ID работы: 10356232

Чужая сторона

Гет
R
В процессе
32
автор
Размер:
планируется Миди, написано 52 страницы, 7 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
32 Нравится 24 Отзывы 8 В сборник Скачать

В тупике

Настройки текста

Рожденные в года глухие Пути не помнят своего. Мы — дети страшных лет России — Забыть не в силах ничего. (Александр Блок)

Проклятый город никогда не спит. Днем — гортанная многоголосая речь, пронзительные крики муэдзинов, базарных торговцев и зазывал. А иногда и шарманку услышишь, полоснет по сердцу как ножом: «Разлука ты разлука, чужая сторона…» — то неприкаянный русский беженец бродит по улицам, собирает гроши, чтобы не умереть с голоду. Ночью из портового кабака доносятся пьяные песни и ругань. Гудки пароходов, лай собак… Гостиница, где живет Серафима, стоит неподалеку от порта. Здесь полно русских, для которых эта гостиница стала последним пристанищем, концом долгого безнадежного пути. Все они бежали из России, когда рухнул старый мир и была проиграна последняя битва — и больше им некуда бежать. Они ютятся, иногда целыми семьями, в тесных комнатках, за которые пока платит Земгор (1). Нищие, полуголодные, обносившиеся почти до лохмотьев. Все, что можно было продать, продано, а впереди — неизвестность. В соседнем с Серафимой номере — Хлудов. Стены в гостинице тонкие, и по ночам, когда постояльцы затихают, Серафима слышит, как он ходит по комнате из угла в угол, размеренным и тяжелым шагом, как часовой на посту. Он что-то бормочет, с кем-то невидимым ведет бесконечную беседу — и ей становится жутко. В Крыму, где генерал Хлудов был почти всесилен и в его власти было расстрелять ее или повесить, она не ведала страха. «Зверюга, шакал!» — бросила она ему тогда. А сейчас ей жаль этого человека, жаль до слез — так он изломан и болен. И страшно находиться с ним рядом. Страшно видеть его серое, будто неживое, лицо, и глаза свинцово-серые, в темных кругах, старые глаза на еще молодом лице, взгляд их пронзителен и неподвижен, словно у живого мертвеца. Порой он заговаривается — как тогда, в цирке, когда ему снова померещилось (2)… Он вообще всегда кажется погруженным в себя, в свои мучительные раздумья, и будто ничего вокруг не видит — но Серафима знает, что это не так. Удивительно, но он замечает все, от него не убежишь. Недаром Голубков и генерал Чарнота поручили ее заботам Хлудова — и он держит данное им обещание. Вот уже четвертый месяц пошел… В тот ужасный день он пришел в «Кафе де Пари», где Серафима сидела за чашкой кофе и ждала, пока кто-нибудь к ней подойдет. Она оцепенела, увидев в дверях высокую фигуру в серой шинели — сразу узнала его, хотя видела только раз, когда была больна. А он направился прямо к ней. Заплатил за кофе и сухо сказал: «Пойдемте домой, Серафима Владимировна». По дороге Хлудов сообщил, что Голубков и Чарнота отбыли в Париж, и, пока они не вернутся, Серафима будет находиться под его опекой. Первое время они жили в меблированных комнатах на Шишли (3). Как же она боялась Хлудова, как просила отпустить… Он как будто не слышал слов Серафимы и молча продолжал ее стеречь. Иногда она его ненавидела и даже попыталась однажды сбежать — но ничего из этого не вышло. А потом они перебрались в эту гостиницу, где номера оплачены за два месяца вперед. Серафима наконец вздохнула свободнее: у нее своя комната, она может в кои-то веки побыть одна, запереться ото всех, и от Хлудова тоже — в прежней квартире не было даже дверей, только портьеры. Хотя, пожалуй, Серафима за год уже привыкла к этой странной жизни на бивуаках — без самых обычных бытовых мелочей, без собственной кухни, без уюта… А в гостинице хотя бы не приходится каждое утро стоять в очереди в ванную. И от порта здесь гораздо ближе. Мало кто из соседей пытается свести с ними знакомство — наверное, тоже пугает вид Хлудова, его неподвижный, тяжелый взгляд, глухой