ID работы: 10387466

горит версаль, и мы его сожгли

Слэш
PG-13
Завершён
21
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
29 страниц, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
21 Нравится 5 Отзывы 7 В сборник Скачать

лестница без места назначения

Настройки текста
      Минки опускает трубку и, под жужжание лопастей вентилятора, выходит из кабинета. Подцепляет на руку пиджак с входа, проходясь по коридору легкой походкой, натягивает на плечи, пока офисные перебегают из одного картонного домика в другой. Улица встречает буйным солнцем августа, шумом и драфтом велосипедов с машинами да щебетанием воды из шлангов, окатывающих увядшие городские клумбы. Он по зебре пересекает улицу, подчерпывая носком туфлей капли луж меж клеток дорог. Цветные витрины выпячивают красные ценники на туфли, продукты, технику, модную стрижку и новую книжку. За углом его встречает газетный мальчик и предлагает купить новый сверток за бесценок. Минки соглашается. После трех кварталов пешком входит в домик, разрушая тишину мелодией колокольчика и, под тонкое фарфоровое пение, пересекает лестницу в две ступенки за раз. Без стука заходит в тринадцатую квартиру, без церемоний кидает на единственный крючок пиджак и без колебаний усаживается за круглый стол. Вертит кружку в руках с водой и только когда напротив садится другой парень, также по-свойски отпивая воду из кружки, со вздохом и ломом прерывает своё молчание:       — Я буду снимать фильм.       Собеседник давится водой.       — Что?       — Я буду снимать фильм. И нет, это не шутка.       — Я… Ах, и ты ничего не объяснишь? Ну флаг тебе в руки и барабан на шею.       — Хонджун, я…       — Не объясняйся, мне это не интересно.       Ему интересно. Жуть как интересно, аж взгляд по стенке ходит и в глаза Минки не смотрит, а не спрашивает сколько из вежливости и своих, иных соображений. Сон вздыхает, на этот раз глубже.       — Помнишь, я в понедельник не пошёл в офис и за машинкой тут сидел? Я над статьей работал.       При этих словах Хонджун встаёт и упорно начинает промывать чашку. Видимо, водой и от следов воды.       — Это был разбор «Ласточки»… эм, не самый лестный. Мне поэтому Рене и позвонил во вторник, кажется, ближе к вечеру.       Хонджун резко открывает окно и разговору вторит ссора сигналящих машин на тротуаре.       — Ну вот, слово за слово, и он выпалил: «Критикуете — предлагайте», а я ему: «Предлагаю, свою картину к концу сентября» и, и, вот.       — Вот.       И от собственной истории, в такой монологовой ретроспективе так смешно: учиться, иметь удачу попасть в важный киношный журнал и поспорить с режиссёром «папиных фильмов»¹, у которого студия и поддержки спонсоров разных — от государственного кармана до магазина сыра. Что Минки тому может противопоставить? Что Минки вообще может поставить?       — Лучше бы я держал язык, да?       — Не знаю, тебе видней, — говорит Хонджун, садится вновь напротив и закидывает ногу на ногу. Глаза в пол. — Ты… что думаешь с этим сделать?       Минки поджимает губы. Открывает рот и вздыхает, прикрывая глаза.       — Прости, но я в себе пока что уверен.       — «Пока что», — подмечает, ногти рассматривая. Минки не ранит его скептицизм и легкое желание поставить на место, ведь он знает, как Хонджун к этому относится, и знает, что он знает его.       — Я возьму все расходы на себя и ничего у тебя не попрошу… Только.       — Только?       — Если я буду сомневаться… Отговори меня, ладно?       Затем Хонджун поднимает голову и наконец-то смотрит в глаза, с лёгкой тяготой и выражением: «Чтоб с тебя, ты знаешь, я не откажу». И не откажет же. Минки это хорошо чувствует.       — Ладно.       За окном цветет французский август.

