Тебе что, заняться больше нечем? — То-то, я вижу, плодотворный у тебя год выдался: нашёл себе кого-то и партизанишь. Василь при всём своём желании не сможет ему сказать, что сейчас происходит у него, что сейчас происходит с ним. Не сможет ему сказать, что началось-то всё даже не в этот год, – а тогда, давно, когда у них у всех жизни перевернулись с ног на голову после его неосторожных матерных слов, сказанных в сердцах о правительстве, стремительно взлетевших в ютубе, разлетевшихся по интернету выпущенными из клетки птицами. Тогда, когда Чуйко впервые взглянул на него в упор и с улыбкой произнёс: «Доброе утро, господин президент», как обещание чего-то большего. Когда Василь отправил его в тюрьму – а потом сам же ненавидел себя за это, себя, не его, и срывался на всех, потому что без премьер-министра, как оказалось, государственная машина отказывается работать, а сердце у него самого отказывается биться. Когда переспал с ним в Одессе. Отдался, как… И потом – ещё один раз. Господи, как стыдно, да разве скажешь о таком. Разве скажешь, что – влюбился, всем существом, всем честным сердцем своим. Это прятать нужно, как прячут девушки сокровенное под кромкой кружевного чулка. Но на душе снова – то самое, мерзкое, липкое чувство, полузабытое из юности, когда утаиваешь что-то от друзей, как будто врёшь. С тех пор как он стал президентом, его друзья всегда были близко, и одновременно – слишком далеко. Он не мог сказать им многого, с чем ежедневно сталкивался на этом непомерно высоком посту один на один. И как-то так получилось, что Чуйко, повязанный с ним чересчур большим количеством тайн, оказался для него ближе всех. Президент и его премьер-министр. Точнее, наоборот: премьер-министр и его президент, в соответствии с законами принадлежности. Вдвоём. А уж потом – его команда, семья и весь остальной мир. Как-то так получилось. — Серёг, ну правда, ничего я не партизаню, — Василь прижимает к себе переплёты папок с документами и вяло отбрехивается, пятясь под его натиском вдоль стены, увешанной картинами. Стена заканчивается: за ней – поворот за угол. И вот там-то он с размаха врезается спиной в… кого-то, пока слышит над собой продолжающуюся речь Мухина: — …Ага, конечно, да по глазам же, вон, всё видно, и щёки красные. Выглядишь так, как будто втюхался в… О, здрасьте, Юрий Иваныч. Юрий Иванович. Отлично. Василь на миг закрывает глаза и переводит дух, чувствуя руки Чуйко на своих предплечьях. Как всегда – держит уверенно, крепко и – бе-реж-но. На дистанции, но и этого хватает, чтобы привычно подогнулись колени. Лицо Мухина приобретает крайне постное выражение. Он не в восторге от Чуйко, но вынужден его терпеть – как, впрочем, и сам Юрий не в восторге от команды друзей президента, которых он до сих пор считает полнейшими дилетантами – особенно в сравнении с его-то опытом, его-то знаниями о политике, его-то умением вести переговоры, куда уж там. И Василь мечется между этих двух сторон взаимной нелюбви, мечется со своей собственной глупой любовью – к нему и к своим друзьям, и хочет, чтобы всё было не так, но – попробуй представь Юрия в их компании и за их дружески-семейным столом. Не вписывается. Юрий совершенно не вписывается в его привычную жизнь вне работы, разве что в его сердце – прочно поселился. — Господин Мухин, я, безусловно, понимаю всю важность вашего разговора, — голос Чуйко – чистый сарказм, медовая патока, как всегда. Он наклоняется к плечу Василя так, что ухо того обдаёт сзади жаром его дыхания, хотя обращается-то к Сергею: — Но, надеюсь, вы не будете против, если я ненадолго украду Василя Петровича? Мне как раз нужно с ним кое-что обсудить. «Украду Василя Петровича». Чёрт возьми, он так мастерски флиртует с ним прямо посреди коридора, прямо на глазах у его лучшего друга, и это так… до дрожи возмутительно и непростительно!.. Но, может быть, Голобородько сам это всё себе напридумывал, увидел что-то непристойно-компрометирующее в обычных, в общем-то, интонациях и фразах. Чёртов параноик. И это неудивительно – с его-то усталостью многих дней, целого года, с грузом ответственности за всю страну, с воспалённым мозгом и сознанием, ему теперь всё чаще видится что-то – историческое, далёкое прошлое, пошлое, настоящее, ненастоящее, ирреальное. Он сходит с ума. Прежде чем он успевает отреагировать, Юрий уже утаскивает его за собой – они молча идут к кабинету президента. Первое впечатление, закрепившееся на уровне условных рефлексов: Чуйко – его проводник в мире политики, кто направляет, объясняет и точно знает, что здесь и как. Голобородько уже давно не тот наивный учитель истории, доверчиво заглядывающий премьер-министру в глаза и глупо спрашивающий про Hublot, Голобородько теперь сам ведёт за собой в будущее всю страну, но иногда рядом с Юрием по привычке остаётся ведомым. Так легче. Рядом с Юрием проще переносить даже всё это окружающее их роскошное благолепие, давящее массивными столами и креслами, длинными светлыми залами, высокими потолками с ниспадающими водопадом шторами. Когда они заходят в кабинет и закрывают за собой дверь, Василь устало приваливается к двери спиной. По крайней мере, здесь его не будет пытать Мухин. На губах появляется слабая улыбка, когда он говорит: — Спасибо, Юрий Иванович. Спасли. — А вы, Василь Петрович, от своих друзей теперь бегаете? — Чуйко вопросительно приподнимает бровь, отходит к столу и берёт с него одну из папок, деловито изучает её содержимое, задумчиво продолжая: — И вечно-то вы от всех бегаете, то от своей охраны, то от главы банка ЕБРР, то от них… Впрочем, здесь вас можно понять: такие друзья… — Какие? — моментально вскидывается Василь. Уж за кого-кого, а за своих друзей растерзает. Но – не Юрия. И Юрий прекрасно знает об