голос. Однако Серафима явно вызывает у многих любопытство. Драгоценности, которые были при ней, Серафима продала давно — еще когда жила вместе с Чарнотой и Люськой. Остался только золотой крест с цепочкой — ей было совестно жить за счет Хлудова, и она заикнулась было, что отнесет их в ломбард, но Роман Валерианович тоном, не допускающим возражений, сказал, чтобы она и думать об этом забыла. Сам же он недавно продал перстень — свою последнюю дорогую вещь, а еще раньше отдал Голубкову старинный медальон — на крайний случай. Однако время от времени у него откуда-то появляются деньги, которых хватает, чтобы завтракать и обедать в кофейне на первом этаже. Он ничего не рассказывает, но наверное, берется за любую случайную работу, тяжелую и грязную — на портовых складах. Серафиме же в гостинице совершенно нечем заняться — там, на Шишли, она могла хотя бы сварить кофе или пойти на базар… Иногда к Хлудову приходит Тихий, бывший в Крыму начальником контрразведки, плешивый, скользкий человечек с постным лицом и бегающими глазками — Серафима почему-то никак не может запомнить его имя и отчество. Здесь Тихий носит штатское, явно занимается какими-то темными делишками и, кажется, знает все обо всех. Он о чем-то говорит с Хлудовым, а увидев Серафиму, приподнимает шляпу и сладко улыбается — как будто никогда не угрожал ей, не предъявлял нелепых обвинений, якобы она большевицкая шпионка… И пощечины тоже будто не было — уже в Константинополе Тихий однажды явился к Серафиме с гнусным предложением. Она тогда его ударила, а Чарнота спустил с лестницы. Дни похожи один на другой — как сон, от которого никак не проснуться. Утром Хлудов стучится в номер Серафимы, и они идут завтракать на террасу — обычно лепешками с овечьим сыром и кофе. Хлудов ест и пьет мало и, кажется, не чувствует вкуса, как не ощущает в своей неизменной серой шинели ни сырого, промозглого ветра с моря, какой здесь часто бывает зимой, ни полуденной жары. За соседними столиками одни и те же разговоры — долго ли еще продержатся большевики. Правда, последнее время слышатся и другие речи, о том, что наилучшим исходом для русских беженцев было бы возвращение в Россию и попытка примирения с новой властью, которая вроде бы даже амнистию объявила (4) — хотя как раз к амнистии многие относятся недоверчиво. Два раза в неделю Серафима с Хлудовым встречают прибывающие из Марселя пароходы. Она вглядывается в толпу пассажиров, но ни Голубкова, ни Чарноты нет, и они возвращаются в гостиницу. По дороге к Хлудову обязательно пристают бродячие собаки — увидев их, он всегда достает из карманов шинели какие-то объедки, завернутые в салфетку. Сначала Серафима немного пугалась собак, но Хлудов сказал с горькой усмешкой: «Они вас не тронут, потому что вы со мной, а меня они уже знают. Этим созданиям все равно, какие преступления я совершал…» Они идут дальше, Серафима подавленно молчит, а у Хлудова лицо напряженное и сосредоточенное, будто он все время к чему-то прислушивается. Серафиме не по себе, она тоже начинает чувствовать присутствие кого-то третьего рядом. Она молится: «Господи, дай мне сил… дай мне сил дождаться. Или пусть я умру…» Надежда тает с каждым днем, и мало-помалу ею овладевает отчаяние. — Что же это такое, Господи? — спрашивает она, стоя у окна и глядя на черные воды Босфора, чуть посеребренные светом недавно народившегося месяца. — Сколько же еще это будет продолжаться?.. Она все чаще думает, что лучше разом покончить со всем — броситься вниз с моста, чтобы черные воды наконец сомкнулись над ее головой. Чтобы ничего не чувствовать, не думать, не страдать больше… Главное — решиться. Встать, выйти из номера, закрыть за собой дверь и идти, идти скорее, не дать себе времени опомниться — иначе снова проснется надежда. И страх смерти. Глупый, животный страх — ведь не может смерть быть хуже той жизни, на которую она