///

      За окном смеркается умирающий март. К вечеру резко похолодало, открывать окна и ходить в халатах стало неудобно, теперь они в закрытой будто в консервах комнатке, душно заперли все щели. Минки не может заснуть и смотрит в потолок, застыло в воздухе мгновение. Хонджун спит: так говорят его слегка дрожащие ресницы, ровное тёплое дыхание и мягкий стук сердца, который Минки отсчитывает.       Пятьдесят шесть, пятьдесят семь, пятьдесят восемь.       — Иногда, — тихо шепчет он в фиалковый потолок, — я хочу, чтобы крышу надо мной сорвало в один день, и космос затянул меня.       Рядом мнется Хонджун, что-то бурча себе под нос. Минки поворачивается и расцепляет замок рук на одеяле, аккуратно гладит по плечу. Подсознательно осознает, что тот не услышит, и это придает своей полуночной проповеди некую интимность и кураж в духе дешёвых триллеров с маньяками.       Так-то Минки тот ещё неудачник. Он думает об этом сейчас, пытаясь рассмотреть пикеты пустоты, когда буквально двенадцать часов назад считал иначе. Так постоянно, будто рубильник внутри шалит, и это тоже добивает. Минки мог бы провести себе терапевтический сеанс или заказать кресло у психотерапевта, но рожденный в сорок первом человек как-то вопросов в комнате не оставляет — наверное, так надо. Наверное, сложилось. У них в журнале так часто мелькают маленькие колонки сбоку на тему психоанализов фильмов разных, и вывод всегда один, что нормализует — мир в депрессии, Франция в депрессии, великая тоска в Америке была не без следа, человечество грустит, остановите коммунистов кто-нибудь. Может приложил к этому состоянию и сам журнал, и конвейерные фильмы, которые приходится проглатывать, чтоб позже раскритиковать по планке, и общая цикличность. И общая подавленность тоже.       Тоже. Минки вздыхает.       Эта меланхолическая непостоянность когда-нибудь доведет его до ручки. Или пистолета. Что быстрее под рукой окажется.       Удары пересекают рубеж за сто двадцать пять.       Ему стоит вообще быть на этой стороне вопроса? То есть, Минки не обвиняет Рене или «Ласточку», или бог пойми сколько помогающих и тому, и другой компаниям, но стоит ли та свобода режиссёра, которой Минки так держится. Снимают мягкие фильмы и снимают. Никому от этого не плохо, так почему он решил портить веселье другим — не ясно. А руководство в руках компаний и кошельков… Потому что капитализм. Потому что практика такая. Как можно представить себе что-то иначе? Лучший режиссёр же тот которого не видно, так?       Минки выводит в воздухе грустный знак вопроса и зарывается в подушку глубже. Хонджун по левую руку щекой скатывается на его плечо.       В голове внезапно приступает тень кухонного ножа, занесенного над женщиной в ванной². Или лихорадочный взгляд рыжей девушки на фоне беспечного города. Такие маленькие моменты, такие камерные сцены, тоже выведенные тщательно артистом по ту сторону операторской линзы — и будь вместо них у руля Рене или фабрика сыра, был бы тот же результат?       — Нет.       — Заткнись, — доносится сонное с плеча, — я пытаюсь спать.       — А, ой, прости.       Аж сердце быстро бьётся. Его рассекретили — или раскрыли давно?       — И хватит ныть, — выдыхает, поворачиваясь к нему спиной и кутаясь по голову. Минки замечает полосы на ночной рубашке, — ты все разгребёшь… Я верю в тебя.       Вновь поворачивается к потолку и выдыхает, будто от третьего лица ждя ответа. Ответов нет и не будет, дать их может только он — может этот фильм будет провалом, может о нем самом в журнале писать будут. И скажет в кино французском новое слово, и выведет своих собратьев по идиологии в свет, и очень много других «и».       Никто в голову под корку не пролезет и не будет думать за него, как бы не хотелось. Это есть его сила. То, чего нет у спонсированных и контрактами сжатых.       В камерное темное врывается сирена полицейских. Сон закрывает глаза.

