ID работы: 10356232

Чужая сторона

Гет
R
В процессе
32
автор
Размер:
планируется Миди, написано 52 страницы, 7 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
32 Нравится 24 Отзывы 8 В сборник Скачать

Тихий ангел

Настройки текста

Но нет мне изгнанья ни в рай, ни в ад, Долгое дознанье, кто виноват, Дело-то простое, гора костей, Господи, не стоит судить людей. (Иосиф Бродский)

Вот уже год, как Роману Валериановичу Хлудову снится одно и то же — и во сне, и наяву. Ходит за ним по пятам повешенный по его приказу вестовой Крапилин, смотрит светлыми правдивыми глазами — и молчит. Потом Хлудов оказывается в каком-то странном месте — песчаная насыпь, такая высокая, что края не видно. Неподвижной безмолвной цепью стоят одинаковые мертвые солдаты, да едет и едет по кругу повозка — на ней Романа Валериановича везут на казнь. Спускается по дощатой лестнице палач. Скрипят колеса повозки — и больше ни звука. Ни дуновения ветерка, ни человеческого голоса. Вместо священника генерала напутствует Крапилин — и опять молча. А с бледного, как саван, неба нисходит выжигающий глаза, безжалостный свет, какой бывает в самый раскаленный полдень — там всегда полдень, время остановилось, мертвое солнце застыло в зените. И даже когда Хлудову накидывают мешок на голову, потусторонний свет жжет, нет от него спасения, нигде не укрыться. Иногда эти сны наяву разнятся между собой, но незначительно: всегда та же песчаная насыпь, мертвая тишина и цепь из мертвых солдат, но Хлудова не везут по кругу в повозке, а ведут — двое одинаково-безликих следуют за ним. Они приводят его на суд, где главный судья — Крапилин, который все так же молчит. Сначала Роман Валерианович, человек большой воли, боролся со своими видениями. «Тебя нет, я это знаю! От этого выздоравливают!» — и проходил прямо через фигуру вестового, как сквозь туман. Но тот, снова соткавшись из пустоты, опять возникал рядом и смотрел неотступно пронзительно-светлыми, острыми, как сталь клинка, глазами. И молчал. Вслед за Хлудовым призрак вестового переправился в Константинополь, переплыл Черное море — «Die Toten reiten schnell» (1) — и здесь нашел его, ходил за ним повсюду, пока генерал окончательно не лишился сна и покоя. — Не молчи, солдат. Скажи, чего ты хочешь? — спрашивал измученный Хлудов. — Я должен вернуться в Россию? Чтобы меня там расстреляли — так? Нет? Или… чтобы я сам… Что? Солдат молчал. Тем временем действительная жизнь шла своим чередом. За время путешествия и потом, в Галлиполийском лагере (2), Роман Валерианович сдружился с молодым петербургским приват-доцентом Сергеем Павловичем Голубковым. В последнюю минуту Голубков увязался за генералом в Константинополь — чтобы найти Серафиму Владимировну Корзухину, свою любимую женщину, которая когда-то чудом уцелела в его, Хлудова, контрразведке. Приват-доцент оказался хорошим и искренним человеком. Нашедши Серафиму, едва не доведенную нищетой до панели, Голубков отправился в Париж, потребовать у ее бывшего мужа денег: «Он ее погубил, он должен ее спасти!» Корзухин, делец до мозга костей, а вернее, просто бессовестный негодяй, при Врангеле пролез в правительство Крыма и, несмотря на войну, ловко устраивал свои делишки. О таких русский народ сложил пословицу: кому война, кому мать родна. В Константинополе бывший товарищ министра торговли не задержался, перебрался прямо в Париж. Однажды Корзухин был почти в руках у Хлудова, но улизнул, можно сказать, из-под носа — генерал до сих пор жалеет, что выпустил его живым. Вместе с Голубковым поехал и Григорий Лукьянович Чарнота, еще один генерал без армии — а Хлудову доверили беречь Серафиму