ID работы: 10388482

Dogmatism

Слэш
NC-17
В процессе
465
автор
Kaze Missaki бета
Размер:
планируется Макси, написано 455 страниц, 25 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
465 Нравится 419 Отзывы 204 В сборник Скачать

4. Воспитанный отрок

Настройки текста

29:17 Наказывай сына твоего, и он даст тебе покой, и доставит радость душе твоей

Руки почти сводит от грязной ледяной воды в алюминиевом протекающем тазе, и пальцы с трудом выжимают почерневшую тряпку; Хосок шмыгает носом — в этом не отапливаемом помещении холодно, темно, неприятно; спину щемит от третьего часа натирания грязных пыльных полов, и он шумно выдыхает, чуть выпрямляясь, массируя поясницу. Пак Чимин корчится рядом, за все время он и слова не говорит — только обиженно дует пухлые губы и размазывает грязь по полу, старательно делая вид, что усилия не напрасны. Чон не знает, что делать: то, как поступил этот парень низко и подло, но он почему-то… почему-то вообще не ощущает к нему ни злости, ни обиды — только хочется понять, почему конкретно это произошло. Мама всегда говорит ему, что Бог подарил ему умение чувствовать других, только вот оно ему и даром не нужно — не было бы у него этого умения, он бы просто, как и все, отвернулся бы, сказал пару ласковых и навсегда записал Пака в список злейших врагов, ну или, как минимум, неприятелей, с которым он никогда не будет иметь дело - так было бы проще, легче. Обратиться к темной стороне наиболее простой путь, но… отчего-то он всегда выбирает кривую дорожку праведника. Хосока внутри разрывает от осознания того, что он в силах изменить эту ситуацию — и изменить ее к лучшему. Ему ни к чему наживать себе неприятелей, он ненавидит, когда из-за него столько неприятностей, но… Его взгляд замирает на блондине поодаль, чьи небольшие руки в очередной раз выжимают тряпку, а согнутые ноги понемногу продвигаются назад, к дальнему углу помещения… Новенький едва прикусывает губу и тут же корчится: она все еще припухшая от удара отца… но ничего. Выдыхает, чувствуя, как сердце вдруг начинает биться быстрее, и грустная мысль западает к нему в голову: кажется, он знает, как помириться с Пак Чимином… придется кое-чем пожертвовать. Своим тщеславием — Бог уже показал ему, какой это грех… Церковь учит быть добрым, светлым, чистым… — Чимин, — голос его слегка хриплый, неуверенный, — мы, кажется, начали не очень хорошо… — он опять шмыгает носом, берясь за тряпку, не глядя на парня — тот делает вид, что не слышит его, — но я хотел спросить у тебя… — Чего, бля, надо? — буркает он, специально поворачиваясь спиной, что-то усиленно оттирая от каменного пола, пока руки колет от холода, и они даже набухают. — Так, значит, в следующий четверг будет небольшой концерт для попечителей школы? Он на мгновение восстанавливает недавние события дня, вспоминает как Бабах ляпнул что-то про следующий четверг — только потом он понял, разобрал те слова: хормейстер решил оставить его в качестве солиста на следующее выступление для леди Мун, благодетельницы школы. — Ты издеваешься? — он почти прыскает, и тогда Чон понимает, что это может звучать так, как будто бы он специально уделяет этому внимание, и его вдруг обдает неприятным паром неловкости от самого себя. — Нет, нет, я… — вздыхает, крутя головой, — я просто… Я хотел… попросить у тебя помощи… — Что? — Чимин, щурясь, разворачивается, и Чон видит, как тот держит тряпку — кажется, вот-вот, и он сожмет ее и бросит прямо в Хосока, — тебе лучше заткнуться, от тебя одни неприятности, Чон. Блять… сначала из-за тебя со своим лучшим другом поссорился, контрольную плохо написал, так еще меня и… Хосок буквально видит, как тот краснеет от злости, не находя слов, и парень опять прикусывает губу: холодные мурашки пробегаются по его телу, и он сглатывает, слегка жмурясь. Бог учит поступать правильно… но что, если ты не знаешь как будет правильно? Для кого правильно? Правильно ли идти на уступки… врать… во благо? Правильно ли забывать о себе? Да. Так и поступают христиане. — Чимин, послушай, — успокаивающе