///

      Хонджун ставит тяжелую жестяную сковороду прямо на стол и, протянув вилку, кашляет.       — О чем снимать-то будешь?       Опаляет маслом и еле уловимым запахом специй омлет, по-бретонски. Минки протыкает желток вилкой, поддевая что-то на зубчиках и съедая без особого интереса. Весь аппетит уходит в мысли. Минки жаден до любых идей.       — Не думал ещё. Но, знаешь, точно не про романтику — такого добра полно на экранах.       Хонджун размешивает сахар в воде — кругами водит ложку, так, что звон заполняет кухню и устремляется воронка в дно, агрессивно даже.       — Так в чем проблема. Можешь взять что-то из книжек и, ну, перенести. Как ты, говорил, эк, эрк-       — Экранизировать, да, — докипает на дне масло, — это не подходит.       — Почему же? — спрашивает Хонджун с чистым интересом.       Потому что сам толком в кино не понимает, и всё у него в картине мира просто: хочешь кино — сходи и студию сними, хочешь работу — так на биржу труда приди, хочешь понять картину — просто наблюдай за сюжетом на экране. Он не скрывает, что цепочки в голове предельно просты, Минки прекрасно знал это — поэтому на сеансы всегда ходил один.       Иногда он правда жалеет, что они живут в разных пространствах.       Хонджун больше человек работы. Верит в превосходство ручного труда, запал машин индустриальных и общего тепла за работой на заводе или стройке. Это тянет его сквозь всю жизнь: сегодня он пойдет раздавать газеты, вчера подстригал кусты в парке, а завтра засядет за кассу в парикмахерской — такова его сторона вопроса. Его больше вдохновляют крепкие краны в крестик или фотокарточка с постройками конструктивистическими, чем долгие мизансцены с выяснением конфликта в подтекстах. Он открыт к альтернативам, но и не скрывает, что никогда не поймет их полно.       — Это… х, не моё. Они получаются глупыми и несерьезными.       — Не знаю, мне нравится.       Взгляд цепляется за неостывший шрам от подушки на щеке.       — А ты бы что хотел увидеть? Ну, есть идеи? — тот поднимает глаза, будто переспрашивая. Минки кивает. Что-то сегодня завтрак не лезет.       — Я, я не знаю… Наверное, что-то про простых людей? Зачем ты меня вообще спрашиваешь, ты знаешь, мне всяко угодить можно.       — А я всегда хотел посмотреть «Нильса и гусей» на экране.       — Так сними, — звенит в такт вилка.       — Думаю, мои бюджеты и авторское право не позволят.       Сковородка гремит о решётку плиты. Хонджун, пчелкой кружась по квартире, впускает воздух легкий и солнечный свет, достаёт из шкафа форму рабочую, гладит зановески побледневшие под холодным утюгом — всё под собственный напев потерянного на радиоволнах польского вальса. Минки достаёт из пиджака одинокого газету и пробегает глазами по заголовкам в поисках идеи: новая фабрика в таком-то районе; открытие в области медицины, да ещё кем; до сих пор июньские волнения, смешивающиеся с инфомусором «истинной ситуации в стране» — Минки тошно, ведь он сам держал транспарант у улицы с Сорбонном³; у русских вновь политический бедлам творится; Конго не сходит с первых страниц который день.       Каждая буква кричит сенсацией да скандалом с откровением посыпанным, но.       Ничего не разжигает интерес.       Зато уставший от кричащих страниц взгляд находит покой в занятой фигуре Хонджуна, и, почти потеряв всякую связь, Минки про себя даже по-ироничному отчаивается — не будет фильма, так хоть на пленку тщательно нанесет образ того, кого любит.       Любит. Любит?       — Всё, улетаю, к обеду не жди, — бросает после опустошения кружки с сахаром и, кепку поправив козырьком вперёд, выбегает, рукой на прощание неловко трогая плечо.       Будто заменяя жестом что-то необходимое, недостающее. Будто не знает, что к обеду Минки самого не будет. А он знает же.       Любит. Минки трясёт газетой, чтоб та сухо каркнула, оборачивается и смотрит на дверь, так, словно покинуть её — допустить ошибку. Разжечь войну, пошатнуть власть и дать себе вызов.       Натягивает шляпу не по погоде и выходит следом. Вместо горящих идей в голове — улетающие гуси.