Владимировну до их возвращения. «Найди ее! — просил Голубков. — Задержи ее, ты человек сильный, верни ее, побереги до моего возвращения! Меня она не слушает…» Хлудова Серафима послушалась — когда он явился в «Кафе де Пари», где она сидела за столиком с чашкой кофе, поджидая клиента, заплатил за кофе и увел ее оттуда. Она безропотно встала и пошла за ним. Серафима поначалу откровенно боялась Хлудова, часто плакала и обвиняла его, что он ее насильственно удерживает — но это не имело значения. Ему тоже ее соседство, ее истерики со слезами и требованиями отпустить ее мешали — из-за этого он не мог сосредоточиться, а ведь он должен был во что бы то ни стало добиться ответа от вестового. Или сам додуматься, что и когда он сделал неправильно. И все равно, несмотря ни на что, он будет охранять Серафиму. Куда ей иначе идти — на панель? Другого пути для молодой женщины в этом городе нет, здесь не Россия и не Европа… Но пока Хлудов жив, он ее не отпустит, он и силу применит, если будет нужно. В конце концов, он обещал Голубкову. Россию Хлудов не спас, потому что его — как и вообще белых — не любили. Без любви ничего нельзя сделать на войне, он это знает. Однако женщину он должен уберечь — и убережет любой ценой, пусть она его и ненавидит порой за это. И все же в цирке — черт знает как неудобно вышло! Хлудов повел Серафиму туда, чтобы она не металась целыми днями по комнате, как зверь в клетке, думал немного развлечь… Но надо же было нарваться там на есаула Голована — еще одну тень из прошлого… А за ним и Крапилин — тут как тут. Хотя Голован, в отличие от Крапилина, совсем не тень, а живой человек из плоти и крови, и кажется, у него получилось начать жизнь с чистого листа. Счастливый человек, которому на войне снятся бабы, и не болит душа. «Никак нет, душа не болит. Зубы болят — застудил…» — простодушно ответил когда-то есаул на вопрос Хлудова. Тогда он следил за генералом едва ли не влюбленными глазами, ловил каждое слово. А теперь… «Да вы белены объелись, ваше превосходительство!» — каково? Как только посмел? В конце концов им пришлось уйти — видение и действительность смешались, снова Романа Валериановича везла на казнь повозка мимо бесчисленных мертвых солдат, снова ждал его молчаливый вестовой — и тут же рядом есаул Голован, лихой наездник, выделывал трюки верхом на лошади. Щелкал кнут, гремели пистолетные выстрелы, шумели зрители, ругал на чем свет стоит своего бывшего командира есаул, хихикал, ерничая, конферансье — а там, в его видении, стояла мертвая тишина… И безмолвный палач уже накинул ему на голову душный мешок — но вдруг будто легкие крылья коснулись сердца, успокаивая и на мгновение даруя прохладу. Это рука Серафимы в кружевной перчатке легла на его грудь — и он схватил ее ладонь, сжал тонкие пальчики в своих… Серафима глядела на него с состраданием, ни словом не упрекнула — и, кажется, с того дня перестала жаловаться. Замкнулась в себе, молчит, только вздыхает, иногда тихо плачет. Хотя это тоже мешает — генерал не выносит женских слез, они заставляют его чувствовать себя беспомощным и виноватым. И в ее жалости он тоже не нуждается, нянчиться с ним не надо, он здоров. Нет, он вовсе не сумасшедший, просто ему нужно, чтобы молчаливый вестовой заговорил — при жизни ведь был очень красноречив… Нет, генерал догадывается, что должен своей смертью заплатить за смерть. Он не возражает. Свою жизнь он и так проиграл вместе с Российской Империей — когда не удержал Крым. Но какой будет эта расплата, где и когда? В России, в подвалах ЧК, или прямо здесь, на берегах Босфора? Крапилин не отвечает — хоть бы кивнул, что ли… А еще Хлудов