начинает он и облизывает губы, пока в голове отзванивает громкий шум колоколов, мешающий думать внятно, — я, на самом-то деле, недолго пробыл солистом в прошлой школе, потому что… потому что… я… я не могу взять себя в руки, когда пою перед людьми, — врать оказывается легко — нет, приятного в этом мало, но внимание Чимина это привлекает, и Чон продолжает придумывать: — Я много ошибаюсь, и голос мой ломается… я опозорился на своем последнем концерте, — Чон ощущает, как краснеют его уши и щеки, и он молится, чтобы Пак принял все за чистую монету, — я просто не смог сказать об этом Бабаху, поэтому… мне и нужна твоя помощь. Как лучше сделать так, чтобы выступал ты? — он пожимает плечом, — солировать должен ты, не я. Пак напряженно молчит, впиваясь взглядом в новенького, и Хосоку невыносимо слушать повисшую тишину — ему вдруг кажется, что Чимин видит его насквозь, и теперь невыносимо хочется забрать все слова обратно: дурак, ты ведь совсем не знаешь этого белобрысого, который тебе еще и подлянку подкинул, зачем ты вообще… — Чего ты хочешь, а, Хосок? — говорит он грубо, смотрит насторожено, — набиваешься в дружочки, решил зад мне подлизать, м? Сначала с Юнги подружиться, теперь со мной? У Хосока кружится голова, он рассеянно бегает глазами. — Я не глухой, прекрасно твой голос слышу, и что-то мне слабо верится, что он у тебя ломается… — Чимин продолжает намывать полы, — думал, я сейчас, как в красивой сказке брошу эту вонючую тряпку и побегу тебя обнимать, и мы вместе будем придумывать волшебный план, как вернуть меня обратно в солисты? Да иди ты нахуй, — говорит сухо, грубо, без эмоций, — тебе нужно запомнить то, что тебе здесь не школа Пресвятой Девы Марии, как сказал наш ебнутый арифметик — хоть в чем-то он прав, блять, — огрызается, — ты не найдешь себе здесь друзей, потому что все крысят, общаться нормально тоже ни с кем не получится, потому что мы здесь все — буквально отбросы, так что ты, городской, не вписываешься в нашу прекрасную церковную школу, и твои подачки меня не интересуют. Я же сиротский, думаешь, не понимаю, когда меня… жалеют? — выдавливает он последнее слово, и губы парня обжигаются, — Хочешь, еще один совет дам? — он смотрит исподлобья, чуть смягчаясь в голосе, — никогда больше не пытайся подстелиться под кого-то, боком выйдет. Прям, как сейчас, — усмехается, делая паузу, — но… попытка засчитана. Не такой ты гадкий, как остальные городские. Хосока распирает от внутреннего возмущения: он ведь даже... даже не думал подстелиться или поступить в своих корытсных целях — ни тогда с Юнги, ни сейчас с Чимином... Он делал это потому что считал это правильными поступками... — И я… что, должен радоваться, услышав это? — он беспомощно вскидывает руками, теряясь: на него сразу нападают и чувства стыда, позора и… отчего-то облегчения? — Ну, вообще, да. Узнаешь меня получше, поймешь, какой мразью я могу быть, — слегка подмигивает, — но сегодня я правда погорячился. Это было нечестно… — Но я даже без нот спел лучше тебя, Пак, — колко прыскает Хосок, смеясь, внимательно наблюдая за реакцией Чимина — у того что-то во взгляде меняется: кажется, там стало чуточку больше… интереса? Может, даже, уважения? — У, подлюка, меня же моими же приемами… — он медленно удивленно улыбается — в голосе нет обиды, — хуй с тобой, жить будешь, но тебе еще нужно отрастить клыки, чтобы здешние тебя не сожрали. И научиться врать — без этого тоже никак. — Я здешних не боюсь…. — он говорит это и будто чувствует, что сейчас что-то произойдет. Позади слышатся шаги: громкие, отчетливые, быстрые, и сердце опять начинает биться быстрее — Хосок вспоминает, что он отбывает наказание, неприлично опаздывая домой, вспоминает, что был сегодня участником драки, вспоминает, что на контрольной по арифметике он получил на пятнадцать баллов меньше, чем ожидает его отец. Он вспоминает, почему здешних он не боится — потому что самое ужасное, страшное и больное в его жизни всегда происходит дома. Чон почти глотает язык, когда спиной он чувствует, как