Часть 1
24 января 2021 г., 04:08
Примечания:
Да, я говорила, что не люблю Изнасилования, Агнст и т.п. относительно пейрингов моего фандома, но-о… Так сложилось.
Единственная причина: моя любовь-ненависть к СакуАцу. Других причин нет. Как и нормального сюжета в этим фике:/
Ацуму не знает, почему и зачем он здесь. Чтобы приходить сюда, ему не нужны ни причины, ни цели, ни оправдания — он просто появлется в обшарпанных дверях этого богом проклятого места снова и снова, не думая ни о чём. Верно, он просто уже не хочет думать — как и чувствовать, помнить, знать, — зачем день ото дня возвращается к точке, к самому началу, словно заблудившись глубоко в чаще леса. Сюда, где ему пришлось однажды умереть, лишь затем, чтобы снова открыть глаза — и увидеть напротив чужие. Озверевшие, полыхающие безумием в своей глубине, чернильного тона глаза; узнать в рези на кончиках пальцев леденящий душу ужас, а в собственном прерывистом дыхании неконтролируемое желание; почувствовать, каково это: быть чьей-то вещью — и остаться ей навсегда.
Это такая игра. Без начала и конца — главное, соблюдать правила.
Громкие ритмы, ослепляющий и безвкусный глянец, истеричная иллюминация и горьковатый привкус алкоголя на губах — своих, чужих, скрытых в глубинах зеркал — как иллюзия спасения. Как соломинка, брошенная утопающему, на которую наложена вдогонку пара для проклятий скорейшей смерти. Как единственная возможность убежать от воспоминаний и самой своей сути. Как обезболивающее, смешанное с цианидом и выпитое залпом в убойной дозировке. Да, люди по-своему умеют колдовать.
Старый город, старый клуб, старые незнакомцы — новый хаос принимает его как старого знакомого. Хотя он и есть старый знакомый, ведь уже три года прошло с момента конца и нового начала. Три года, два из которых он тонет в этих обманчиво сладких иллюзиях, не в силах ни остановиться, ни насытиться, ни даже сделать вдох. Электричество бежит по черным проводам, электричество бежит по черному узору, электричество заставляет его тело двинуться и усмехнуться наиболее фигуристому из местных незнакомцев, но кто-то вдруг резко хватает сзади за плечо и дергает куда-то в угол, зажимая ладонью рот. Перехватывает, прижимает руки к телу и отрезают последние пути отхода.
Хотя, почему «кто-то»?
Выдох застревает в груди, и звуки исчезают словно по щелчку. Внутри чужих радужек пляшут языки ледяного пламени, зрачки расширяются — от недостатка чужого избытка, солнечного света, боли, безумия — и в них, словно удивительного недостаточно, едва различимо проступают кровавые блики. И под пожирающим, пронизывающим взглядом иссиня-черных глаз словно разлетаются на кусочки все эти проклятые годы, все маски и все прикрытия. И остается лишь ужас.
И жажда. Чужая, открытая жажда. Ни один не знает, как другой оказался тут, как пересеклись их пути, но это уже не имеет значения.
Ведь глянцево-алые губы на люминисцентной коже искажает кровожадный оскал, а бледные, хоть и чуть розоватые губы вторят им насмешливой ухмылкой.
— Я нашёл тебя, Ацуму, — голос у Сакусы глубокий, от него по телу от горла — места, где он его касается — разбегаются мурашки; возбуждение, ужас, боль, предвкушение — адский коктейль оседает на корне языка кровью и желчью, потому что пальцы у Киёми холодные, а хватка — мёртвая.
Боль от размашистого удара в живот приходит с задержкой, накатывает волнами, выбивает почву из-под ног — но не ядовитые мысли из головы. Не заглушает голода — а Ацуму хочет, хочет, хочет до безумия.
Хочет его — Киёми.
И он об этом знает.
Ацуму кажется, будто глубоко внутри него что-то трещит и с жутким треском надламывается — шум в ушах утраивается, и он не успевает понять, что схватился пальцами свободной руки за чужую кисть на горле, скребет по ней, царапает, извивается и судорожно дергается, причиняя себе лишь больший вред, лишь сильнее перекрывая воздух, но всё равно.