этом, поэтому говорит всё так же спокойно-насмешливо: — Да вот хотя бы вспомнить, как они вам день рождения однажды справили. Ну это же додуматься нужно: довести президента чуть ли не до инфаркта такой жестокой шуткой. Жаль, я тогда – по вашей, кстати, вине – находился в местах не столь отдалённых, я бы им объяснил, что господин президент заслуживает более… бережного… отношения, — и смотрит в упор, оторвавшись от прочитывания документов, и это уже точно флирт – беззастенчивый и безоговорочный, и Василь не дышит под его взглядом, и хочет почему-то срочно ослабить галстук, и. С трудом берёт себя в руки, деревянно проходит к столу и садится в кресло, бросает жёстко и твёрдо, перекладывая шариковую ручку с места на место: — Оставим моих друзей в покое. — Верно, но они-то вас не оставляют в покое? Как там господин Мухин сказал?.. Что вы выглядите так, как будто вы… влюблены? Он откровенно насмехается. Спасибо хоть, дословно не процитировал – Серёга использовал просторечное выражение, уровень глупого школьничества, и Василь представить не может, как звучало бы слово «втюхался» в устах Чуйко. Но сейчас тот медленно доводит его до точки кипения – что ему нужно, чтобы он добровольно признался в своей слабости? Разве не заметно, что он и так выглядит жалко? «Да, я так в тебя влюблён, что, кажется, боюсь самого себя»? И Василь взрывается: — Господи, Юрий Иванович, конкретно сейчас меня в покое не оставляете вы! Да, примерно так он и сказал, но я ни в кого не влюблён, давайте уже работать! За его креслом, за которым неспешно прохаживается Юрий, на полминуты воцаряется странная давящая тишина. Как будто у Чуйко – у Чуйко! – внезапно закончились все слова и колкости, что в принципе невозможно. Или, что вероятнее, он с головой ушёл в чтение документа в папке и просто не обратил на его реплику внимания. Но это всё же… непривычно. Василь уже собирается было развернуться к нему, когда слышит за спиной равнодушное: — А. Вот, значит, как. Да, конечно, — на стол ложится очередная бумага с мелким шрифтом, от которого знакомо рябит в глазах. — Ознакомьтесь, будьте добры, срочное. Бумага приносит с собой блаженное успокоение: можно наконец-то погрузиться в работу, отрешиться от стыдных мыслей и от себя. В последнее время Василь заметил за собой привычку автоматически проверять каждый документ, попадающий к нему, на наличие «камней преткновения» между ним и Чуйко – у них слишком диаметрально противоположные взгляды, чтобы это не вызывало постоянных колких споров. Ему не хочется спорить с Чуйко. Политика научила его ценить дипломатию, ценить хрустально-хрупкий мир между государствами и людьми. Пока он сканирует взглядом документы на подпись, Юрий читает прищуром-взглядом его – незаметно, неуловимо, остановившись напротив окон в кабинете, заложив руки в карманы, такая привычная картина. За плотными окнами офиса президента первые дни декабря, первый снег обводит белыми контурами тонкие ветви деревьев. Василь спешит, размашисто выводя подписи – так же, как когда-то расписывался в школьных дневниках своих оболтусов в конце недели. Спешит под взглядом Юрия, под молчанием Юрия – ему не нравится это молчание. Тягостное. Равнодушное. Как будто что-то не так. Хотя, кажется, ещё несколько минут назад он посмеивался и выводил его – да вывел так, что Голобородько сорвался и теперь жалеет об этом. Что не так? Не нужно было срываться, это тебе не твои друзья и не твои подчинённые министры. Не нужно было повышать тон на того, на кого иной раз и глаза поднять не можешь. — Юрий Иванович! — спустя ещё несколько долгих минут Василь не выдерживает, зовёт, весь чуть подаваясь вперёд. Чуйко отрывается от созерцания белой картины за окном, с вежливой внимательностью: — Да? — А что там по вопросу с мостом в Запорожье? — конечно, он хочет спросить совсем не это, он и сам не знает, зачем позвал, просто хотел разорвать нависшую тишину, услышать голос, убедиться, что «у вас – у нас – всё в порядке?», но это – первое, что приходит в голову. Такая глупость. — Ну, Василь Петрович, кажется, уже давно прошли те времена, когда я был мэром Запоріжжя, — с мягкой улыбкой напоминает Чуйко. — И всё-таки? — Строится, строится. В два года уложатся, вы ведь и сами это слышали, когда посещали этот чудесный край. Да, посещал. Тогда был август, жёлтое иссушающее солнце катилось на запад по своим делам, жар шёл от раскалённого асфальта, незнакомые лица вокруг, Василь слушал о реализации Стратегии развития Запорожской области к 2027 году и думал, как хочет вернуться в Киев. Кажется, Юрия немного удивляет – забавляет – предмет обсуждения, в общем-то, бессмысленного и ненужного. И Василь чувствует смутную досаду – на себя, на него, на себя за то, что в его присутствии мозг превращается в липкую кашу. А ещё президент, – звучит в голове насмешливым рефреном, – президент, а чувства отринуть не может. И если Чуйко снова начнёт брать государственные деньги – а он ведь начнёт, начнёт, и это тоже бьётся в голове рефреном, стучит молоточками, параноидальным надрывным криком – он тоже не сможет. А ещё честный президент. Влюблённый честный президент. Да и какой, к чёрту, честный теперь – если скрывает всё и от всех, от самых близких друзей, не доверяет никому. Не доверяет Юрию, не может довериться полностью, потому что маячит у того за плечами – двенадцать томов уголовного дела, коррупция, чёрная пачкающая смоль. И это злит, злит, и Василь смотрит на него в упор, говорит со стальными нотками в хриплом голосе: — И всё-таки я хотел бы, чтобы вы лично проконтролировали. Знаете, надоело, что в стране строительство мостов и других важных объектов замораживается на неопределённый срок, — камень в его огород, недостроенный мост, на котором их едва не постигла бесславная участь во время их незабвенного путешествия, «сбои на местах» и другие проблемы, из-за которых их прекрасная країна нескоро ещё выберется из той жопы, в которой она находится сейчас. Но Чуйко невозмутим: — Как скажете, Василь Петрович. Но, видите ли, не все учатся на моей памятной ошибке. Многие до сих пор придерживаются идеи, озвученной в одном замечательном старом фильме: «Бери, в том нет большой науки, Бери, что только можешь взять, На что приделаны нам руки, Как не на то, чтоб брать, брать, брать!»