обречена… Ничто не может быть хуже. Если бы Серафима могла хоть что-нибудь сделать — или утопиться, или… забыть обо всем, не сидеть на шее у Хлудова и не ждать Сережу, который как в воду канул… Просто бороться за кусок хлеба, чтобы выжить. По-звериному. Вот Люська — та отринула и прежнюю жизнь, и воспитание, и любовь — бросила своего генерала и сбежала с каким-то французом. Как это Люська тогда сказала? «Я не буду сидеть не жравши, у меня принципов нет!» Почему Серафима так не смогла? Чего проще — подцепить на улице кавалера? Вон их сколько — турки, греки с влажными черными глазами и красными от сладострастия губами… Как они шарят липкими взглядами по ее телу, цокают языками, заглядывают в лицо, стоит только выйти одной на улицу… Кивнуть ответно первому, кто приблизится, пойти с ним в номера, только не думать ни о чем… Нет, лучше сразу на мост — и в воду! «Но почему же, почему? — спрашивает себя Серафима. — У меня есть принципы, которых нет у Люськи? Нет, конечно — когда она меня попрекнула, я ведь тоже пошла было на улицу, да не позволили Сережа с Чарнотой, а потом Хлудов… И Люська не была такой, просто не выдержала… Но чтобы хотелось жить, надо, чтобы было для чего жить. Или для кого… А у меня никого и ничего не осталось… Жить незачем, и умереть не могу». — Если бы забыть… Забыть все… Но ничего не забывается. Серафима помнит Петербург — не Петроград, ощетинившийся штыками и красными флагами, где она голодала, а зимой не могла согреться, а Петербург, величественный и прекрасный — и иногда ей чудится, что она спит или бредит. Стоит только очнуться, и окажется, что и этот чужой город, и эта гостиница, и комната с пыльными, замызганными коврами, и вся длинная, длинная дорога, приведшая ее сюда — все это лишь ее сны. Больные, тяжелые сны. Она снова подходит к окну и отворяет его настежь, в затхлую комнатку врывается сырой холодный ночной воздух. Уже пришла зима — но здесь по-прежнему пахнет бараньим жиром, восточными сладостями и какими-то душными, приторными до отвращения цветами… О, совсем не так в Петербурге — там пахнет дождем или снегом, морем, к запаху которого иногда примешивается запах сырой рыбы. А летом — цветущей сиренью, до головокружения, до ломоты в висках. Духами от Молинар (5), подаренными мужем на день Ангела (6) — нет, об этом она вспоминать не будет! Зимою пахнет дымом от топящихся печей и свежим хлебом из лавки булочника, в Великий пост — ладаном и воском из приоткрытых дверей маленькой церкви на углу… В Петербурге Серафима редко бывала в церкви — муж был равнодушен к религии, а ее саму, молоденькую даму, только что вышедшую замуж за богатого коммерсанта, Парамона Ильича Корзухина, как-то сразу увлек вихрь светской жизни… Театры, балы, рестораны… Даже война мало что изменила, разве что прибавились благотворительные базары в пользу раненых. Серафима хотела было пойти в сестры милосердия, но муж высмеял ее намерение: «Ma chère (7), ты же крови боишься! Палец порежешь — и тебе уже дурно делается! И вообще, моей жене там не место!» У него самого дела шли даже еще лучше, чем до войны. Корзухин как-то всегда умел устраиваться, везде искать — и находить — выгоду, он и за границей не пропал. Там, в той жизни, он был уважаемым человеком — настоящим джентльменом, как говорила тетушка, которая и свела ее с Корзухиным, и устроила их брак. Царство ей Небесное, она хотела как лучше… Юная Серафима немного робела мужа, побаивалась его язвительных, но остроумных замечаний, а его опытность в делах любовных часто заставляла ее краснеть и стыдиться своей наивности — но она совсем не видела сути Парамона Ильича… Или не хотела видеть? «Это расплата, — озаряет Серафиму понимание. — Нельзя было так жить, все это должно было когда-нибудь кончиться плохо…» Да, прежде она в церковь почти не ходила, а сейчас тоскует по колокольному звону — но слышит только муэдзинов: «Ла! Иль-Алла, иль Махомет! Расуль-Алла!» Ах, если бы еще хоть раз проснуться от пасхального благовеста! А может быть, наоборот — это прошлая жизнь ей приснилась? Не было и нет ни Петербурга, ни дома на Караванной, ни пронзающего серые облака шпиля Петропавловского собора? И снега не было никогда, и дымка в морозном воздухе, и белых гроздьев сирени, пахнущих томительно, сладко и горько? Ничего не было и нет, кроме этого варварского и равнодушного города, захудалой гостиницы… и человека за стеной, который — Серафима слышит — опять ходит по комнате, словно грешная душа по кругу Ада. «В Аду девять кругов, меня когда-то учили… Неужели девять? Как будто одного мало…» — Дубовый листок оторвался от ветки родимой (8)… — неожиданно для себя полушепотом произносит Серафима всплывшую в памяти, пробившуюся откуда-то из глубины, сквозь весь пережитый ужас, сквозь смерть, боль и грязь, строчку из стихотворения, которое прочла еще в институте. — Все мы здесь такие листья… высохшие, мертвые… И несет нас ветер куда-то, гонит по земле… Куда? Зачем?.. «И почему я не умерла от тифа в Крыму? — с тоской думает она. — Или почему меня Хлудов не расстрелял?.. Лежала бы сейчас в безымянной могиле, трава бы выросла — хорошо… И вечный, вечный покой». — Ну, помяни, Господи, помяни… А мы не будем вспоминать… — отчетливо слышит Серафима голос Хлудова совсем рядом — и пугается, но тут же понимает, что он, должно быть, тоже открыл окно. Чиркает спичка, веет дымом дешевой папиросы. — Не будем… — повторяет она одними губами. — Не будем вспоминать. Ох, бедный… бедный человек! Бедные мы все… * * * Серафиме снилось, что она плывет на пароходе в Россию — с Голубковым. С Сережей… Они причаливают к берегу — и там их встречает мальчик, которого она видела на улице в Севастополе, в день эвакуации, и почему-то запомнила. Мальчик держит под уздцы трех коней — и улыбается. И снег идет, падает медленно, крупными хлопьями, на лошадиные гривы, на меховой воротник пальто Серафимы, тает на ресницах, на щеках… Она проснулась с мокрым лицом и поняла, что плакала во сне. «Они не вернутся», — скорее почувствовала, чем подумала. — Не вернутся, — произнесла вслух. — Все, это конец. Впилась зубами в подушку, чтобы не закричать от охватившей ее тоски, вцепилась в волосы. «Господи… Зачем же я отпустила Сережу? Зачем? Я же знала, что ничего из этого не выйдет…» — укорила она себя, забыв, что никак не могла помешать Голубкову ехать. И тихо, безнадежно заплакала опять, пока не кончились слезы и не разболелась голова. Потом медленно поднялась с постели и с удивившей ее саму тупой, унылой покорностью, с презрением к себе, к своей жалкой тяге к существованию любой ценой, принялась умываться и одеваться — так, как делала всегда, готовясь прожить еще один бессмысленный день. Когда Хлудов, как обычно, постучался в дверь, она открыла — и вздрогнула, увидев его. Сегодня он выглядел еще более отрешенным, лицо было бледным до прозрачности. И голос, когда он пожелал ей доброго утра, был совсем деревянный. Они спустились на первый этаж. За завтраком он, глядя куда-то мимо нее, выпил только чашку кофе и сразу ушел. И весь день Серафима не находила себе места, то прислушивалась к шагам в коридоре, то выглядывала в окно. Он вернулся ближе к вечеру. В смутной тревоге, вся во власти дурных предчувствий, Серафима тихо вышла в коридор и замерла около его двери. — Ты не один возле меня, — монотонно говорил Хлудов. — Есть живые, повисли на моих ногах и тоже требуют… Мы выбросились вместе через звенящие мглы, и их теперь не отделить от меня… Я с этим примирился. Одно мне непонятно — ты… Как отделился ты от длинной цепи мешков и фонарей?.. Как ты ушел от вечного покоя? Ведь ты был не один. О, нет, вас было много… Серафиму охватил ужас. «Боже мой, опять!» Она беспомощно прислонилась к стене — закружилась голова, от подступившей дурноты