Киёми наклоняется ближе, замирая у самых губ, ловя едва заметные отголоски дыхания и нераздавшихся мольб, а после жарко выдыхает:
— На колени.
А Ацуму пересчитывает перед глазами звёзды.
Мечется красными от выступивших слёз глазами по сторонам, ищет опору руками, пытается откашляться и падает на пол, не замечая, что действительно оказывается на коленях, сгибается к самым его ногам, хватаясь руками за горло, пытаясь ослабить незримое давление, вздрагивая всем телом и отчаянно моргая из-за непонятной влаги под веками.
Но Киёми не останавливается.
Резко хватает его за обратную сторону шеи, под затылком, и дергает вверх, утягивая куда-то прочь от шумного зала, толкает — выпихивает — и громко захлопывает дверь. Остатками сознания Ацуму чувствует дрожь в чужих руках, но и она вскоре исчезает, уступая место чему-то низменному и мрачному, вечно голодному, вечно нуждающемуся, пробуждаемому одним взглядом в глубину этих змеиных, властных и таких ледяных, но в то же время столь сжигающих глаз. «Бездна», — проносится мысль в его голове и тут же исчезает, когда Киёми резко делает шаг ближе, без слов или хоть каких-либо знаков пытаясь вновь схватить его за горло, но Ацуму не дается, все еще сопротивляется — сам не зная, чему, — и отшатывается, склоняясь чуть ниже, тут же сгибаясь от быстрого удара по солнечному сплетению, выплевывая на грязный пол лестничной клетки слюну вместе с воздухом и чувствуя, как подкашиваются ноги от внезапного марева перед глазами.
— Киё… Ми, — язык заплетается, не слушается, язык словно распух; прокушен — привкус железа во рту не даёт обмануться. Горло саднит, чужие прикосновения горят на коже до сих пор, и пока Ацуму вспоминает, как дышать, и, самое главное, зачем ему это, пытаясь держаться, делает неуверенный шаг в сторону, понимает, что нельзя упасть — и тут же падает от ловкого удара по щиколотке, ударяется виском о внезапно столь близкие перила и едва слышно всхлипывает, пытаясь унять грохот крови в ушах. Сакуса нависает сверху, упирается ногой между лопаток, заставляет склонить голову к самому полу, и Ацуму успевает лишь подставить руку, едва избегая встречи лицом с грязным бетоном ступеней. Но ненадолго — тяжесть с лопаток исчезает, а в следующий момент под ребрами вспыхивает пламенем боль, и его отбрасывает к стене, перекручивая набок, заставляя вновь заходиться в кашле.
Воздуха. Ему не хватает воздуха.
Но вздохнуть не получается, ведь Киёми бьет снова, и носок его туфли впивается в живот; Ацуму съеживается на полу в беззвучных судорогах, в оглушительных рваных всхлипах, пересчитывая отблески перед глазами, закусывая губы до крови и тут же сплевывая кровавое месиво в приступе кашля, не слыша ничего от боли и звона в ушах. И ему кажется, что это не закончится, что его забьют здесь, что он снова на проклятом втором курсе, что ему снова двадцать, хочет думать, что весь этот голод и жар — лишь иллюзия… Но чувствует, как кто-то опускается рядом; чувствует, как чужие пальцы сжимают испачканный воротник ненавистной белой рубашки, как его вздёргивают вверх, заставляя голову безвольно мотнуться следом и позволяя, наконец, сделать вдох…
А затем чувствует, как острые клыки вспарывают тонкую губу, как новые капли крови стекают по подбородку и шее, и как чужой язык слизывает их, обводит по контуру, как скользит по судорожно дергающемуся кадыку, как поднимается выше и вновь касается губ — тянет, лижет, но больше не кусает; скользит глубже, внутрь, заменяя сухость горьковатым вкусом алкоголя, разделяя слюну и кровь, смешивая их и устанавливая внутри свои порядки. И он отвечает, подается вперед с жадностью, крадет чужое дыхание, ловит язык своим, сминает, а когда Киёми выкручивается, стараясь перехватить власть, впивается зубами в его нижнюю губу, тянет и прокусывает ее, пьет капли чужой крови, трется своей губой, смешивая медные привкусы, и в посветлевших глазах оттенка пыльного золота чёрные читают этот вызов с ясностью. И зверь раздраженно рычит, а сильные руки вновь опрокидывают Ацуму на пол, вжимают лопатками в кафель, рвут на его груди рубашку, футболку — и тот не пытается сопротивляться этому, лишь кусает чужие губы сильнее, хватается пальцами за лопатки и впивается острыми ногтями, старается разодрать кожу сквозь рубашку на спине и даже рвет ткань местами, тут же царапаясь глубже, не подчиняясь до конца.
