Не без труда я вспоминаю и даже как-то сопрягаю с реальностью слова Субина о том, что Сан — жертва моих страхов большая, чем я — его желания.
Кроме него ещё так многое говорило об этом! Но именно то надрывное «нас», переплетëнное с испугом в глазах Сана, меня отрезвляет.
А осторожные руки в моих волосах как-то мягко баюкают... Даже время спустя, даже в воспоминаниях — я будто окунаюсь в приятное чувство забытья, полное лишь моего эго и тепла моей звезды, много большей, чем те наклейки на потолке, и более близкой, чем солнце.
Глядя на преисполненный цветом мир, я понял, что не так уж от него зависим, как стращают моно: розовый цвет слишком резкий, синий — слишком глубокий и похож на акулий серый, чëрный... в основном всё такой же чëрный, за тем исключением, что иногда покрыт крапинками красного, белого и зелëного.
Я зависим не от цветов, а от собственной одержимости словом, которое воплотилось в моëм же реагенте. И, может быть, совсем немного, если я закрою глаза и рассмотрю цветные вспышки образов в голове, от самого реагента.
Сан бережно и тихо упаковывает оставленные после выступления микрофоны. Сбивается уже второй раз почти в конце и молча переукладывает снова, зачем-то дорожа последовательностью сгибов упаковочной бумаги в коробке.
Мы оба знаем, что я сижу позади, надев на лицо маску и закрыв глаза чëлкой, но едва ли понимаем зачем. Всё оборудование, за которое мы несли ответственность с Субином, было уже перенесено, и мне по-хорошему стоит уже уйти.
Но я смотрю на серебристую макушку Сана и на его дельфинью серую кофту — и рисую виду края, как у старых фотографий, в своём воображении.
Его волосы кажутся светлее, чем я запомнил, и видятся мне ещё большей сепией. Его спина стала шире, чем я привык о ней думать, и я ощущаю её стеной, которую возводил между нами.
Мы оба знаем, что я сижу позади, но едва ли понимаем зачем: он не говорит со мной — я ни о чëм не прошу.
Теперь охотник и жертва поменялись местами. Исключение в том, что ни одна ящерица не встанет после наконец удачной попытки собрать всё и не скажет: «А теперь на кафедру», протянув мне руку. Я за неё не возьмусь — хоть это мы знаем наверняка, — но следом пойду и даже вылезу вперёд уже на втором пролëте. Наверное, чтобы Сан снова чувствовал, что пресмыкается передо мной... Или же от привычки.
— Мы можем... Поговорить, — чтобы не чувствовать разросшуюся из-за моих попыток быть центром крохотной системы «Звезда-Звезда» пропасть между нами, говорю я.
Чтобы не быть в своих серых мыслях ведьмой, отобравшей чудный певучий голос.
— Мы редко разговариваем, — отзывается он тепло, и я, даже идя впереди на пару шагов, вижу, как обрывками бежевого мельтешит пол. Так натурально, что я даже не знаю, сбилась ли моя матрица, или это просто новый уровень самовнушения.
Я никогда не смотрел на пол во время всплесков, и Сан не говорил, какого он цвета.
— Что и требовало...
— Можем начать! — пропищав под конец от волнения, спешу с опровержением «доказательств» я.
Пол перестал рябить и вновь стал бетонным серым. Сан вновь перестал казаться тëплым и близким.
— О чëм мы... Кхм, как там Бëль? — Мы, как назло, уже подошли, но я останавливаюсь у двери, загоняя нас обоих в этот неумелый капкан: Сану нужно пройти через меня, чтобы избежать разговора, мне — через него.
— Нормально, была недавно у нас в гостях.
— Вы брали Бëль в комнату? — Я жалею, что стою спиной, потому что отчего-то хочу видеть радость на лице Сана: он говорит, и в его словах чувствуется улыбка, которую я хочу видеть если не в нëм, то в крапинах на полу.
— Точнее я. Слушала мои репетиции...
К горлу подступает ком, и я никак не могу сглотнуть его. Этот ком режет меня изнутри и не даëт сказать ничего из того, что я думал о выступлении Сана. Ничего из того, о чём бы правда стоило говорить или даже начать.
Я лишь шумно вздыхаю и жмурюсь до звёзд перед глазами. Мой запас жалости, кажется, максимально исчерпан.