кто-то останавливается позади, на пороге, и смотрит на него, сверля взглядом спину; парень тяжело сглатывает, навостряя уши: — Ужасно… и вы думаете, это я могу назвать чистотой? — Дондук недовольно начинает из-за спины, — но сегодня уже поздно; Пак Чимин, марш в постель, — силы будто оставляют Чона, и он продолжает безвольно сидеть на полу, следя за тем, как быстро Чимин меняется в лице: еще секундой назад он брызжал ядом, теперь же он послушно, пряча глаза в пол, хватает ведро и тряпку, начиная шагать к выходу; Хосок только медленно поворачивает голову и видит стальное лицо пастора — ястребиные глаза его почти не смотрят на Хосока, только на мокрый грязный пол: — Будете здесь все перемывать завтра, и послезавтра, и через неделю, если понадобится…. Отвратительно, — ругается он и только потом останавливает взгляд на ученике, — Чон, я думаю, ты понимаешь, что я был вынужден позвонить твоим родителям после твоего проступка. В глазах Чона темнеет, и, готов он поклясться, на мгновение отключается от этого мира: тело холодеет, мурашками пробегает страх, к горлу подкрадывается ком, который падает тяжелым грузом вниз живота — даже голова начинает кружиться. — Я рассказал и про твою вопиющую драку, и нарушение дисциплины, и вчерашнее опоздание, и твой неприличный вид… Мне пришлось поставить их перед фактом, что если они не пересмотрят методы воспитания своего отрока, то тебя придется исключить. Ты только к нам пришел, а уже висишь на волоске, Чон Хосок… Хорист не слышит ничего, кроме перемешанных в едином писке панических мыслей. — Но Бог милостлив, — добавляет он после паузы, — и у тебя еще есть шанс не быть исключенным с позором. Веди себя кротко и прилежно, и тогда все будет хорошо… — он разворачивается и почти покидает помещение, когда слова его начинают звучать уже почти из коридора, — если ты вдруг будешь нуждаться в моем совете… если вдруг захочешь, чтобы я протянул тебе руку помощи, в которой ты так нуждаешься… мы можем поговорить об этом у меня в кабинете. Я хотел бы тебе помочь.

***

— Э, глянь, — Чонгук, глядя в оба, аккуратно достает из карманов штанов небольшие круглые карманные часы с почерневшей цепочкой, — безделушка, конечно, а вот было б серебро… но смотри, — он открывает часики, на внутренней стороне видится черно-белая старенькая фотография молодой девушки с большими круглыми глазами, — зачетная, да? — с восхищением глядит он, — кудряшки такие… красивая. — Ты бы завязывал с этим, Гук, — бурчит Юнги, натирая очередную тарелку — он даже не глядит на очередную добычу младшего после его выходных в городе, — не кончится это ничем хорошим… — Иди в зад, а, — Чонгук быстро прячет часы в карман, вновь берясь за тарелку, — ты думаешь, откуда у меня деньги на винишко, которое ты, между прочим, со всеми хлещешь у меня в комнате? Колбаса тоже не из воздуха берется… я — растущий организм, мне нужна еда…а то, что подают в столовке, — он недовольно фыркает, — я ж не виноват, что я всегда голодный...! — Тетка твоя не кормит тебя совсем? — Да какой… у нее самой-то денег… не могу я ее объедать, а работать, кто ж, возьмет? — Чонгук сереет, опуская голову все больше, — да и когда? После того, как мои родители… ну…- теряется парень в словах, — я обуза, прямо сказать, а тетя Синхе, хоть и сильная, но… но меня не потянет, у нее и так пятеро детей — я из них самый старший… Это я должен ей помогать, а не наоборот. Не хочу об этом, — он почти с обидой тыкает Мина в бок, — вот ты мог бы просто сказать, что часики зачет, а теперь я расстроен, совесть мучает! — Чонгук, — невольно усмехается Юнги, — мне почти похуй на то, что ты там делаешь, просто будь аккуратен, а лучше вообще брось это….