///

      Квартет искр апельсиновых наполняет призму — круглых фар в пластиковых машинах и цветных художественных натюрмортов-витрин. Минки ловит водителя, перебрасываясь почерпнутыми из газеты новостями, убалтывая довести за бесплатно по адресу. Провод собственного телеграфа-«речевого аппарата» проводит и до лица знакомого — Сана.       — Чего тебе надо?       Чей кошелёк и запал менять мир так волнуют. Минки ловит его на улице, по-дружески ласково хватая за плечо и, рассматривая крупную бежевую клетку пиджака, теряется в гранях своей речи — он знал, что хотел у того попросить, но не знал, как правильно ублажить.       — И зачем тебе «долг по дружбе»?       Сан обладает кудрями золотыми настоящей фемме фатал⁴ и поведением героя-центриста из того же нуара, соединяя мягкость черт лица с вульгарностью характера. Потерянный ребёнок, бродяга, только по случаю с серебряной ложкой во рту.       В тонких пальцах тонкая сигара. Прищурившись, кольца дыма в лицо выдыхает.       — И что мне за это будет?       — Как «что будет»? А по старой дружбе?       — Мой дядя говорит: другу в долг давать — недруга приобретать.       Минки сдерживается, чтобы не закатить глаза. Крючковат, от него не отнять, как всякий с родословной последних финансистов, упорно шлифует отказы и отвороты устойчивыми пословицами, избежать которых в сарафанном радио города нельзя, живя.       Ему не идёт. Сан простой как хлеб и вода, а строит из себя — дядю, костюм в клетку и тонкую сигару — он лучше этого.       Минки нужно финансирование. И рука, которая готова менять мир.       — А дядя говорил про прогулы воскресных лекций? — Сан давится серым дымом. Отпрягает, зло робеет в тон своей мальчишеской натуре, бросает сигару на плиты мощенные и отворачивается. Сквозь локоны золотые пробиваются красные уши. Минки продолжает, — Думаю, его не устроит, что вместо зубрения основ западного рынка кто-то прогуливается незнамо где.       — Я уже был на лекции! И-и вообще, я знаю, куда ты клонишь и-       — Так почему отказываешься? — вновь забирается на плечо ловкими руками, вновь забирается под чужие мысли и самому себе удивляется, как смелости хватает. Будь на месте Сана кто-то другой — Минки стушился бы на первом жестком вопросе.       Вздох.       — «Транжирую».       Ох.       В семье Чхве это слово стояло в одной строчке с понятиями «Чума», «Фашисты» и «Кризис». Так уж получилось, что Сан у них единственный почти крючковат — шпион под прикрытием, упавший в километр от яблони плод; изо всех сил старается быть и приспосабливаться, пусть и не является. Последний финансист не только на словах, но и на курсе. Первый прогульщик и знакомый с районным полицейским, не по самым теплым причинам. И Сан делает то, что делает любой ребёнок-бродяга — меняет монетку на жука.       И сейчас борется не отдать надоевшие деньги в первые чистые руки.       Минки их, к слову, упорно тянет.       — Да и какой толк от моих вложений? Знаешь, принцип базовой экономики сто один: хорошая прибыль — это прибыль, окупающая затраты в три раза. Оно хотя бы покроет мои расходы в теории?       Минки едва не налетает при быстрой ходьбе на фонарный столб.       — А, м, может быть?       — Может быть! Вау, да у тебя серьёзный план, мистер «Без-Пяти-Минут Франсуа Трюффо»!       — Послушай, сценарий не готов, но я работаю над ним, — поспешно машет руками. Сан усмехается.       — И такому человеку я должен доверять свои деньги?       — А как же: «Не позволяйте расти траве на пути дружбы»?       — Да пошло оно всё, — резко машет рукой Сан, бежит по руке крупная клетка. Внутренняя борьба подменяется злостью, он поднимает взгляд на Минки и с легким негодованием толкает его плечом, в попытке освободить дорогу.       Здесь он уже идёт просто бездумно: антиквариант за дорогой, к которому он может быть и держал путь, ушёл в лабиринт улиц и перекрестков, дальше — глубже на запад, глубже в пригород, глубже в чистый жёлтый воздух и спокойную изоляцию от пластмассовых машин.       Минки берёт ещё одну попытку, в попытке уподобляясь змею-искусителю.       — Сан, послушай, это поможет нам сказать что-то в кинематографе нашей родины.       Ева молча отворачивается.       — Я может и не всё до конца продумал, но сейчас мне кажется, что если не сегодня, то никогда. Мне в кое-то веки выпал шанс – иметь голос вне газетной колонки, я не хочу его отпустить.       Красное яблоко не поворачивается с приглядной стороны.       — Я не хочу упустить момент, когда смогу повернуть кино иначе, чем «папины фильмы». Сан, я очень эгоцентричен, но с твоей помощью этот эгоцентризм можно обернуть в двигатель прогресса.       Нарастающий темп шагов выбивает спокойную речь. Минки отчаянно хватается за пиджак, Сан вот-вот выплывет из его хватки.       — Я отплачу тебе часть. У меня есть сбережения, я много не прошу-       — Ладно.       Оборона падает, как и злой настрой. Сан поворачивается и, сжимая в обтянутой перчаткой руке ладонь Сона, смотрит своими ледяными глазами внутрь. Там, в самые тайные страхи и мотивы, в сердце и соединяющие капелляры — окатывает морозной водой. И вновь, Минки начинает его боятся. И вновь, Минки-настоящий — трус, размазня и слабохарактерный заика — показывает себя.       — Я… отдам тебе нужные деньги, — говорит словно от сердца отрывая. — Потому что мне хочется верить тебе, и мне хочется помочь твоим идеям. Но — и запомни, Минки, крепко-накрепко — идея ни гроша не стоит, если берется за неё человек некомпетентный. Как бы мы не ругали тех режиссёров, у них есть силы довести дело до конца.       Губы Сана сжимаются в тонкую полоску, он, осознающий, на что себя поставил, бросает ладонь. Отворачивается, глубоко выдыхает — готовится к головомойке домашней — и, оборачиваясь последний раз:       — Говорить хорошо, но делать — ещё лучше.       Оборачиваясь, уходит в запад, скрываясь за черным углом старого здания. Остаток дня Минки прогуливается, прогуливает время, смотря в усеянное облачными трещинами небо. Думает о пустоте тех слов.       Дать себе вызов.       Слова Сана крепкой пластинкой заседают на уме и, гуляя по городу с руками в карманах, туманным взглядом смотрит на полированные крыши, размышляет о предупреждении.       Победить в битве и проиграть войну.