знает, читал в газетах и слышал от бывшего начальника контрразведки Тихого, у которого свои источники сведений, порой весьма своеобразные — что в Крыму после ухода оттуда белых расстреляли множество офицеров и солдат, тех, кто остался, поверив новой власти. Одни говорят — сто тысяч, другие — шестьдесят (3). Им пообещали, что к сложившим оружие революция будет милосердна. Конечно, милосердие революции — это вздор. Но все-таки, не преследуют ли товарища Землячку и этого венгерца, как его… Белу Куна — призраки, нет ли у них своих Крапилиных? «Или, — Роман Валерианович усмехается, — Карл Маркс им все грехи отпустил?» Серафима Владимировна видит эту усмешку и пугается, в ее глазах застыло отчаяние, губы чуть дрожат. Очень она нежна и чувствительна, петербургская дама, урожденная графиня Белорецкая (4), и ничем, никакими революциями не истребить это. Даже сейчас она в своих штопаных перчатках и стоптанных туфлях кажется видением из прежней жизни. Той жизни, где были белые петербургские ночи, маневры в Царском Селе, орден из рук Государя… Там барышни танцевали на балу, дети в парке играли в серсо, и не было черных мешков, а фонари существовали лишь для того, чтобы освещать путникам дорогу… От той жизни, где были такие дамы, как Серафима Владимировна, его отделяют не годы, а вечность — целая вечность остановившегося в небе солнца, палящего безжалостным светом. Она даже больше напоминает институтку, нежели даму. Оранжерейный бутон, прихваченный морозом, тем самым, который в двадцатом году в ноябре сковал Сиваш — неслыханное прежде дело — и красные прошли по льду, как по паркету… — Но как же она вышла за Корзухина, черт бы его побрал? Исключительный мерзавец, жаль, право, что я его не повесил. Впрочем, это не мое дело. Да, Крапилин, я помню. А ты так и не хочешь мне ничего сказать, красноречивый вестовой? Или хотя бы кивнуть? Давай так уговоримся: как только Голубков вернется, я поеду. Что? Киваешь? Значит, решено… Тогда не мучь меня более. Однако Крапилин не уходит, он всегда рядом — и никуда не скрыться генералу от зорких и неподкупных глаз, неусыпно следящих за ним. Роману Валериановичу остается ждать, когда вернется Голубков, которому он сдаст Серафиму живой и невредимой. И не знает он, насколько далеко простирается сострадание Серафимы к нему. Он ничего подобного не ожидает — и поэтому совершенно не в силах противиться, когда она обнимает его и целует. Он в плену ее рук, она цепляется за него, будто он на краю пропасти, а она его не пускает, не дает сделать последний шаг. И он не может устоять — так она прелестна и нежна. * * * Утром, открыв глаза, Роман Валерианович сначала сознает, что спал — и на этот раз ничего не видел во сне. Потом понимает, что находится не у себя в номере, видит рядом спящую женщину, ее русоволосую голову на своем плече, и сразу вспоминает, что накануне позволил себе непростительно забыться. На мгновение кажется, что эта ночь ему все-таки приснилась — но нет, вот рука женщины, тонкая, белая и мягкая, лежит на его груди, он видит складочку на локтевом сгибе, две родинки на предплечье, одну совсем маленькую, другую побольше, слышит ровное, чуть посапывающее дыхание. Серафима спит, прижавшись к нему, теплая и трогательно-невинная, ее мягкие волосы щекочут ему шею. Роман Валерианович настороженно обводит взглядом комнату. Уже совсем светло, солнечный зайчик, отражаясь от маленького ручного зеркала, играет на дверце шкафа. Одежда — его и Серафимы — в беспорядке валяется на кресле и на полу. А Крапилина нет. Или призрак не может войти сюда, где все дышит женщиной, ее живым теплом и чистотой? А может быть, он отпустил