* — впрочем, столкнувшись с испепеляющим взглядом пронзительных карих глаз, он заканчивает декламировать и примирительно приподнимает ладони: — Понял-понял, ухожу. Вы ведь всё подписали? Тогда, с вашего позволения… Забрав со стола документы, он идёт к выходу из кабинета. Но у дверей вдруг оборачивается и, помолчав, говорит, словно приняв какое-то непростое для себя решение: — Да, вот ещё что, Василь Петрович. Возник один деликатный вопрос… касаемо Первой леди. — Что?.. Василь, все 170 сантиметров роста, вскакивает над столом. Теряется. Казалось бы, вечность прошла с тех пор, как он в Межигорье выучивал речь Линкольна для первой своей инаугурации и был бесцеремонно прерван вошедшим Чуйко – а тот будто уже тогда всё о нём знал, чувствовал, чуял. «Может быть, хотите… Первую леди? Третья кнопка – Эдуард», как издёвка или проверка. И то, что нужно, он проверил – довольно топорно, на самом-то деле, неизящно, в упор, но ведь добился своего. Сейчас при воспоминании об этом невольно краска подступает к лицу. Зачем заговорил снова – сейчас? — Юрий Иванович, вы опять?! — А у вас хорошая память, — Чуйко хмыкает, хвалит, оставляет дверную ручку в покое и неспешной походкой возвращается к нему. — Нет, не подумайте ничего такого. Но вы ведь у нас холостой, разведённый, — подбирается, как хищник к добыче, и присаживается на край стола – теперь их со стоящим Василем лица оказываются на одном уровне. — А это для президентского имиджа нехорошо. Ну, конечно, законом это никак не регламентируется, но всё же глава государства должен выступать эталоном и соответствовать устоявшимся стандартам. Подавать пример для граждан, пример здоровой, полноценной ячейки общества… — в его голосе слышится ирония, словно он передаёт не собственные мысли, а только чьи-то чужие слова, к которым сам относится скептически. Пока говорит, он склоняется ближе. Необъяснимая магия между: попасть в кольцо его обаяния, тянуться, очаровываться. Ещё когда стояли у карты расколотой Украины, пестрящей разрозненными цветными кусочками, Голобородько невольно забывал о понятии личного пространства, пока Юрий говорил что-то о его глазах. Глаза – зеркало души, и дай бог, если в них не заметно ничего лишнего. Но глаза у Василя – такие: слишком многое в них перемешивается со скорбью за страну, не утаишь. Вместилище чувств. С тех пор как они переспали, Чуйко стал с ним наглее, позволял себе больше. Позволял себе – пальцами легко ухватить его губы прямо во дворе тюрьмы, приобнять за талию в коридорах администрации, сказать то, от чего внутренности переворачиваются, даже если вокруг люди. Думать о политике сложно, когда голова занята совсем не теми думами. Сложно, но приходится, ибо кто, если не он. Усилием воли Голобородько делает шаг назад и опускает глаза. Говорит устало и чуть заторможенно, голос выдаёт многодневные недосыпания: — С каких пор вы так беспокоитесь о моём имидже? Если это из-за того, что мы с вами… — Чшш, — заступать на запретную территорию – нельзя, и Чуйко, кажется, даже слегка удивлённый его неосторожностью, успевает остановить вовремя. Не говори, не говори, молчок. Говорит сам, приподнимая брови: — Да разве я? Это ваш обожаемый Андрюша вместе с командой имиджмейкеров стараются. Вот скажите, они таким образом пытаются поправить ситуацию с вашим трепыхающимся рейтингом? А я вам говорил, что народ вот эти ваши старания не оценит. Нет, народ у нас совершенно неблагодарный… Андрюша, Андрей Богдевич, новый глава офиса, незаменимый эксперт по политологии, социологии и избирательному законодательству. Не «обожаемый», всего лишь нужный и полезный человек, появившийся вовремя, чтобы помочь с рядом вопросов, иногда чересчур настойчивый и бестактный, лезущий через левое плечо к самому уху президента, чтобы срочно-срочно нашептать пришедшие в голову безотлагательные идеи. В первые дни Василь неуловимо вздрагивал, позже – привык: идеи действительно оказывались дельными, а сам Андрей был слишком простым и честным. Рубаха-парень с улыбкой во всё широкое лицо. В своих панибратских жестах он чем-то напоминал Серёгу, а в непоколебимой решимости изменить страну превосходил, наверное, даже самого Голобородько. И этой решимостью своей, очевидно, так сильно, до зубовного скрежета, бесил Юрия. А может быть, своей привычкой шептать Василю на ухо. Даже журналисты не оставили эту забавную причуду без колкостей, а Юрий ненавидел, когда кто-то так бесцеремонно касался того, что принадлежит ему. Поэтому с Чуйко они находились в состоянии ленивой холодной войны. И хорошо, что без взаимных обстрелов, – слишком много вокруг Василя было войн. — Юрий Иванович, но это же бред, — тихо произносит он, опустив голову. — Я уже был женат. Как вообще моё семейное положение влияет на рейтинг? — На рейтинг влияет отсутствие значимых изменений в стране. Но мы с вами, к счастью, не боги. А Андрюшу умом не понять. Посмотрите-ка, — Чуйко усмехается, подцепляет с края стола пару тонких скоросшивателей, которые Василь ранее даже не заметил, пренебрежительно пролистывает. — Он вам уже и папки занёс, ну надо же. Я просто поражаюсь его расторопности. — Какие? — С хорошими, идеально подходящими, тщательно отобранными кандидатками на