Его подхватывают на руки — Ацуму послушно обвивает ногами за талию, чувствует чужие руки на бёдрах, но отстраниться не даёт — лестничный пролёт, второй, третий, очередная дверь и, наконец, сырой подвал автостоянки. Бензин, стеклоочиститель, дихлофос, дешёвые освежители воздуха, хлорка — ударяют в голову и не отпускают, бродят внутри с алкоголем, бурлят, проступают язвами на подкорке сознания; Сакуса вжимает его в стену, лапает везде, куда может дотянуться, вылизывает, откровенно трахая его рот — слюна мешается с кровью, течёт по подбородку, и он тут же собирает её языком, шипит, когда Ацуму царапает его за плечи через одежду, и скидывает вниз — Ацуму больно ударяется головой о бетонный пол.
Малейшее движение отзывается умопомрачительной болью в каждой клеточке тела, но Ацуму не останавливается, через белые вспышки перед глазами силится подняться на ноги, рывком утягивает Сакусу за воротник на себя, вниз, и он чуть ли не падает, в последний момент цепляясь рукой за выступ в стене. Кирпич под его пальцами крошится, забивается под ногти, но Киёми не обращает на это ни малейшего внимания, рычит, встряхивает Ацуму за ворот рубашки и с силой прикладывает его головой об пол — снова. Выпутав, наконец, вторую руку из чужой мёртвой хватки, восстанавливает равновесие и наступает ему на горло — яростно вдавливает в пол всем весом, не давая не вдохнуть, не выдохнуть; выжидает, пока горящие гневом глаза напротив начнут закатываться под веки в агонии, и отпускает, позволяя зайтись в исступлении кашлем. Сакуса ухмыляется, не отпускает от себя ни на шаг, не даёт опомниться ни на секунду, подчиняет себе — подхватывает на руки и направляется, кажется, в сторону одной из машин — Ацуму не понимает до конца за белой пеленой перед глазами, но когда где-то, словно не здесь, слышит, как открывается дверь, и спиной встречается с жёсткой обивкой сидений, начинает медленно сходить с ума.
На подбородок ложатся пальцы, леденящим холодом настойчиво поднимая вверх голову — смотри на меня. Ацуму впитывает картинку медленно, словно по отдельным фрагментам. Слишком хорошо заметный рельеф мышц на ногах, под потертыми джинсами; выше — там, где грубая ткань плотно охватывает возбужденный член, явно до боли; и еще выше — где чёрная футболка обтягивает четко поступающие мышцы груди. И, наконец, лицо. Сакуса сейчас кажется умалишенным, совершенно сумасшедшим. На щеках горит лихорадочный румянец, на искусаных губах проступают капли крови, глаза остекленевшие и совсем черные. От одного этого зрелища уже можно свихнуться.
И Ацуму совсем не против.
А Киёми видит, что Ацуму смотрит на него загнанным в ловушку зверем, чувствует переполненный страхом взгляд и усмехается тщетным попыткам скрыть его — Ацуму для него что раскрытая книга, и Сакуса читает её, едва ли глядя — просто знает уже наизусть. В чужих глазах слишком явно читаются бемолвные мольбы, но Киёми отмахивается от них без за зрения совести — знает, что Ацуму сам ни секунды не понимает, зачем сопротивляется.