Боженька-то все видит, — сухо улыбается. — Боженька? — смеется парень, — Боженька давно выколол себе глаза, братец! Так что ты вместо него — будешь теперь за мной присматривать и оберегать. — Не велика ли честь, м? Просто… как бы не попался, ведь, попадись — там уже не просто школа-интернат будет… И тетка не обрадуется. — А говорил, что тебе похуй, — он довольно ухмыляется, — значит, в ледышке Мин Юнги еще бьется сердце, раз переживаешь за меня. Юнги не знает, так ли это: обычно его и правда не беспокоят эмоции и чувства так сильно, но вот когда дело касается младшего Чонгука… он до сих пор помнит, как его привезли в школу пару лет назад: истощенного, крохотного, голодного — глаза на половину лица; он ни с кем не говорил первое время, но усердно учился и упорно занимался. Жизнь всех успела пнуть, только вот Чон Чонгука чуть сильнее — его родители погибли в железнодорожной катастрофе; и Чонгук там тоже был — чудом уцелел, заваленный грудой метала, заваленный… телами собственных родителей, которые машинально бросились его укрывать: так и остались там. — Уже небось ждешь не дождешься следующего четверга, — хитро хихикает парень, лукаво глядя на старшего. — С чего бы? — Ну как с чего… концерт для нашей незаменимой и несменяемой покровительницы леди Мун… наверняка, и дочерей своих возьмет… уверен, старшая Ёнджи… — Чонгук, не понимаю, о чем ты говоришь, — строго прерывает парень, и Чонгук тут же прикусывает язык: становится ясно, что Мин не намерен продолжать этот разговор. Юнги кажется спокойным и холодным, хотя больше всего на свете он беспокоится сейчас о том, чтобы от смущения и стыда не покраснели уши… Если Ёнджи и правда будет в следующий четверг… Он отгоняет мысли и слегка расправляет ноющие плечи — и откуда здесь так много грязных тарелок? Учеников столько в школе нет, сколько этой бесконечной посуды, на которой изо дня в день появляются все новые кулинарные изыски, готовящиеся порой будто в мусорных баках; он вдруг понимает, что ему хочется спать, и парень тяжело выдыхает — длинный и долгий был день, мерзкий, неприятный... Лишь одно светлое пятно было, да и то потом, к концу, его смазали… Он слышит шаги еще задолго до того, как их обладатель появляется на кухне, и он точно знает, кому они принадлежат — громкие, отчетливые, уверенные… Неосознанно, он склоняет голову еще ниже, начиная более усердно начищать тарелки, чуть смотрит вбок, одними лишь губами произнося его имя и давая знак Чонгуку вести себя тише воды, ниже травы. Чем незаметнее они будут, тем быстрее он от них отъебется, тем скорее они будут освобождены… — Вы за три часа не успели справиться с какими-то тарелками? — Доебук появляется на кухне, парни задерживают дыхание, не поднимают взгляда, — даже те лодыри отмыли пол до блеска, пока вы тут отлыниваете! Только труд способен воспитать прилежного христианина, а вы и с этим не справляетесь! Чонгук! — Да, пастор Дондук? — вытягивается он в ровную линию, приподнимая голову. — Ну, разве это сложно — всего лишь перемыть все тарелки до чистоты? — Нет, паcтор. — Тогда почему они до сих пор грязные?! — мужчина подходит вплотную к младшему, нервно берет тарелку и тыкает ей буквально в нос Чону — тот не смеет сопротивляться; окаменевший, он лишь слегка отстраняется, но пастор хватает его за затылок, продолжая тыкать в тарелку, — ты так заботишься о своих товарищах? Тебе бы было приятно, если бы на завтрашнем завтраке тебе подавали еду из этой тарелки?! У Мин Юнги внутри все напрягается, почти рвется; он не замечает, как начинает сорвано дышать, не замечает, как руки перестают натирать очередную посудину: он смотрит перед собой и сильно кусает губы — потому что, если он не будет их кусать, то точно скажет что-нибудь Дондуку. Он ему скажет то, за что потом будет расплачиваться. Голову слегка кружит, когда он краем глаза видит растерянного Чонгука, кулаки его напрягаются, но он молчит, пока вздымается грудь. — Но… но тарелки… чистые… — тихо мямлит под нос парень, прекращая понимать происходящее, лишь глупо и часто моргая. — Что? Я не расслышал, Чонгук! Чистые? Ты это чистым называешь?! — Да, пастор… — То есть, другими словами, ты хочешь сказать, что я слеп? Что я не вижу? Ты это хочешь сказать?! — Нет, пастор… — А, получается, что так! Ты смеешь называть меня слепым! — Пастор Дондук… — нижняя губа Чонгука трясется, голос дрожит, — но… они