роль Первой леди. Не желаете взглянуть? — Нет! — Василь отшатывается, как от проказы. Уже после – запоздало думает, что нарвётся же сейчас на очередную порцию подколов от Чуйко по поводу своей ориентации, но всего лишь ловит понимающую усмешку в ответ: — Как хотите. Как вы верно заметили, это совершенно ни на что не влияет, — Юрий аккуратно складывает папки на прежнее место, хотя место им – в мусорке, по правде. — А вот отсутствие изменений… — Юрий Иванович, но вы ведь сами постоянно препятствуете мне совершать эти изменения, — мягким раздражением отзывается Василь. — Я говорил: «Тише едешь – дальше будешь». Это, как говорят у нас в Одессе, две большие разницы. Ваш Богдевич нашёптывает вам хрен знает что, вы и несётесь очертя голову менять страну к лучшему, наплевав на любые последствия. А так нельзя. Здесь нужно поступать разумнее, мудрее, Василь Петрович. И в его словах – предостережение: нашёптывать президенту могут не совсем верные вещи, создание ложного информационного поля, вы ведь понимаете. В его словах – «Я всего лишь останавливаю тебя от необдуманных поступков, неугомонный мальчишка». Ласковый, обволакивающий низкий голос, забота в исполнении Юрия Ивановича Чуйко. Василь знает, что доверять нельзя никому – но так хочется положиться хоть на кого-нибудь, и Андрей – не самая последняя кандидатура для этого. — Ну да ладно, что-то мы с вами заболтались, — Юрий легко поднимается, столкнувшись напоследок с усталостью в его глазах, огромной и страшной, почти полностью затопившей радужку. — Вам, кажется, нужно работать, не смею больше задерживать, — он снова идёт к двери, и во второй раз за сегодня оборачивается перед выходом – всё с тем же видом человека, с тяжёлым сердцем решившего что-то для себя. Произносит, подумав: — А знаете, может, вам и в самом деле стоит принять во внимание предложение Андрея? Вдруг хотя бы жена немного отвлечёт вас от этой чёртовой бесконечной работы. Насколько я помню, Анна Михална с этой задачей справлялась. Только на этот раз, учитывая казус с ней, выбирайте, пожалуйста, с умом. Ну, хорошего дня. — Но я… Неозвученное повисает в воздухе, когда за Юрием закрывается дверь. Но я люблю вас. Подумать только: он чуть не произнёс это вслух. Ему. В президентском кабинете. К счастью, как они говорили в детстве: «чуть» не считается. Василь потирает пальцами переносицу, тяжело опускается обратно в кресло. Нужно – да-да, нужно – работать, но в фоновом режиме он позволяет себе задумываться над тем, какие у них с Юрием отношения, потому что это тоже важно. Проблема в том, что это невозможно вместить в какие-либо известные ему отношенческие категории. Дозированный флирт, нежносдержанная забота; те злополучные два раза, за которые Василь готов себя проклясть. После каждого из двух он старательно вкладывал в свой взгляд настойчивую, отчаянную мольбу забыть – но ведь не настолько же, чтобы теперь советовать ему жениться на первой попавшейся из этих дурацких папок?! Как же нелогично и по-женски капризно прозвучали бы его претензии. Чуйко в кои-то веки услышал его просьбу – а он ещё и недоволен. Да и просьба эта, если подумать, – формальная дань совести, не больше. Пора бы взглянуть правде в глаза, Голобородько, – почему-то звучит это в его сознании голосом Оли. Юрий мог бы догадаться, что кристально-искренние глаза Василя тоже могут посылать нечестные сигналы, не быть отражением его настоящих желаний. Он мог бы!.. Ладно. Нужно успокоиться и работать, прочитывать бесконечные листы законов, от которых будет зависеть судьба народа. Слуга народа. А ещё – поговорить с Андреем, и Василь уверен, что у этого человека просто не могло быть дурных намерений, вопрос насчёт Первой леди он поднял исключительно из добрых побуждений, это не было каким-то неясным намёком, но паранойя уже давно прочными тисками обнимала разум – в иные дни Василю казалось, что все, все, абсолютно все уже знают о том, что было в Одессе и… в тюрьме. В Одессе было – золотое солнце, эйфория от пьянящей победы, пустота в мыслях, счастье, солнце, солнце. Можно. Можно было отпустить себя, опуститься на кровать перед Юрием. Любить. В тюрьме было – темнота и отчаяние, праведная боль и слёзы, за которые не стыдно, потому что они были – о родной стране. Нельзя, но… Оба раза отличались как день и ночь, но оставалось и неизменное – затапливающая, сквозящая сквозь грубую ласку нежность, с какой он смотрел на него целовал его касался его, держал, как хреново божество, на взгляд Василя – абсолютно незаслуженно, он-то себя знал. Но всё равно от ощущения, что его наконец-то приласкали, присвоили, прибрали к рукам, как Чуйко прибирал к рукам миллионы эти краденые – хотелось задержать дыхание и дрожью подаваться к нему. А после – тоже неизменно – приходили два противоречивых чувства: он хотел ещё и хотел, чтобы этого никогда не происходило. Противоречия в его жизни: желание изменить украинскую действительность, но при этом – желание просыпаться по утрам с мыслью, что самая большая твоя проблема – непроверенные с вечера тетради. … И, по сути, именно это слепое желание изменить страну и спасти свой народ в конечном итоге толкнуло его сначала на участие в безумной предвыборной гонке против Сурикова, а потом – на нары. И вот там-то оно тяжело навалилось на плечи, грызло внутренности, заставляло в бессилии сжимать зубы. Нет ничего хуже бессилия, когда не можешь помочь тем, кто тебе дорог. Стране, которая тебе дорога, как родная мать. От перемены власти жизнь народа не меняется. На смену Сурикову пришла Жанна, за одной сволочью приходила другая, все они громогласно обещали-обещали-обещали, но приносили с собой только – безденежье, безработицу, новые коррупционные схемы, безнадёжность, Майдан. Сейчас Василь