И я даже не знаю больше, кого я жалею теперь.
***
Вместо первого шага Сонхва делает десять. Девять с половиной, точнее, и вдруг, о чём-то подумав, гаснет, как резко и незаметно гаснут звëзды.
Я слышу, как он ударяется головой о несчастную дверь кафедры, наверняка пугая тех, кто сидит по ту сторону. Я слышу, как он пытается сглотнуть что-то сухое — это не слëзы, но, может, всё равно физически ощутимое?
Ладони потеют при мысли об этом: если Сонхва вдруг задохнëтся от какой-нибудь глупой жвачки в горле или вроде того, я точно не останусь в порядке. Если это всё-таки его чувства... Не помешаю ли их выходу я?
После особенно шумного вздоха я понимаю, что его отпустило, но раз он так и не повернулся ко мне и ничего не сказал, значит, не хочет говорить; по крайней мере, об этом. Я кладу коробки с микрофонами на пол и подхожу к нему, мельком глядя на лицо, дабы убедиться, что он в порядке. Честно признать, ожидаю увидеть его красным от злости или даже каким-то зелëным, если его тошнит от меня и моих глупых бредней, о которых он слишком самоотверженно попросил сам, не рассчитав дозировки вовлечëнности.
Но вместо этого вблизи я замечаю, что лицо побледнело то ли от страха, то ли от боли, и, испугавшись, хватаю его за плечо.
Я стараюсь не пересекаться с Сонхва взглядом, даже если он почти спрятался за маской, и рассеянно смотрю на выдающийся через ткань кончик его носа.
— Ты в порядке? Тебе вызвать скорую?
Сонхва резко и категорично мотает головой, давая заметить, что он зажмурился.
— Мне не плохо...
— Тогда это из-за меня? — Я немного ослабляю хватку на плече, но не убираю руку. Я пытаюсь держать обещания.
Он ещё раз грузно вздыхает и, открывая глаза, смотрит в дверь, точно прожигает в ней дырки. О чём-то думает, играя желваками и хмурясь. Впервые вне всплеска он такой живой и близкий. Даже в моей комнате всё казалось не так по-настоящему.
Наверное, дело было в температуре.
— Из-за меня, — наконец произносит он на грани моего понимания: полушëпот, полу... надрыв, который, наверное, и обычному человеку трудно разобрать.
Мне жалко и страшно говорить с Сонхва в таком состоянии. Мне совестно и стыдно выдавливать из него слова. Кому, как не мне, знать, насколько сложно сказать что-то впервые.
Я отвожу его от двери — Сонхва вновь кажется куклой в моих руках, — и ставлю у стены, опуская свою голову.
— Знаешь, я всегда могу тебя выслушать, — говорю я, стараясь звучать успокаивающе и уверенно, — тебе не обязательно разговаривать со мной сейчас, если не хочется. Подожди, пока я отнесу микрофоны, ладно? Только подожди, пожалуйста.
Сонхва снова вздыхает, внезапно касаясь моей ладони на его плече.
Всего лишь отстраняется.
Я не гляжу на него, уходя на кафедру. Я в целом и не должен, так что у меня нет переживаний о таком пустяке. Жаль, маску для сна не взял, чтобы наверняка.
***
Выйдя с кафедры, застаю Сонхва в той же позе: прижатым к стене и потерянно смотрящим в пол.
— Давай мы не будем, — делая явное усилие над собой, говорит он, — не будем говорить о чём-либо, связанном с моим поведением... Пока что.
— Нужно разобраться с собой? Понимаю... Прости, что я такой назойливый у тебя, — отвечаю я, не сдерживая улыбки, потому что это Сонхва. Почти прежний, прямой, как рельса, и хмурый, с голосом, похожим на чудо, потому что для меня чудо — выделять его из шума.
Сонхва поднимает голову, и я скрываю рукой лицо. Мы оба не знаем, сколько форы есть после всплеска.
Глаза, одновременно огорчëнные и радостно сияющие — точно у ребëнка, который знает, что прокатится на чëртовом колесе в первый и последний раз, смотрят на меня непривычно долго, прежде чем Сонхва всё-таки произносит что-то, разбивающее меня:
— У меня.
Отныне я расколот на «до» и «после».