На истерзанные, припухшие губы ложатся чужие пальцы, и Ацуму ухмыляется, впускает их в рот, утягивая и облизывая умелым языком, а затем резко сжимает зубы — на этот раз до крови, прибавляя ее к слюне и собственной, что сочится с прокушенных губ и раненых десен. И Сакуса снова рычит, недовольно сверкает глазами, но кроме недовольства в чернильном яде — возбуждение и голод, и он резко склоняется вниз, впивается клыками в чужую ключицу, срывая с чужих губ невольный стон, врываясь под ткань боксеров властным жестом и вновь принося с собой боль — его движения до отвращения умелы, но и отдаются болью явно не случайно, и Киёми ведёт по всей длине слишком медленно и сжимает, заставляя биться в попытках не то вырваться, не то толкнуться под нужным углом, Киёми ухмыляется и скалится, отрываясь от ключиц, а после вновь склоняется к ним и скользит языком по груди, по ребрам, кусает и метит, чуть ли не свое имя засосами выписывает, и Ацуму бьется, пытаясь вырваться — но не способен даже отстраниться, ведь каждый раз встречает взгляд глубоких глаз и обмирает, давясь всхлипами и стонами.
И Сакуса видит свою власть, о, он знает и пользуется ей, выскальзывая рукой из штанин, облизывая другую — покрытую кровью и слюной, будто изначально так и планировал, хотя Ацуму видит — он еще не настолько слеп! — что в этих голодных глазах уже давно не осталось места планам.
Сдергивает одежду в несколько резких рывков и с него, и с себя: на заднем сиденье машины не слишком тесно, но затылком о дверь Ацуму, всё же, прикладывается, но не успевает даже зашипеть от боли — Киёми накрывает его губы своими, вынимает пальцы из его рта и касается ими плотно сжатого колечка мышц, и все мысли куда-то исчезают, сменяясь напряжением, страхом и предвкушением — Ацуму едва удается расслабиться, ибо черные глаза все так же пронзительно смотрят, не отрываясь, и уровень голода в них пугает до паралича, заставляет дергаться от каждого неприятного, но даже не особо болезненного, привычного толчка. Сакуса вводит смоченные слюной пальцы внутрь — сразу три — и сгибает под нужным углом — Ацуму вскдывается, мычит ему в губы и не знает, куда себя деть от вспышек боли и удовольствия, простреливающих всё тело одна за другой. С силой тянет Киёми за волосы, пытаясь хотя бы отстранить от себя — Сакуса поддаётся, но Ацуму понимает слишком поздно, что сделал только хуже: собственный голос не слушается, язык заплетается, и всё, что вырывается из горла — лишь задушенные стоны и хрипы, и Киёми вдруг замирает, уставившись прямо ему в глаза.
А Ацуму понимает, что смотрит в абсолютно змеиные зрачки и радужку, и по коже бежит холодок, а в ушах внезапно звучит вкрадчивый голос:
«Молодец, Ацуму».
И от внезапной паники он дергается с испуганным всхлипом — вскрик бульканьем оседает где-то в желудке от резкой хватки на плече, что дергает назад, вынуждая насадиться на пальцы, и те жестко сталкиваются с простатой, вызывая боль, но не позволяя возбуждению пропасть окончательно, а Киёми вдруг склоняется к его уху и рычит яростно, живо, абсолютно его грёбаным тоном, но абсолютно не его слова:
— Только. На. Меня!
И вместе с этим рычанием пальцы покидают тело, вновь смыкаясь на шее, и ностальгии не остается места — лишь хриплым рваным всхлипам и судорожным извиваниям, попыткам сбросить оседлавшего его бедра Сакусу, попыткам вырваться из хватки — пальцы скребут по чужим кистям, по запястьям и предплечьям, крепкие ногти оставляют белые и багровые следы, а под конец он и вовсе раздирает чужую кожу в кровь, и маленькие темные капельки, дрожа, стекают и падают на бледную кожу, вызывая новые волны судорог, но Киёми не отпускает, не отпускает до тех пор, пока в голове вновь не раздается многоголосый звон, а все тело бьет дрожь и ток, что покалыванием оседает на высохших и треснувших губах, что заставляет въедаться в кожу соленые, токсичные слезы, из-за которого губы дергаются, неслышно вымаливая пощаду. Киёми нависает над самыми губами, ловит взглядом каждое судорожное движение, словно нехотя разжимает пальцы и тут же впивается ими в плечи, вжимает в жёсткую обивку, не позволяет сжаться, разрешая лишь судорожно всхлипывать и кашлять в лицо, не давая спрятаться даже под мокрыми от слез, пота и грязи волосами. И Ацуму дрожит, и плачет, и кашляет, и истерически смеется в эти глубокие глаза, а еще — смотрит, смотрит, смотрит в них и все еще видит Киёми, и даже с какой-то изувеченной нежностью хрипло выплевывает ему в лицо «ублюдок», а затем заходится в приступе истерики, трясясь от беззвучного хохота и не замечая соленых струек на щеках, губах, висках — не замечает, пока чужие губы вновь не сминают его собственные, прерывая всхлипы и перехватывая контроль. Он поддается лишь первые секунды, а после вгрызается в чужой рот с яростью и исступлением, терзает попавшийся в его ловушку язык собственным, не замечая того расслабляется, а глазами выхватываает из полумрака змеиную радужку и горящие чёрным огнём зрачки.