чистые… Мин Юнги почти чувствует вкус крови на губах, дышит так, как после пробежки… и голову кружит, кружит все тело, и на мгновение он теряется в пространстве; голос пастора все четче, грубее, громче… тот почти кричит на Чонгука, как будто не замечая Юнги, и парень понимает, что весь этот спектакль устраивается для него одного, для Юнги… он понимает, что все это специально, Дондук делает это, чтобы вывести его, чтобы… — Зачем Бог дал тебе руки, Чонгук? Чтобы ты с элементарными задачами не справлялся?! Ты должен был сразу сказать, что руки достались тебе от юродивого! Может, так оно и есть, м? Что ж ты не сказал, Чонгук? — Но я… — Я не смогу поверить, что взрослый здоровый парень так мог… Хочется взглянуть на твоего папашу, может, тогда пойму, что с тобой не так?! Или нет, может, возьмем лист, напишем на нем «ЮРОДИВЫЙ ЧОН ЧОНГУК» и повесим тебе на спину, чтобы честных людей в заблуждение не вводить?! Колокольчик приделаем?! — Но они чистые… — почти пищит Чон, опуская голову. Мин понимает, что Чонгук почти плачет… Мин чувствует вкус крови своих же губ. Мин больше не сдерживается: — Блять, да чистые эти тарелки! — кричит он, срываясь, вскидывая вверх грязным мокрым полотенцем, которое хлопает в воздухе, — вы свою рожу сможете увидеть в отражении этих ебучих тарелок, чего вы доебались до него! Оставьте Чонгука...! - он не договаривает; на губах остается фраза "вам же нужен я." Юнги понимает, что проиграл Дондуку — и проиграл в очередной раз. Пастор почти расплавляется в довольной улыбке; чуть разгибаясь, мужчина отходит от Чонгука, у которого по щекам текут слезы, и медленно он подходит к Юнги: он дышит быстро, приоткрыв губы, глаза его яростны, злы, неукротимы, и он ждет нового удара от пастора. — Что… Ты... Сказал? — слова звучат громче разрядов бомб, что громили Хиросиму. — Что вы доебываетесь, вот, что я сказал! — он почти брызжет слюной, но и шага назад не делает — говорит громко, отчетливо, потому что знает, что потом уже ничего не сможет сказать. Юнги дрожит всем телом — краем глаза он смотрит на Чонгука: тот быстро, почти невидимо стирает слезы с лица, трясется грудью, полусгибается; пастор Дондук стоит рядом, упиваясь этой картиной — он явно удовлетворен происходящим: все предельно точно и ясно написано на его довольной и злобной роже. — Чонгук, я и правда погорячился, тарелки чистые, — спокойно выдает он, не мигая, глядя на Юнги, — можешь отправляться в постель, а вот Мин Юнги твоими стараниями заработал себе дополнительное наказание, — он быстро кивает головой, — в мой кабинет. Живо.

***

Что хуже пьяного верующего? Верующий пьяница. Чон Хосок прижимается к входной двери, и тело его сводит судорогами, он едва ли сдерживает слезы, быстро дышит, прижимаясь к холодному обшарпанному дереву, прислушивается. Он все слышит — слышит все то, что происходит дома. Сквозь громкое быстрое биение сердца он слышит пьяный гомон отца и тихое слезное бормотание матушки, он слышит, как пугливо плачет младшая, и как гремит тяжелый кулак о стол, как бренчит, падая, бутылка на нем — сестра вскрикивает, пугаясь больше. Матушка что-то говорит в ответ, отец поднимает голос. Она в испуге кричит и начинает громко плакать — обычно она такого себе не позволяет, хранит звуки боли при себе, в своем сердце и своей душе. Возможно, этот подонок успел причинить ей боль. Хосок почти мычит, потому что он знает, что с ним будет, когда он откроет двери — они кажутся ему такими неприступными, такими тяжелыми, неподъемными…. Зайти внутрь дома труднее, чем забраться на Эверест, и ему хочется убежать отсюда так далеко, куда только глаза могут глядеть: бежать, пока не сотрутся ноги или пока не остановится сердце — куда угодно; главное — подальше. Что-то за дверьми грохочет еще больше, падает, разбиваясь, ломаясь, отец кричит и ругается, как кричит и плачет Сон Хё, а ее маленькие ножки быстро удаляются в сторону родительской спальни: обычно, она прячется под их кроватью, но отец все равно находит ее и из раза в раз, потягивает за ногу, а