потемнело в глазах. — Не мучь же меня более, — увещевал кого-то Хлудов за дверью. — Пойми, я уж давно решился. Клянусь. И ничто меня не страшит. Только одно неоконченное дело осталось… «На что он решился? О чем он говорит?» — Роман Валерианович… — дрожащим голосом позвала она и постучалась. — Что с вами? Он открыл — прямой и отчужденный, какой-то далекий и весь стертый, как старая, выцветшая фотография. У Серафимы болезненно сжалось сердце. — С кем вы говорили? — Что такое? Никого нет, вам послышалось, Серафима Владимировна. Да, вы же знаете, у меня есть манера разговаривать с самим собой, прошу извинения. Надеюсь, она никому не мешает… — Я знаю, знаю, — выдохнула Серафима. — Но вы больны… — Чепуха! Я здоров, — он обернулся и сказал кому-то невидимому, стоящему за его плечом: — Да. Решено. — Роман Валерианович… Перестаньте… Мне страшно. Говорите только со мной! — Что? Страшно? Я больше никому не могу причинить вреда. А помните?.. — он улыбнулся кривой, страшной улыбкой. — Ночь, ставка… Фонари… Хлудов — зверюга, Хлудов — шакал!.. — Все прошло, — в отчаянии Серафима всплеснула руками. — Забудем. И не вспоминайте. — Да, и в самом деле… — пробормотал Хлудов. — Помяни, Господи… А мы не будем вспоминать. Однако, который час? Серафима Владимировна, нам, кажется, пора на пристань. Одевайтесь. Я буду ждать вас у входа. * * * Они снова шли знакомой до последнего камешка дорогой — в порт. Серафима то и дело косилась на профиль идущего рядом Хлудова, терзаясь от беспокойства за него, невольно стараясь держаться ближе. Ей мучительно хотелось спросить, что же он задумал, на что решился — но она так и не смогла. Пароход опоздал, и на пристани они пробыли дольше обычного. И снова никого не встретили. Серафима со страхом думала о возвращении в гостиницу, о том, что завтра, и послезавтра, и потом — опять будет одно и то же… Сколько же можно, когда же это кончится?.. «Кто из нас не выдержит первым — он или я? — ее охватило чувство расползающейся под ногами, засасывающей в бездну трясины. — Все равно мы здесь пропадем. Ах, скорей бы уже, что ли…» Она медленно прошла вперед, потом оглянулась на Хлудова, который остановился, неподвижный, как изваяние, устремив взгляд в необъятную морскую даль. К нему подбежала большая собака — худая, лохматая, с серо-бежевой шерстью и острыми ушами. Следом появился другой пес — у этого уши висели, и весь он был поменьше, черный с рыжими подпалинами, и такой же тощий. За ними еще один — пегий и хромой. Хлудов вынул из карманов шинели два свертка, развернул и положил на землю. Собаки, виляя хвостами, принялись за еду. Серафима подошла ближе, долго смотрела то на собак, то на него, потом хрипло — горло перехватил спазм — произнесла: — Знаете… А ведь мы с вами — такие же бродячие собаки… Ни дома, ни крова… И точно так же просим еды — кто-то пожалеет и накормит, кто-то прогонит… — Как же, как же… некоторое сходство есть, — согласился он и усмехнулся. — Войну проиграли — и выброшены. А она разрыдалась. Хлудов же совершенно растерялся, что было на него не похоже. Кажется, он хотел что-то сказать, однако промолчал — и неловко стоял перед ней, протянув руку, но как будто не смея коснуться ее. Комкая в руках носовой платок, Серафима всхлипывала, громко и некрасиво шмыгая носом. — Они не вернутся… Я знала, что так и будет, знала… И надежды теперь никакой. Все зря! Что же делать, Роман Валерианович? Как жить? А может быть… — она ухватилась за неожиданно пришедшую ей в голову мысль и поразилась, что подумала об этом только сейчас, настолько очевидным это казалось. — Может быть, вернуться в Россию, в Петербург?.. Зачем я, сумасшедшая, поехала?.. Казаки сейчас возвращаются — и я бы тоже… — Вот, правильно! — сказал он кому-то у себя за плечом, и тут же совершенно серьезным и рассудительным тоном ответил, глядя на нее: — Я думаю, это очень умно, Серафима