боится стать таким же, боится, что – по своей или не по своей вине – не сможет выполнить обещания, данные прежде всего самому себе, а значит, не сможет даже смотреть своему сыну в глаза. Ну а тогда – боялся только того, что к тому времени, как он выйдет на свободу, если и выйдет вообще, ничего от его страны уже не останется. Так оно, в общем-то, и случилось: Украина, раздробленная на 28 независимых государств, до сих пор снится ему в кошмарах. Спасти, остановить, предотвратить – только бы успеть, Господи. Невыносимость бытия, однообразность тянущихся дней, стягивающихся вокруг горла удавкой. Неудивительно, что в тот вечер он просто сорвался. В тот вечер опять приходил отец – забрать пакет продуктов (как же абсурдно – передачки на волю, а не наоборот), принести взамен последние новости из внешнего мира. И эти новости снова больно резанули по сердцу, отозвались жжением в уголках глаз. Василь был благодарен хотя бы за то, что охранники в последнее время давали ему больше свободы действий. А заключённые едва ли не боготворили, но это уже другая история. И только Юрий Иванович всё время крутился рядом, надзирал получше любой охраны, не терял бдительности на фоне этого всеобщего уважения, следя, чтобы не прилетело всё-таки такому уважаемому и всеми любимому Василю Петровичу пёрышко под рёбра. А ещё – он так и не ответил на вопрос, зачем в тот раз ему было его спасать. Искусно ушёл от ответа, который Василь знал, но так хотел бы от него услышать. Сейчас Юрия и охраны рядом не было, Василь вообще был оставлен людьми и покинут богом, один в мире, беспомощный сериальный герой в тюремных декорациях. Пройти мерным шагом раздевалку, забиться в самый дальний уголок давно опустевшей, тёмной душевой, скрыться за кафельной перегородкой, исчезнуть из этого мира. Закрыть глаза, устало провести ладонями по лицу. И скатиться спиной по кафельной стене вниз, на пол. Где же ещё плакать о судьбе страны, как не здесь. Да и не слёзы это были – так, беззвучный вой в колкий рукав свитера, непростительная, уродливая слабость. Он всё ждал, когда вернутся силы и вера в человечество, чтобы подняться с пола и пойти в камеру, но они всё не приходили, и он не знал, сколько так просидел. Зато пришёл Юрий – и как только нашёл? Почему охранники не хватились, а пришёл он? Как ангел-хранитель, спустившийся с небес… Простое правило: когда ты один, хищник всегда появляется рядом, сродни одиночеству и тишине. Это поётся ещё в детских колыбельных. — Василь Петрович, вы что это здесь?.. — слегка укоризненный, удивлённый, серьёзный голос, он в мгновение оказался рядом и сильными руками попытался поднять его за талию – впрочем, безрезультатно. — Да, за вами, похоже, действительно нужен глаз да глаз. Ну-ка, вставайте, уже отбой был… Ещё хорошо, что это я вас здесь нашёл, а не кто-нибудь из охранников или… Пойдёмте, пойдёмте… Он бормотал что-то ещё, настойчиво уговаривал, увещевал – Василь вяло отталкивал его руки, отодвинулся в самый угол, снова закрыл лицо ладонями. Лишь бы отстали, лишь бы нахуй пошли все, и даже он. Наконец, окончательно смиряясь с фактом того, что предстал перед Чуйко настолько несчастным и раздавленным, хрипло, обречённо, на грани слышимости выдохнул: — Я так устал… Наверное, так звучит отчаяние. Наверное, так звучит внутренняя боль того, на кого навалилось непомерно много. Юрий понял. Но – ради его же блага – сделал вид, что не разобрал истинного смысла сказанных слов, продолжил ласково и мирно, положив ладони на его плечи: — Ну так вот поэтому вам и нужно сейчас пойти поспать и как следует отдохнуть. А завтра будет новый день и… — И что? — Голобородько неожиданно резко отнял руки от лица, одарил его горящим взором, вывернулся, вскочил, вынуждая и его следом выпрямиться тоже: — Ещё один новый день в колонии, прекрасные перспективы, не правда ли, Юрий Иванович? А людям там жрать нечего, людям там жить ещё хуёвее, чем в тюрьме! — он жестикулировал, говорил громким шёпотом, удивительно, как только охранники не пришли, или тем вечером в этом крыле и в самом деле никого не было, на их счастье. — Вы знаете, сколько украинцев уже уехало из страны? А я здесь помочь никому не могу, я здесь вообще нихрена не-мо-гу! И мы здесь сидим с вами, пока эти твари разваливают страну, пока эти… эти… Надолго его запала не хватило: слова закончились, зато злые слёзы наконец нашли выход. И он стоял с по-детски покрасневшим носом, сжатыми кулаками и опущенной головой, скрывая огромные свои слёзные глаза, какие бывают у святых на иконах – и в этот момент, наверное, Чуйко что-то такое опять к нему почувствовал, если уж сделал порывистый шаг навстречу, привлёк его к себе, размашисто погладил по спине. У него был опыт в успокаивании истеричных бывших президентов. Василю в кои-то веки показался удобным собственный рост – удобно было уткнуться в его плечо, закрыть глаза со слипшимися от невыплаканных слёз ресницами, слушая над головой мягко-шутливое: — Ну я же говорил вам, Василь Петрович, бежать надо, бежать. Сейчас бы уже создали с вами подпольный революционный отряд да свергли бы их всех к чёртовой матери, да? — он, как уже сказал однажды Голобородько, в любой ситуации не терял присутствия духа, и Василь сказал бы ему сейчас снова что-то подобное, если б не боялся рвущихся наружу всхлипов. Если б не услышал следующие слова, которые Юрий быстро нашёптывал на автомате, лишь бы успокоить, не отдавая себе отчёта, не думая, что его слышат вообще: — Ну тише, тише, родной ты мой, мальчик. Но Василь-то слышал. И замер. Поднял голову, поражаясь даже не смыслу слов, а той усталой нежности, с какой они были произнесены. Поражаясь той непривычной настоящести Чуйко. В последовавшем сразу после поцелуе, логичном и вполне