своего убийцу на волю? Ради Серафимы, с которой и началась его болезнь… хотя нет, это началось раньше. — Неужели ты из-за нее оставил меня в покое? Графиня ценой одного рандеву… (5)  Черт, а это еще откуда?.. Нет, не верю. Ты ведь где-то здесь, солдат?.. Он тут же вздрагивает, как ужаленный — нет, не оставил его Крапилин. Вон стоит — устремив на него взгляд пронзительно-голубых глаз, взгляд человека, которому уже нечего бояться и нечего терять — потому что он мертв. Смерть избавляет от страха, от рабства… только от больной совести не избавляет… Снова надвигается серая пустыня, и повозка приближается, Роман Валерианович знает, что должен на нее взойти, а Крапилин молчит, ждет и смотрит на него — и Хлудов ничего не может с этим поделать. Но все-таки сегодня что-то изменилось. И сам он сегодня нерешителен, он медлит — повозка отъезжает и теряется вдали. И свет мертвого солнца не так жжет, будто тихий ангел взмахнул крылом — откуда-то веет райской прохладой и чем-то сладким, давно забытым. Ах, это опять она, это ее белая нежная рука между ним и его видением… Роман Валерианович понимает, что должен отвести ее руку и встать — он должен уверить Крапилина, что не собирается никуда бежать, даже в объятия прекрасной женщины, руки которой белы как ангельские крылья, и сама она похожа на тихого ангела. Он уже решается — но Серафима поднимает голову и смотрит на него так пристально, что кажется, она тоже видит призрак. У нее очень ясные, светло-голубые глаза, вздернутый носик и пухлые губы, придающие лицу что-то детское… Она застенчиво улыбается — а ведь он никогда еще не видел ее улыбки. — Доброе утро, — произносит она смущенно. Он отвечает ей и тоже пытается улыбнуться — получается плохо, он отвык. Призрак Крапилина снова пропадает из виду, но Хлудов знает, что он не ушел, а стал вдали, притаился и ждет. «Понимаю. Ты дал мне время. Хорошо. На самом деле, это ничего не меняет. Пока она под моей опекой, я ничего предпринять не могу, я должен либо дождаться Голубкова… либо проводить ее на пароход. Она вчера сама заговорила о возвращении в Россию…» Он делает глубокий вдох и переводит взгляд на Серафиму, рука тянется к ней, он гладит ее по голове — странное, почти забытое ощущение мягких, как шелк, волос под пальцами. В этот миг совершенно некстати возникает перед внутренним взором лицо Корзухина — презрительное и едко-насмешливое, надменная манера человека, привыкшего, что он все может купить. И снова остро хочется его расстрелять или повесить. Это не ревность, ведь к Голубкову, которого она любит, Хлудов не ревнует, а вот Корзухин вызывает ненависть до зубовного скрежета — за то, что он делал с Серафимой, будучи ее мужем. Он хочет спросить, как так случилось, что она стала его женой, но вместо этого спрашивает другое: — Как ты жила в Петербурге одна? — и тут же понимает, что спрашивать об этом сейчас едва ли более уместно, чем вспоминать Корзухина. Но ему хочется говорить с женщиной, а о чем — он не знает. Или не помнит. Когда-то у Хлудова, в то время еще далеко не генерала, был роман с одной дамой из столичной богемы (6). Она писала стихи и неплохо рисовала, носила распущенные волосы, завязывала банты, а в минуты, подобные нынешней, часто спрашивала его: «Ты мог бы убить человека не по долгу службы, а если бы я об этом просила? А покончить с собой, если бы я от тебя ушла?» В конце концов она все-таки ушла — к поэту-анархисту. В последний раз Роман Валерианович видел ее в Крыму — но там он был слишком занят. Серафима его вопрос не находит странным. Она задумывается, на лоб набегает морщинка. И с готовностью отвечает — кажется, молчание ее