///

      Ночь. Что за странная свобода.       Минки вновь не может заснуть. Минки вновь подсчитывал свои сбережения и остался глубоко неудовлетворенным.       Он размышляет о вечности. Точнее — о вечных сомнениях в идеях и симфонии, гипотез и теорий, о том, что стоит ли всё же это всё того. Большие деньги такая ответственность. Особенно, если они чужие. Особенно, если пущенные на что-то сомнительное: сценария нет, уверенности тоже, видение потихоньку спускается по ступенькам — хорош, режиссёр.       Стоило ещё раз проверить газеты, почитать курсы валюты, заглянуть в ближайшие прогнозы и что-то подсмотреть у коллег — он же всё делает не правильно. Не так, как надо.       А как вообще, надо?       Так, как Минки не хочется.       Собственный разум качается и падает, подобно Алисе в нору; без ступенек-опор и перил-утверждении, в большое раскинутое «Данность», полное статусом-кво рамок и компромиссов с судьей сторон шатких, который заносит молоток гефестовский над ним и бьет раскаты грома. «Виновен, виновен!» кричат близкие. «Хорош, творец!» кричат безликие.       И мир будет вертеться пред глазами в шторме.       Как много в трагедии шутки.       — Как же это глупо.       Что-то в бок толкает.       — Спи, что ты-       — Ты мне мешаешь, — Хонджун поворачивается на спину и, зевнув, смотрит в темный потолок. Ни ламп, ни свеч, хотя, будь и они, не рассеяли бы такую густую пустоту. — Что опять тебя беспокоит?       А у Минки перед глазами судьи.       — Я… не знаю.       — Опять это твое кино?       — Да… Я занял у Сана, я подсчитал и понял, что этого недостаточно… Думаю, мне придётся что-то продать.       Хонджун молчит. Это грызет сильнее.       — Ты на меня злишься?       — Нет, просто думаю, в какую заварушку ты попал. Ты даже не знаешь, что снимешь.       Минки глубоко выдыхает. «И без тебя знаю» хочется выплеснуть на злости.       — Это сложнее, чем кажется. Неверная тема или дырявый сценарий — это уже приложить дуло в висок. А если ещё и в неправильный период выпустить или сезон, то-       — Ты окупиться думаешь или снять так, как хочешь?       Эти слова бьют.       — Оба.       — Нет уж, выбери одно. На двух стульях усидеть сложно, знаешь ли.       «Знаешь ли» дергает за те ниточки, которые в голове Минки долго оставались нетронутыми.       — Нет, ты, ты не понимаешь! — он говорит это громче и жарче, чем хотелось бы. Хонджун приподнимается.       — Так скажи мне, балбес!       — Я-я… я боюсь сжечь все наши деньги. Боюсь остаться на мели и в конец докатиться до позора. Боюсь, что меня выгонят из журнала, потому что у меня есть мнение и силы высказывать. Боюсь в край тебя разочаровать, боюсь тебя этим задеть, боюсь задеть Сана, и, господи боже, новостных колонок в газетах, потому что я себя так боюсь и этого, такого, знаешь, ощущения перед грозой, неопределённости — потому что кажется, что она единственная скрашивает мою жизнь.       Минки говорит это пустому потолку и слова свои кажутся не менее пустыми, лишь попыткой вызвать жалость и слова комфорта со стороны Хонджуна, ибо боиться себе признаться — сейчас они ему нужны. Вместо слов, тот берёт его в свою теплую крепкую руку, переплетает пальцы и меж строк обещает никогда не отпускать.       — Я помогу тебе завтра с вещами.       — Спасибо тебе, правда.       — Лучше подумай над сценарием, балда.       Минки всё ещё терзают мысли-терновники, но впредь через шипы виден солнечный свет, и пусть его не хватит чтобы осветить весь путь, его хватит вселить надежду; с такими мыслями его и клонит сон. Если уж и нестись в нору, то получать удовольствие. Дрёма их руки не расцепляет.       Где-то ближе к пяти часам Хонджун просыпается. Потирая глаза и лениво привставая с кровати, в лучах раннего солнца он застает Минки уже в костюме, усердно сидящего за письменным столом. Кликала ритмично ручка.