ожидаемом, тоже было неприлично много нежности – горячей, делимой на двоих, заставляющей забывать, где они и кто они. Или, может, это только Василь забывал, он от близости Чуйко постоянно делался как пьяный, а когда он пьяный – это катастрофа; Юрий же бдительности не терял, чутко прислушиваясь к любому звуку извне. И сминал его губы, жадно захватывал, умело ввинчивался языком в рот – Василь как-то сам отступил назад, позволяя прижать себя к кафельной стене. Позволяя – всё. Закрыл глаза. Сам закинул руки ему на шею, пальцы путались в серебряных прядях на затылке, пока губы Юрия плутали по его коже над воротом свитера. Раздеваться было нельзя. Чуйко всего лишь забрался ладонями под его свитер, огладил спину наверх до лопаток, прижав к себе ближе, вырвав у него судорожный – сквозь зубы – вздох. Поймал его дыхание губами, снова напористо целуя, делая его ещё более податливым и готовым, сплошным жалким «пожалуйста», мягким пластилином в руках, из которого лепи что хочешь. У Василя кровь гулко стучала в висках и приливала к паху. Уши и губы горели, горело всё внутри. Была злость на самого себя за то, что вело его так, что он вёл себя так – но ничего не мог с собой поделать, у него мозг начисто терял всякую связь с языком, если уж он, вырвавшись на секунду из захвата его губ, горячечно прошептал ему в губы: — Как я соскучился… — Я же сегодня не отходил от вас ни на шаг, — насмешливый шёпот Юрия мазнул по его уху, вызвал по телу мурашки. — Нет, я имею в виду… И тут же обиженно замолчал, понимая, что если скажет ещё хоть слово – со стыда провалится сквозь землю. Благо, слова Юрию были не нужны. Тогда с его стороны всё это не выглядело попыткой воспользоваться его слабостью, но было – попыткой отвлечь от слёз и бесполезных метаний. Блестяще проведённый отвлекающий манёвр: под его губами и руками Василь благополучно забывал всякий стыд, собственное имя и государство. Убогость окружающей действительности терялась в темноте, только дверной проём, ведущий из душевой в раздевалку, выделялся тусклым, операционно-холодным светом. Темнота обостряет чувства; помнится, однажды в постели Аня, хихикая, ради этого завязала ему глаза чёрной шёлковой лентой и опустилась к его паху – вот только тогда он ничего особо не почувствовал, зато теперь – всё тело стало эрогенной зоной, натянутой струной, отзвуком добровольного согласия. И когда Чуйко внезапно дотронулся до его уже вставшего члена через ткань штанов, словно проверяя его возбуждение небрежным, каким-то отцовским жестом, и когда нахально запустил руку под резинку белья, обхватил ладонью и некрепко сжал – одного этого уже хватило, чтобы, запрокинув голову, едва не сдержать жалкий гортанный стон. Стонать тоже было нельзя. Василь с силой вжал пылающее лицо в толстовку на его плече, требовательно подался бёдрами ближе, в его руку. Чтобы трогал-трогал-трогал, взял как следует, размазывал большим пальцем по головке сочащуюся смазку, водил вверх-вниз, быстрее, быстрее. Но Юрий терпеливо отстранил его, спустил до середины бедра его штаны с бельём, свои – тоже, и только потом грубовато привлёк его снова, соединил оба их твердеющих члена в руке, вместе. У Василя от соприкосновения из грудной клетки выбило дух, он судорожно схватил – ртом – воздух, схватил – руками – его за плечи, впился ногтями через ткань. Срочно остановиться, срочно отстраниться, пожалуйста, пусть получится сохранить жалкие крупицы гордости перед ним, перед, блять, Чуйко – но бёдра снова предательски толкнулись вперёд, бёдра просили этих рук, этой грубой ласки, и Юрий сжал там сильнее, провёл шершавой ладонью где нужно и как нужно, и мыслей уже не осталось. Ничего уже не осталось. Ни гордости, ни принципов, ни страхов – ничего. Ошмётки концентрации направить на то, чтобы удерживать стоны за больно закушенной губой, чтобы выровнять дыхание. И – с удивлением понять, что сам-то он ещё держится неплохо: Чуйко по сравнению с ним дышал тяжело, рвано и почти громко, нависал над ним, прижавшись лбом к его лбу, закрывал глаза и быстро облизывал пересохшие губы. Двигал ладонью в ритм пульса. Чисто механическое – довести их обоих до оргазма, снять напряжение (они в тюрьме несколько месяцев без секса, хотя Василь и на свободе-то с Одессы ни с кем не трахался), и – разойтись. Но Голобородько не хотел так. Он хотел – влажных горячих поцелуев, долгих тягучих касаний, чувства, что всё это не просто так. Хотел чувств – и чувства определённости. Хотел, чтобы это было чуть большим, чем совместное снятие напряжения. И пусть сознание кричало – не забывай, мы в грёбанной тюрьме, здесь и то, чем вы сейчас занимаетесь – уже непозволительная роскошь, но Василь боялся, что следующего раза им уже не представится – не позволят обстоятельства, не разрешит вечно неспокойная совесть. Он хотел, в конце концов, чтобы Юрий вошёл в него как можно глубже, добрался через жаркое нутро до самой души, так много проблем и самому своему обладателю приносящей, и выеб до искр перед глазами, чтоб потом до раннего зимнего утра – рухнуть в сон, как в плотный сугроб, не слышать рядом сопения сокамерников, ни о чём не думать. В другой ситуации он никогда не осмелился бы попросить, но сейчас, дуреющий от сильной руки на своём члене и от узла, скрутившегося внизу живота, жаждущий, разгорячённый – накрыл подрагивающими пальцами запястье Юрия и хрипло проговорил: — Н-нет… Рука вопросительно замерла. В принципе, Чуйко мог это предвидеть: возвращение к Василю привычных смущённости и рациональности было лишь вопросом времени. Но он явно не ожидал, что Василь, сгорая от желания и стеснения, запинаясь и едва связывая воедино слова, на выдохе еле слышно продолжит постыдным признанием: — Я хочу… вас… внутри… Ну же, ты же наверняка