А после рвано вскрикивает в чужие губы, теряя инициативу, когда Сакуса входит в него, хоть и медленно, но жестко, замирая почти сразу и шипя от боли, когда Ацуму снова сжимается, и он ругается ему прямо в рот, без слов — недовольными укусами и властными толчками в самое горло, саднящими прикосновениями к ранкам на деснах, искрами в изумрудных глазах. И Ацуму старается расслабиться, и ругается в ответ — так же беззвучно, разрывая ткань на спине и вычерчивая, вырезая ногтями на нём собственные следы, отталкивая его лицо от своего и внезапно кусая за подбородок, стреляя вновь колкими ледяными взглядами в самую мрачную часть сердца зверя. И тот не щадит за дерзость.
Резкий толчок — и из груди вырывается чересчур громкий вскрик, а Сакуса раздраженно шипит, но в этом шипении слышны явные нотки довольного монстра, а двигаться становится чуть легче. Следующий толчок уже ожидаем, и Киёми более не дает передышек, вбиваясь в напряженное тело резкими толчками, проталкиваясь глубже, срывая с побледневших губ болезненные всхлипы, редкие стоны и бессвязное редкое бормотание, от которого обоим сносит крышу даже сильнее, чем от запаха.
— Хватит… Прекра-ах…ти… Придурок… Бо- — внезапный толчок заставляет Ацуму дернуться следом за вышедшим членом, насаживаясь на него в попытке вернуть чувство нестерпимого удовольствия, и Киёми видит это, подаётся вперед и касается пальцами самого Ацуму, заставляя его скулить — но не дожидаясь.
Когда зубы впиваются в плечо, Сакуса рычит совсем по-звериному, и черные глаза затягивает пеленой желания, и Ацуму даже успевает на секунду пожалеть, но клыки вдруг впиваются в кожу его собственного плеча зеркально, глубоко, до самых вен, и вслед по ним словно растекается пламя, разгораются электрические искры, превращаясь в волну непреодолимого, ломящего возбуждения. И он уже не слышит себя, не слышит, как издает первый умоляющий стон, как сорванным голосом шепчет о большем, как всхлипывает и подвывает — он не слышит ничего, мозг плавится в горне ощущений, а зверь глотает каждую фразу как желанную дичь, и тела сплетаются в единый клубок с каждым рваным, глубоким толчком.
По ногам течет смазка вперемешку с потом, на губах стойкий вкус меди, горечи и слюны, на губах — растворенные в хаосе фразы и рваные стоны с жаркими выдохами, громкий хриплый крик наслаждения и сорвавшееся «Киёми» вместе с несдержанным ругательством. И перед глазами дымка, и в янтарных глазах угасает свет, а черные становятся все яснее, и даже голод в них медленно сворачивается клубком, затухая где-то в глубинах.
Сакуса медленно поднимается на подрагивающих локтях, окидывая взглядом Ацуму с ног до головы, словно желая убедиться, правда ли это он; обнюхивает ключицы, шею, губы, касается языком всех оставленных ранок, смахивая кровь и словно бы заживляя, а после медленно выходит из обмякшего тела и несколько секунд зачарованно наблюдает, как на сиденье вытекает собственное семя. Зверь внутри сыто урчит, и даже темные непослушные вихры, кажется, чуть распрямляются, но…
Но этого недостаточно.
Поэтому он в спешке одевается, персаживается вперёд, за руль, включает зажигание и уже знает, для чего вдавливает педаль в пол.