потом…. Переосмысливает свое воспитание своих отроков и дисциплину в семье. Дыхание его сбивается, ему плохо, гулко пульсирует кровь в голове, и Чон не выдерживает и врывается в дом уже на пределе, уже разгоряченный, злой — в столовой разбросаны бутылки, стулья; мать ревет в уголке, отец еле стоит на ногах, шатаясь, нависая над женщиной: Сон Хё удается убежать, потому что Хосок переманивает все внимание этой пьяницы и свиньи — других слов у него для своего отца не находится. Вонючая старая рубашка навыпуск, грязный щетинистый подбородок с пятнами жира на нем и растрепанные седоватые сальные волосы. Старые потертые и вытянутые в коленях подштанники свисают с его худощавых ног, а он косит своими пьяными глазами, скалится в волчьей жадной ухмылке: — Щщщенок! Явился! — громко гавкает он, и Чон замечает в его руках ремень — не такой ремень, который обычно вдевают в брюки, чтобы они не спадали. Их воспитательный ремень… с небольшими металлическими вставками — чтобы было больнее. Чтобы методы воспитания всасывались сразу в кровь. Чтобы Бог более отчетливо и доходчиво повлиял на них. — Прекрати! Не смей! — Хосок бросается в сторону матери, что почти падает на колени, сжав ладони и читая молитвы — она никогда не смеет перечить отцу, только и делает, что ревет и умоляет прекратить, соглашаясь во всем... Иногда это выводит Хосока еще больше. — Заткись, сукин сын! — отец замахивается на Хосока и ударяет в его сторону: парня будто ошпаривает ремнем, но он его ловит и цепко хватается, принимаясь тащить его у него из рук, пока по запястью, куда попало ремнем, полосами расползаются нити холодной ошпаривающей боли. — Остановись, пожалуйста! — лицо Хосока краснеет, пока он пытается забрать воспитательное устройство, — иди, проспись, ты пьян, как последний попойка! — Я в доме глав-в-вный! Паскуда, тварь! Ты — никто в этом доме! — отец брызжет слюной и со всей силы тянет на себя — Чона тянет вперед, он почти теряет равновесие, — пока ты живешь под моей крышей, ты подчиняешься моим правилам, крысеныш! — Хосок! — в сердцах кричит мать, тут же прикрывая рот — пьяный Чонгу тут же размахивается тяжелой ладонью по ее лицу, и Чон начинает кричать, краснея, задыхаясь: — Убери свои грязные руки от нее! Уйди! — рыпается вперед. Чон Хосок срывается, кричит, он прекращает помнить, кто он и где он — со своими крохотными кулаками он бросается на почти двухметрового отца, забывая о том, насколько его отец сильный, а сам он крошечный, слабый... Дыхание выбивается из легких, и он почти слышит хруст собственных ребер, когда кулак Чонгу задвигает ему под дых с такой силой, что он почти отлетает назад, к стене, задыхаясь, видя вспышки в глазах; практически невозможно сделать вдох, в ушах звенит, и только крик сестры и матери возвращает его назад. Боль длинными пальцами расходится по его телу, сковывая его в калачик, не давая разогнуть спину или вдохнуть; открывает рот, чтобы набрать воздуха — не получается. Чон Чонгу, ссутуливаясь, накулачиваясь, подходит ближе, сильнее сжимая ремень: — Ты, тварь, как смеешь ты позорить нашу семью в школе? Почему я должен терпеть постыдные звонки от пастора? Как тебе не стыдно от того, что нас порицает сам пастор Дондук? — Чонгу быстро хватает Чона за воротник поднимая, приплющивая кожу на шее — тот кривится, уже не пытаясь отбиваться: ужасно болит в боку, не хватает воздуха, и он сорвано вдыхает, чувствуя отвратительное вонючее дыхание отца, кривится, отводя голову в сторону, почти плача. Изо всех сил он сдерживает слезы, кусает губы, чувствует себя маленьким беспомощным котенком, но плакать он не будет: он пообещал себе, что больше никто и никогда не увидит его слез. Особенно отец. Чонгу крепко хватает его за подбородок, заставляя взглянуть в глаза: — Неужели я воспитываю безбожника? — он сжимает пальцы крепче, — неужели эта сука принесла в подоле такого безродного щенка? "Вам следует пересмотреть методы воспитания своего отрока!" — цитирует он пастора, прижимая парня к стене. — Отец! — пищит он, судорожно вздыхая, пока боль