уже понял, как твой мальчик любит. Судя по всему, Чуйко даже немного прихуел. Но в большей степени – завёлся ещё сильнее от сказанных слов и от осознания, кем было произнесено такое, горло перехватило, ко всем чертям полетела всякая выдержка. Василь даже не позволял – он предлагал, он просил. А желание Чуйко выебать его было почти осязаемым: существуй флуоресцентная краска, это отражающая, в темноте она осветила бы его с ног до головы. Но – они всё ещё находились в тюрьме, хотя иногда на миг казалось, что в раю, своём личном островке спокойствия посреди зимы; Голобородько, забредший сюда после отбоя, уже в принципе был проблемой, а теперь – со всем своим мастерством нарывался на новые. Юрий, борясь с потряхивающим его возбуждением, раздражённо низко прорычал сквозь зубы: — Горе луковое… Но Василь смотрел на него тем-самым-взглядом со сведёнными бровями, отчётливо различимом даже в полутьме, но Василь озвучил свою просьбу тем-самым-тоном с нотками капризности, каким он обычно справлялся, почему нет денег в бюджете, но Василь, Василь – и разве можно было не ринуться вместе с ним в омут головой, наплевав на все возможные риски. Чуйко настороженно взглянул в сторону дверного проёма – ни дать ни взять волк, навостривший уши и чутко прислушивающийся к любым звукам. Но за пределами душевой было тихо, и он наконец принял решение. Сложно медлить, когда напряжение беснуется в колом стоящем члене – в сантиметре от задницы, в которую так сладко войти. Быстро и чётко: развернуть Василя к стене, спустить с него штаны ещё ниже, прогнуть в пояснице. И хорошо, что темно – при свете Юрий с ума бы сошёл от этой картины, от Василя, добровольно раздвинувшего перед ним ноги, кончил бы прямо так. От того, как он – осознанно или нет – подался назад, призывно касаясь его члена промежностью. С-сучка. Растягивать его, узкого с их давнего предыдущего раза, не было времени, но собственные внушительные размеры не позволили поступать опрометчиво; Василь лихорадочно дрожал, чувствуя внутри настойчивые пальцы. Один, второй. Господи, третий. Сжавшийся тугой вход жадно втягивал их в себя, как будто было мало. А когда Юрий продвинулся дальше и докоснулся самого сокровенного, чувствительного, той-самой-точки – мир перевернулся, Василь выгнулся и несдержанно приглушённо простонал. Стонать было нельзя. Пришлось больно закусить собственный кулак, чтобы больше не издать ни звука. Но это уже было оплошностью, и Юрий, в отличие от него не растерявший бдительности, поспешно и грубо, предостерегающе накрыл его рот своей ладонью – так оно было надёжнее. Должен же хоть кто-то из них двоих, ошалелых и возбуждённых, влюблённых, сохранять остатки разума. Накрыл его рот ладонью – чтобы в следующий миг, приставив горячую головку к входу, одним движением толкнуться внутрь, в глубину между по-блядски разведённых бёдер. Василь забился под ним, это было слишком – много, слишком – больно, слишком – слишком, и нужно было немного времени, прежде чем распирающая наполненность начнёт приносить томительное наслаждение, а не боль. Чуйко покорно замер, давая привыкнуть, успокаивающе поглаживал рукой по бедру – в этом было столько концентрированной отеческой нежности, что хотелось плакать – а потом немного продвинулся вперёд внутри него, словно спрашивая разрешения двигаться в полную силу. Василь закрыл глаза, сглотнул, перевёл дыхание – и слабо кивнул, разрешая. Господи, и по этому он тоже соскучился, по этим резким движениям внутри. Разве что в этом он точно никогда не признается вслух. И если и можно было хоть временно выбить из его тяжёлой головы боль за страну – то только вот так, другой болью, приятной и физической, толчками этими прицельными, силой. Василь подавался бёдрами назад и прерывисто дышал, пока Юрий его трахал, трахал – безжалостно, собственнически, то мучительно замедляясь, то ускоряя темп. С каждым толчком вбивался всё глубже, вплавляясь в этот внутренний жар – и всё водил рукой по раскалённой коже, по упругим ягодицам, провёл ладонью под свитер, к груди и чувствительным соскам, обостряя ощущения. Вторая рука по-прежнему накрывала его губы – от очередного неожиданно сильного-болезненного толчка Василь не выдержал, сжал зубы на его пальце. Подумалось: его трахают в душевой тюрьмы, грубо зажав ему рот. Блядь. Это звучало бы унизительно, если бы он не любил так отчаянно того человека, который сейчас входил в него по самые яйца. В помещении было стыло-холодно, но одежда сейчас всё равно мешала, особенно колючий свитер, раздражающий разгорячённую кожу. Стыдные фантазии, набегающие волнами: Василь представил себя полностью обнажённым перед одетым Чуйко, как оно и было в тот день, когда тот явился в душевую спасать его от гоблинов с пером-под-рёбра, благородный рыцарь. Чуйко хорошо держался, но мельком тогда всё-таки скосил глаза вниз, ему на пах, окинул оценивающим взором с ног до головы его, неловкого, растерянного, со стекающими по телу каплями воды. Или, может быть, Василю только показалось. Пусть бы не показалось. Пусть бы рассматривал, лапал взглядом. Пусть бы лапал – руками, везде, везде, как сейчас… Скачущие в голове пошлые мысли ещё сильнее приближали оргазм; в иной ситуации Василь не хотел бы, чтобы всё кончилось быстро, но сейчас нужно было спешить, и он отпустил себя. Иррациональное, но: дополнительно заводила возможность быть застуканными, хотя раньше Василь не замечал в себе склонности к экстриму. Юрий вдруг вышел из него почти полностью, но не позволил успеть разочароваться – тут же сильно вогнал член обратно, одновременно втолкнувшись пальцами в рот. Настолько властно и неожиданно, что только и оставалось – влажно обхватить пальцы губами, тесно сжать его член в себе, чувствовать заполненность