///

      Дверь распахивается прямо перед обедом; отгремели часы в центре, успокоились волнения на дорогах, Минки думает: продавать телефон али нет.       — Добрый день, господа.       — Какие лица!       Без приглашения и вежливого жеманства входит Сан, при себе как обычно взволновав устоявшийся в комнате порядок. Шумит дверь, гремят тяжелые шаги, Минки неловко подвигает тому стул. Вместо стесняющего костюма в тюремную клетку — рабочая поноска, вместо широкой шляпы с этикеткой важной — кепка с козырьком помятым. Волосы растрепались на лбу в полумесяцы, он тяжело дышит, но глаза радостны. С ног до головы в атмосфере города, видимо, не шёл домой. А может, слонялся из дома.       Минки барабанит пальцами по столу. Никто не находит после неловкого расставания слов.       — Я-       — Ты-       — Нет, давай, говори.       — Не, что ты хотел сказать?       — Не важно.       — Господи, Минки, да говори же!       Сан расправляет плечи и, закинув ногу, достает сигарку, рассматривая фильтр.       Минки достаёт спички с огнем и, смотря в уплывающие кольца, говорит:       — Хорошая новость, у меня есть сценарий, — Сан с иронией хлопает. Минки цокает, с улыбкой. — Не самая хорошая — средств не хватит. Думаю продать что-то.       — А как отреагировал Хонджун?       — Как ему реагировать, мы же с ним порознь живём.       Сан кашляет.       — Чего?       Минки ставит руки по локти на стол и смотрит в окно. Где-то там, убежавший ещё при обеде, работает.       — Мы же с ним только сожильцы. У него свои вещи, у меня свои, и распоряжаться чужим у меня нет права. Что тут такого?       — Да я подумал… Брось.       Сан откидывается на спину, прячет взгляд в угол и складывает руки. Носок его ботинка стучит под столом в ритм чего-то.       Подумал что? Тоже, что и Минки с закрытой дверью вчера?       Они все тут упорно что-то знают. Но в воздух это не обращают.       — Подумал что?       — Что подпольной алхимией занимаетесь, Минки, отбрось, — поддается вперёд и по-деловому складывает руки. Тлеет пепел с искрами, — Что там по сценарию?       — А, ну, — он вынимает из карманов квадраты, один за другим бросает, исписанные конверты с чем-то. Сан на них смотрит, берёт парочку, чтоб развернуть. Хрустит бумага, — я писал с утра, где-то с часов четырёх… часы, кстати… Вообщем, писал, пишу и буду дописывать, но в общих чертах, он готов, я думаю.       — Думаю?       — Хорошо, отправлю тебе финальный драфт.       — Вот так и говорим.       — Какая же у тебя крючковатая хватка.       — Стальная, друг, стальная. Стальным джентльменам и удача сулит.       — Кто бы говорил.       Сан вновь кашляет.       — Правило экономиста сто один: хорошо танцует тот, кому удача поет.       — Это пословица, Сан.       — Я записал в трактаты экономики, заткнись… Ты мне вот что скажи: с черта ты решил что-то продавать?       Минки вздыхает.       — Я уже говорил, мне не хватит. Я подсчитал. А у тебя ещё занимать, или у Хонджуна, не хочу.       — И этим ты чего добьешься?       — Финансов! Мне всё равно много чего не нужно, вот, например, костюм-тройка, который мне из выпуска подарили, или телефон…       — Давай решать проблемы по мере их поступления.       Сигарета испускает себя, остаётся только серая труха да пепел. Минки смотрит на парящие занавески. За окном щебечут птицы.       — Как твои р-       Сан вздыхает — достаточно глубоко и тяжело, чтобы дать понять о нежелании говорить об этом.       — Просто не заставляй меня жалеть о своем решении. Это всё, чего мне хочется.       — Я надеюсь, что он окуп-       — Я не об этом, — вновь раздраженно говорит он, после чего смолкает, положив ладонь тому на плечо. Крепко так, как груз ответственности. — Просто сделай хорошо. Мне не нужен окупившийся кусок кино в прокате, мне нужен твой фильм. Не больше, не меньше.       Рука на столе сжимается сама собой.       — Я постараюсь.