Владимировна. Большевикам вы ничего не сделали, можете возвращаться спокойно. Она отняла платок от заплаканных глаз. — Но… как же вы?.. — А я… — он снова поглядел куда-то за левое плечо. — Да, я помню, все так и будет. — Вы опять с кем-то разговариваете, Роман Валерианович… — А? Да, не обращайте внимания. Нам пора идти, видите — уже стемнело. Да и замерзли вы, наверное. — Пойдемте, — кивнула она и сама взяла его под руку, чего никогда прежде не делала. Он вздрогнул от ее прикосновения, а Серафима вдруг ощутила такое сиротство, такую бесприютность, что ей стало страшно его отпустить. Она крепче вцепилась в его локоть, просто повиснув на нем, и впервые подумала, что Хлудов за это время тоже стал ей близок, так же, как генерал Чарнота, как шальная Люська, и почти как… Сережа. Что их жизни еще с Крыма странным образом связаны. И ужаснулась при мысли, что может потерять и его. Они молча шагали обратно. И тот, третий опять незримо шел с ними рядом — Серафима это чувствовала так же ясно, как если бы он предстал перед нею во плоти. Конечно, она давно догадалась, что это один из тех… Черные мешки на железных столбах… Но она уже давно не могла судить Хлудова — воочию видела его наказание, изо дня в день. И сейчас про себя взмолилась: «Пожалуйста, дай ему хоть немного покоя… Сжалься! Ты же видишь, как он мучается, тебе мало? Это выше сил человеческих… Не уйдет он от тебя никуда, не сомневайся — только подожди… Для тебя время кончилось, ты можешь ждать. Оставь его… хотя бы ненадолго!» Только в гостинице, когда они поднимались по узкой лестнице на второй этаж, Серафима неохотно выпустила его руку. Отворив дверь своего номера, она остановилась на пороге, торопливо сняла шляпу с широкими полями, сбросила жакет на тумбочку и оглянулась на Хлудова. Содрогнулась, представив, как он сейчас вернется к себе — и опять будет всю ночь ходить по комнате, не зажигая света… Опять будет вести нескончаемый разговор со своей невидимой жертвой, превратившейся в неумолимого палача. В смятении она снова взяла его за руку — и почувствовала, как по телу прошла холодная дрожь. Ей показалось, что если она сейчас закроет за собой дверь и оставит его одного, то неминуемо случится что-то страшное. «Смертная тень за его спиной…» — Нет! — вскрикнула она. — Нет… «Пойду посреде сени смертныя, не убоюся зла», — пришли на ум полузабытые слова молитвы (9). — Знаете, — вдруг доверительно произнес Хлудов, снова оглянувшись через плечо, — оказывается, здесь совсем нет тени. Не тьма, а наоборот — все время беспощадный свет. Серафима задохнулась от бессилия и безысходности, от нахлынувшей горькой жалости, и в полном отчаянии, почти не отдавая себе отчета в том, что делает — обняла его. Но в это же мгновение в замерзшем сердце затеплился огонек, будто чья-то рука зажгла лампаду, и развеялся обступивший ее мрак, отпустила холодная дрожь. Она погладила его бедную, больную голову, провела пальцами по вискам, по высокому лбу. Заслонила ладонями глаза — чтобы беспощадный свет сменился мирной, тихой темнотой. «Может быть, завтра я об этом пожалею, — мелькнула мысль. — Может быть, он даже дурно обо мне подумает… Ну и Бог с ним… А сегодня… пусть…» Сегодня она отчаянно не желала, чтобы он уходил. Прижалась губами к его губам, обхватила руками за плечи, с силой притянула к себе. — Нет! — повторила, будто отнимая его у того, третьего. Пусть уйдет, пусть оставит его, хотя бы этой ночью! — Серафима… Владимировна… Что вы… — услышала она его ошеломленный голос, подняла глаза, всматриваясь в потерянное, дрожащее лицо, и прошептала: — Бедный, бедный… — Что?.. — хрипло выдохнул он и неловко провел рукой по растрепавшимся волосам Серафимы. — Нельзя вам оставаться одному, Роман Валерианович, милый… И мне тоже… Не размыкая объятия, Серафима повернула ключ в замке, запирая дверь.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.