тяготит, а о том, что теперь они связаны друг с другом куда теснее, чем до минувшей ночи, что их судьбы завязались в еще более запутанный узел, она пока не в силах говорить. Да и завязались ненадолго, скоро развяжутся, иначе и быть не может — ждет Романа Валериановича Крапилин с повозкой, ждут его безмолвные судьи и палач, и черный мешок. — О… сейчас я удивляюсь, что вообще жива осталась, — говорит Серафима. — Каждый день думала, что завтра, в крайнем случае — послезавтра, все это кончится. Что кто-то придет, что-то произойдет, и все станет как было… Такая я была глупая… Слишком это все… дико, чтобы продолжаться долго. А как я жила… Сначала мы с горничной остались вдвоем, но весной она ушла за спичками — соседка сказала, что на углу продают — и пропала. Я так и не узнала, что с ней сталось, убили ее или, может быть, убежала… Меняли вещи на картошку, на крупу или муку, иногда и мясо удавалось достать — правда, мясо брать я боялась, вдруг это человечина… Слухи ходили — один страшнее другого. Лучше уж крупа на воде… А еще все самое ценное муж сразу увез, сказал, что у меня все равно отберут… Сказал, что все это ненадолго, что большевики не удержатся… И уехал. Зимой мы жгли в печке мебель, потому что не было дров… Я дома в шубе сидела — пока не обменяла ее на мешок картошки. Даже странно — здесь я очень скучаю по снегу. И это после того, как мерзла в Петербурге… Правда, когда в квартиру вселили семью рабочего с Путиловского завода, стало полегче с дровами… Мне одну комнату оставили. Нет, они были неплохие люди, а когда ко мне с обыском из ЧК пришли, его жена даже за меня заступилась: «Барынька тихая, вреда от нее нет». А потом… (7) Серафима умолкает, облизывает губы и поворачивается на спину, глядя на потолок, где сейчас дрожит солнечный зайчик. А у него в сознании яркой вспышкой возникает зимний день на станции в Крыму, фонари на перроне — и хрупкая женщина в меховой шапочке, со склоненной набок головой, и ее такой нелепый вопрос: «Кто здесь Роман Хлудов?» Ее полубредовая речь — но в ней была ужасная правда… Правда, в которую он не стал вникать, отмахнулся, приказав Тихому: «Взять и допросить». И сегодняшняя ночь… после дней и ночей, проведенных ею в его контрразведке, откуда, кажется, никто не вышел живым, кроме нее и Голубкова — немыслимо, невозможно! Содрогнувшись, он шепотом — горло перехватило — произносит: — А потом я чуть не убил тебя… Она снова поворачивается к нему, в глазах беспокойство, рука белой птицей опускается на грудь. — Нет. — Что — забудем? Не будем вспоминать? — он не может сдержать горькой, кривой усмешки. — Не будем, — шепчет она. — Все это прошло. — Ты… простила? — Давно. И снова молчание, во время которого он не сводит с нее глаз, а она мягко гладит его по щеке. — Так о чем я говорила… Потом я пошла работать в библиотечный коллектор, — продолжает она. — Там книги нужно было разбирать. И мне выдали карточки на хлеб и на общественную столовую. Суп из конины или из сухой воблы с пшеном… гадость страшная! — она морщится. — Странно, но я это не вспоминаю. Когда думаю о России, вижу Петербург, каким он был раньше… А тогда — я даже почти забыла, что у меня есть муж, когда вдруг прибыл от него человек с фальшивыми документами для меня… — Суп из конины… Значит, так, да? — у Хлудова дергается щека. — Ну и сволочь… Пушной товар!.. — Что? — испуганно вскидывается Серафима, видно, решив, что у него снова начинается бред. — Я говорю — пушной товар. Твой муж явился ко мне в ставку и просил моего содействия — чтобы срочно протолкнуть вагоны в Севастополь. С экспортным пушным товаром… А я распорядился сжечь их в