///

      Чем дальше — в улицу, чем больше — спиц круг, лента пейзажа меняется с каждой кочкой на дороге. Мощеные улицы готических, не тронутой войной и меняющимся ходом времени построек с религиозной аурой в крестах и витражах светлых, каменные стены и мощь архитекторской мысли; в картину прошлого врываются пластиковые, цвета нежного и яркого машины. Соседствуют обители спасения с храмами потребительства разного, поневоле.       Дальше — в лес, дальше — прочь.       Минки вздыхает струящийся из пригорода воздух цветочный, на скорости полной наблюдает танец спиц велосипедных на солнце и вспоминает в стеклах ностальгии детство, тоже — в лесах и тоже — в храмах. Пригород города Н отличается нетронутой природой картин, и тем самым контингентом спасительных работ Мемлинга⁵. Здесь трава ярче и радостнее, здесь цветов больше и дороги запорошены неизведанными краями и ступнями людскими, здесь регион работников простых, мало кто гонится в финансисты или машину приобрести.       Здесь как-то чище и наивнее. Даже не так, честнее.       Минки поправляет волосы кучерявые и наблюдает за океаном ив на горизонте. Блеском нежного солнца на их ветвях. Единицами людскими в траве с рожью, осокой, мягкой полынью и сорняками колючими. Цвета желтого сахара дорогой и далеким, непоспевающим пятном города.       Остановить мгновение да занести на светочувствительную пленку. Это Минки и собирается сделать.       — Скоро? — бросает вперёд, болтая затекшими ногами.       — Скоро, — выдает Хонджун, выруливая поворот.       Вставшее облако на дороге напомнит о них.       Минки смотрит в снежно-голубой горизонт, вперёд, за светлую макушку и видит край. Огретый зарницами, закаленный зимами, развлеченный пилигримами лживыми, под миром постижимым и от того бесконечным вдоль да поперек. Край. Войдут в него храмы Божьи, ушли под него капища, выветрились времена языческие, ступят в него боги Фольксвагена и его пешки, иллюзии отпечатками шин по дорогам, но сейчас — лишь спицы и лес.       Кричат сверху птицы. Люди уходят, а мир остаётся прежним. Минки смотрит на одинокого черного странника, обглоданное временем дерево, и думает, сколько эпох на плечах своих оно могло перенести. Это ужасает. И завораживает одновременно.       Хонджун не замечает всего этого. Он пригласил его проехаться, у него по работе (сменившейся) дела, и теперь он крутит педали, потертые детали да потный руль в руках. Минки вцепился и смотрит по ветру. Он согласился, потому что из хватки города нужно иногда вырываться.       И потому, что извечный вопрос остаётся.       Минки смотрит на него и не может понять, что чувствует. И можно ли такое к нему чувствовать вообще.       Иногда пуританское начало берёт вверх.       — Всё, дальше пешком, — устало выдыхает и резко тормозит. Минки чуть носом в дорогу не падает.       При неспешной ходьбе картина раскрывается в деталях: в густой траве Минки замечает движения, деревья на западе и востоке приобретают форму и вид, с дороги видны пробивающиеся камни-гальки и подбитые гнезда. Вертеть головоломку да разглядывать, каждый раз, находя что-то новое — иногда Минки сожалеет, что не может остаться здесь.       Большой город состоит из всего большого: большой техники, больших шишек и большого скопления людей, с большими зданиями, больших баннеров с рекламой на каждом флагштоке и больших окон в здании суда, следствие в них как большой концерт. Здесь же малое сочетается с величественным. Гармония.       — Так… О чем будешь снимать?       — Ну, мне вспомнилась история об одной девочке.       — Сказочка?       — Её посадили после выпуска из воскресной школы, так что нет.       Велосипед делит дорогу надвое.       — И почему о ней?       — Просто подумалось, у нас детей на экранах вообще мало. Я думаю, это будет интересно.       — И затратно.       — Дело есть дело.       Минки держит руки за спиной, ветер ходит под рубашкой полосатой. На душе ровно так и хорошо, отчасти из-за Хонджуна рядом. Минки рассматривает складки на его рабочей форме и от чего-то отделаться от некоторых мыслей не может.       Из профсоюза позвали. Возможно получил нормальную работу.       И съедет, к гадалке не ходи, съедет и оставит тебя тут одного, ибо совсем ты ему не сдался, вы люди полярно разные, что может между вами быть общего и быть… совсем. Хонджуну нужна девушка работящая, радостная, светлая как луч света. Минки — успокоительное и желательно честный ответ, желательно честное «да», не желательно «нет» — категорически, он думает о подобной возможности развития и тускнеет по секундам.       Даже в мыслях сказать, сложить это трудно. Так быстро признаться себе и так долго бояться, так может только он.       В профсоюз его не позвали. Может и есть надежда.       — Так, — Хонджун прерывает неудобное молчание. Слегка оборачивается, серые глаза на солнце металлом сверкают. — Почему девочка?       — Ой, эм, с ней такая интересная история произошла, — Минки мысленно пробегается по своим написанным строкам, — она же приютская была, её, считай, в наш класс по связям взяли. Ну, начиталась она историй про божественное провидение, да и ушла летом, лет в одиннадцать родителей искать.       — Нашла?       — Нет, но довольно далеко ушла. Воровала по пути много, ночевала в подвалах и под мостами — слава за ней ещё года три ходила.       — А потом?       — Кто знает… Я уже и не помню, за что-то посадили. Может её сейчас в живых нет.       Минки от чего-то чувствует, как это задевает Хонджуна.       — И какой смысл в этой истории, вот скажи мне? — это его очень расстроило.       Минки помнил, как взболошились все важные люди их города: от полиции с преподавателями до органов опеки — и смотреть на карнавал срыва масок, перекладывания вины было так занятно и как нельзя лучше расскрывало атмосферу, в которой Минки рос. Дети важны на бумаге, со штампом и подписью из паспорта. На деле же рыжая девочка с веснушками маковыми и не сдалась никому, потому что не их статуса, потому что ребёнок, потому что девочка — и ему казалось, это идеально отображает ситуацию Франции.       Метафорический Версаль горит, и из него выносят книги; работников оставляют сгорать живьем, потом спишут на несчастные случаи. Но сказать это Хонджуну означало открыть спор, посеять частичку огня и в нем, и Минки знал, что человеку, упорно пытающемуся не сломаться и вертеться в реалях мира, поддерживая разум, это не нужно. Это он в комфортной позиции поэта и наблюдателя, а Хонджуну ещё спину гнать на бирже труда.       А ещё Минки сам не хочет расширять между ними идеологическую пропасть. Говорить сейчас с ним боится как никогда: каждое слово, кажется, может стать подрывной миной для конфликта.       — Это… долго объяснять.       Хонджун хмыкает.       Ширмы полей сходят в землю.       Будто выходя на сцену из закулисьев, мир открывается как книжка-панорама, раздвигаются волны трав, чтобы дать свободу небу карандашному, чтобы глаз оценил раскинутые просторы лесной пелены, чтобы донеслось — журчание и бриз речки, под мостиком текущей. И дом. В лавандовом облаке, меж сиренью пристроенный, треугольной формы, в цвет речки покрашен. Видимо тут сидит та старуха, за которой Хонджун будет ухаживать.       Кажется, ветеран, а вспомнили о ней спустя два десятилетия.       — И надолго тебе сюда?       — На пару недель. Потом приедут волонтеры и увезут её в дом для престарелых.       Ах, это бюрократическая ложь.       Луг пахнет свежестью и простором, кусты лаванды, виднеющиеся уже издалека, волнуются будто море на раз-два, и сердце радуется такому простору. Хонджун замедляет шаги и больше осматривается. Вслушивается.       Веется стог, жужжат в чашках цветов пчелы. Минки думает о том, как было бы неплохо посадить дома пушистую лаванду.       Хонджуну идет фиолетовый.       — Так, тебя к ужину ждать? — бросает Ким рабочее, а Минки давит кашель.       Тебя. К ужину. Почему это звучит так. Так.       — Ну, кхм, как порядочный муж…       Минки опирается о бортик мостовой, смотрит на речку и упорно пытается выделить интонацией шутку. Насколько это возможно и натурально. Взгляд цепляется за песок. Понимает, что прощупывает почву.       — Очень смешно, Минки.       Хонджун редко зовёт его по имени.       Надо избегать молчания.       — Скажи… а что ты… а как ты… вообще, что ты думаешь в целом о- нас? — вода журчит, в воде плывет его отражение, никак не может скрыться за горизонтом. Рядом слышны шаги.       — Ты настолько не уверен в себе?       Хонджун подпирает лицо рукой, убирая за ухо прядь, показывается редкая родинка на щеке.       — Нет, нет! Просто это меня грызет.       — Я тебя не понимаю. Объясни.       Минки поднимает носком ботинка крошку с моста, та волнует воду. Вглядывается в отражение и почти надеется, что то подаст знаки, подскажет, что сказать. Как от прямоты можно труднее говорить?       — Мы с тобой живем три года, и за это время у нас с тобой что-то поменялось, кажется? Мне так кажется, а может совсем и ничего — я не говорю с тобой так много, чтобы быть другом, но не игнорирую, чтобы быть просто соседом. Может, скажешь свою версию?       Минки не поднимает головы, просто смотрит в отражение. В воде Хонджун смотрит в его сторону. В воде его отражение вздыхает.       Мир решил остановиться и одновременно вращаться с большей скоростью. Минки чувствует, как палец скребет дерево — пытается в утомительную секунду себя занять. Хонджун молчит. Тишина воет.       — Давай не будем об этом.       Минки отрывается от отражения, только когда волны — снаружи и внутри — стихают, собственное лицо собирается по кусочкам и Хонджун отходит к дому, держа велосипед по правую руеу. Блестит металл на солнце. Велосипед разделяет дорогу.       Минки всё ещё по ту сторону.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.