с двух сторон. Не стонать, не стонать… Конечно, Василю не с кем было сравнивать, но трахался Чуйко… мастерски. Пальцы ещё немного проскользнули дальше к горлу, словно любопытствуя, насколько глубоко он может взять, но тут же исчезли, напоследок мягко погладив губы. Пальцы легли на шею, осторожно поддерживая – пока Юрий, повернув его голову к себе, долго целовал его, выгнувшегося и готового уже рухнуть из-за совершенно не держащих ног; целовал, терзая губы, так отчаянно-нежно и обречённо, на контрасте с тем, как грубо двигался внутри, доводя до разрядки – и в момент этого поцелуя Василь кончил, даже не прикасаясь к члену, растворяясь в чувствах, обращаясь в любовь. После – стоял, прижавшись спиной к холодной стене, потерявший способность мыслить, ноги всё ещё не держали, перед глазами плыло, пока Чуйко, отпустив его, сам доводил себя до оргазма рукой – чтобы не кончать в него, чтобы не доставлять лишних неудобств. Ему достаточно было просто смотреть в полумраке на Василя – приласканного, со спущенными до сих пор штанами, глотающего рваные вздохи. Смотреть, нависать над ним, опираясь второй рукой о стену, наклоняться ниже, в сонное тепло его близости – может быть, Чуйко хотел поцеловать его ещё раз, пока окончательно не развеялся морок. Но Василю вдруг стало неуютно от его взгляда – так рассматривают доступных проституток и недоступных богинь. Он хотел привести себя в порядок и срочно уйти отсюда. Но продолжал стоять, словно прикованный неведомой силой, или, может, гипнозом Чуйко, тот ведь точно оказывал на него какое-то гипнотическое влияние; и когда Юрий, шумно выдохнув сквозь зубы, кончил, то вынужден был сам озаботиться приведением их обоих в божеский вид. Из-под ближайшего крана лилась ледяная вода, но хоть что-то. Василь напоминал в его руках безвольную куклу с остекленевшими глазами. И, наверное, безумием было сейчас отпустить его в камеру, такого – оттраханного, пошатывающегося на нестоящих ногах, с распухшими губами и расфокусированным взглядом, господи, да по нему же сразу всё видно, чем он только что занимался, его бы привлечь к себе под бок, обнять крепко. Но желаниям часто приходится отступать перед лицом неизбежной необходимости. — А сейчас вы спокойно пойдёте к себе, Василь Петрович, — Юрий горячо прошептал ему на ухо сквозь сорванное дыхание, провёл последний раз руками по его плечам. — Не волнуйтесь, Максимыч откроет вам дверь камеры и не будет задавать вопросов. Василь тоже не хотел задавать вопросов; было совсем не интересно, почему хмурый тюремный охранник должен молча пропустить его в камеру в час далеко-после-отбоя, и всё, чего хотелось – упасть головой на подушку, выдохнуть, закрыть глаза. Но нужно было кое в чём убедиться; в предыдущий раз в посторгазме он не смог бы связать и двух слов, Юрий вот так же его всего перевернул и выворошил, а потом всё понял по взгляду, но сейчас. Сейчас нужно было собраться и сказать вслух. Пересиливая себя, он путано начал: — Юрий… Иванович, я хотел вас попросить, чтобы… как в тот раз… — Какой тот раз? — в голосе Чуйко слышалось такое искреннее, честное удивление, что оставалось только позавидовать его актёрскому мастерству. — Никакого прошлого раза не было, Василь Петрович, — и этим словам тоже можно было поверить. Но он насмехался, над ним и его желанием стереть произошедшее, как ластиком, глупейшая детская уверенность: если я не помню – значит, этого не было. Добавил уже серьёзно: — Не волнуйтесь, я знаю, о чём вы хотите попросить. И умею навсегда удалять из своей памяти некоторые моменты, если вам так угодно. Идите. Он снова всё понял, избавив его от унизительности объяснений. Василь не помнил, как добирался до камеры по тёмным тюремным коридорам – катакомбы-казематы, режущий по ушам лязг двери, слишком громкий в тишине ночи, пробираться к своей койке, как вор, жёсткая подушка и колючее тонкое одеяло. Последняя мысль перед тем, как провалиться в неспокойный сон: то, с какой присущей только ему язвительностью и скрытой горечью произнёс Чуйко это своё «если вам так угодно», ясно давало понять, что он никогда ничего не забывает. В следующие дни они с Чуйко не пересекались: Василь ныкался от него по всей тюрьме, притом – весьма удачно. Юрий к нему не подходил, даже не попадал в поле зрения, но Голобородько почти физически чувствовал – издалека присматривает. Через неделю их собрали во дворе дружинники. Они с Юрием стояли рядом, и первыми словами, которые он сказал ему за эти дни, было равнодушно-спокойное «Прощайте, Василь Петрович» – первыми, но не последними в этой жизни, Голобородько просто не верил, что его в самом деле расстреляют, так просто не должно быть. Ещё через неделю Юрий, живой и воскресший, вернулся за Василем, легитимным президентом Украины, в тюремный карцер, вдохновлённо пообещав ему всё – воду, лес, газ, всю страну и, наверное, даже себя. … И страшно подумать, какими они оба тогда были настоящими и бесстрашными – тюрьма соскоблила политические маски, а правление царицы-Жанны-Юрьевны практически отправило их в забытье, отвлекло от них внимание мира. Тогда обоим было, в сущности, нечего терять. Сейчас так нельзя, сейчас снова надо быть президентом и премьером. И президент не может вот так сломя голову признаваться в своих чувствах – неправильных и порочащих. Не может ложиться под премьер-министра. Допускать, что об этом станет известно даже близким друзьям. Нельзя, нельзя, нельзя. Он не может никому доверять. Но главное – он смотрит на Юрия и видит не только человека, которого он хочет; он видит человека, который – как и все они, как и все они – способен его предать. ___________________________ * цитата из фильма «Жестокий романс».
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.