керосине. Серафима вдруг начинает смеяться, у нее даже слезы выступают на глазах. — А-ах… Сжечь в керосине… — У него было такое лицо, как будто я на его глазах совершил величайшее святотатство, — добавляет Хлудов. — Так и есть, — ее нервный смех обрывается. — По его понятиям, это именно святотатство. Деньги для него — святое, единственное, во что он верит, он не просто их любит, а поклоняется им… Если бы ты просто отобрал у него эти вагоны, он бы тебя понял. А сжечь — это у него даже в голове не укладывается. — Почему ты вышла за него? — все-таки спрашивает он с горечью, и от этого вопрос звучит более резко, чем ему хотелось бы. Серафима отводит взгляд и смотрит куда-то в угол. — Мне стыдно… стыдно людям в глаза смотреть, что я была его женой. Не знаю, — она зябко передергивает плечами. — Посватался — я и вышла… Я после института жила у тетушки, она уже тогда была больна и все мечтала устроить мою судьбу как лучше… — Стыдиться тебе нечего. Очень обыкновенная история, — медленно говорит Хлудов, осторожно касаясь ее плеча, с которого соскользнула сорочка, и белой шеи, такой тонкой и хрупкой, что собственная рука кажется грубой, как… веревка. «Попался тебе человек… женщина… Пожалела удавленных, а ты ее — в мешок!» — опять Крапилин… Глаза застит мутная пелена, и из тумана снова выступает фигура вестового. Он молчит, но сказанное им выжжено у Хлудова в памяти. И опять он идет вдоль песчаной насыпи, среди палящего зноя, мимо безмолвной и безликой цепи солдат… — Посмотри на меня! — доносится словно откуда-то издалека голос Серафимы, и Роман Валерианович поворачивается к ней, очнувшись: — Что?.. — Посмотри на меня, пожалуйста… Мягкие губы касаются его лба, она что-то шепчет, и этот шепот снова прогоняет видение. Он успокаивается, в голову приходит разумная мысль: «Однако пора вставать. Надо привести себя в порядок — и мне, и ей». — Я пойду к себе, — говорит он. — Через полчаса зайду за тобой, и пойдем завтракать. Да? Она кивает, а Хлудов, поднявшись с кровати, привычно быстро одевается, взяв шинель, выходит в коридор. И… сталкивается нос к носу с Тихим. У того брови удивленно ползут вверх, но тут же лицо принимает обычное выражение — мол, я много чего вижу и знаю, но ничего никому не скажу. Роман Валерианович пытается сохранить невозмутимость — как правило, ему это не составляет труда, однако случай из ряда вон: Тихий застал его поутру выходящим из номера дамы, которую он никоим образом не желал бы компрометировать. Он хмурится. — Господин Тихий… Что привело вас ко мне в столь ранний час? — Чрезвычайно важные новости, ваше превосходительство… — торопливо говорит Тихий. — Генерал Чарнота и господин Голубков схвачены большевицкими агентами по делу о заговоре Савинкова (8) и увезены в Россию! — Что? — изумленно переспрашивает Хлудов. — Что за вздор вы говорите? Нет, — немного подумав, добавляет он, — Чарнота, пожалуй, по своему характеру, мог бы ввязаться в какую-нибудь авантюру… Но, как вы и сами знаете, он год сидел в Константинополе, торговал чертями и играл на тараканьих бегах! А уж Голубков… Нет, это решительно невозможно! — И тем не менее, я получил сведения от верного человека… — Тихий разводит руками. — Полагаю, эти сведения стоит проверить. Но все-таки утаивать их от Серафимы Владимировны я вряд ли имею право… — Хлудов задумывается. — Значит, господин Тихий, если вы никуда не торопитесь, то подождите внизу. Мы с Серафимой Владимировной через полчаса спустимся завтракать — и вы сами ей сообщите. — Слушаюсь, ваше превосходительство! — Тихий щелкает каблуками и устремляется к лестнице.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.