барабанит по нему с новой силой, выжигая яму в груди. — Молчать, когда я говорю! — он быстро отвешивает ему пощечину, — неужели я плохо тебя воспитывал? — Нет, отец… Что-то щелкает в Чонгу, как щелкает обычно зажигалка — он крепче хватает Хосока за рубашку в почти швыряет его в соседнюю стену — тот ударяется тем самым боком и неслышно взвизгивает, прижимаясь рукой к ушибу, слышит краем уха, что мать начинает молиться вслух… …молиться о том, чтобы отец не прибил его намертво. Ему кажется, он сходит с ума, когда слышит прибавляющийся плач сестры из-под кровати, который тоже начинает походить на молитву. — Беспомощный кусок дерьма! — мужчина размахивается со всей силы и бьет ремнем Хосока по ягодицам — тот громко падает на пол, всхлипывает, кричит, но не плачет; выставляет руку вперед, но Чонгу бьет и по ней: — Прости меня отец, я… — задыхаясь говорит парень, вновь получая удар: в глазах белеет, его снова оглушает, боль проходится мурашками по всему телу, и ему хочется содрать с себя кожу, хочется вырвать себе все волосы, хочется…. Хочется убить его. Но он не может злиться — у него нет сил злиться. Только лишь поднимает глаза наверх, судорожно выдыхая, кряхтя, потом жмурясь; он плачет без слез, когда ремень с железными вставками в очередной раз ударяет его — теперь уже попадая по спине, и он, как ошпаренный, выгибается, скуля. Еще один удар, и еще один — они сыплются градом на него, и он извивается, пытаясь податься назад, но отец вездесущ, он заполняет эту комнату, все это пространство, от него не убежать и не скрыться, а длинный, острый ремень все продолжает осыпаться о спину, о ягодицы, о руки и ноги… Волнами пробегаются жгучие мурашки боли, и он отдает самого себя на растерзание: больше нет сил сопротивляться. Иисус как-то отдал свою жизнь за грехи человечества пусть его жертва будет в том, что отец не коснется ни матери, ни сестры... пожалуйста, пусть сегодня достанется только ему, пусть он не трогает маму, пусть не трогает Сон Хё... Со свистом ремень в заключительный раз проводит язычком по спине, и Чон Хосок бессильно опадает на пол, так и не дождавшись, когда в этот дом заглянет Бог: распятие над столом — последнее, что он видит перед тем, как впасть в беспамятство.

***

Мин Юнги тошнит. Он ощущает, как трясется его тело, и как пальцы цепко хватаются друг за друга, пока взгляд упирается в большой стол пастора Дондука перед ним. Губы пересыхают, а в ушах до сих пор слышно эхо его же слов… но он не мог по-другому, не мог отмолчаться, не мог отдать Чонгука на растерзание этому святоше-стервятнику, не мог… Сейчас он думает по-другому, винит себя: лучше бы молчал, дальше прикусывал губу, лучше бы оставался не заметным… какая тебе разница до Чонгука, доебывался же он не до тебя, до него? Так какие проблемы...? Его слегка качает, когда он чуть поднимает взгляд — там старый камин, в котором трещат дрова, над ним фотографии, кубки, грамоты, благодарности… отвратительно сильно пахнет ладаном, дымом и сильным одеколоном, которым пользуется пастор; Юнги ощущает, как все эти запахи липнут к нему и переводит взгляд на окно — открыть бы, проветрить… или выброситься из него навсегда? Что лучше? Когда большая ладонь ставит перед ним прозрачный стакан с холодной водой на стол, он почти вздрагивает, но голову не поднимает; пастор аккуратно обходит стол и садится за свое место, пока Юнги судорожно припадает к стакану, выпивая холодную воду почти за секунду. Дондук выглядит расслабленно, спокойно; слишком буднично он берет свой ежедневник, почти зевая, листает страницы, глядя на свои записи: — В следующий четверг приезжает леди Мун, мы должны будем устроить ей радушный прием… ты согласен? — он быстро глядит на Мина, и сердце его пропускает один удар. — Д..да... — Быстро кивает. — Леди Мун всегда поддерживает нашу школу, так что мы должны показать ей, как мы ей рады, — он перелистывает страницу, а в голове у Мина тикают маленькие часики — почти что взрывное устройство, отсчитывающее время до его конца, — а в это воскресенье хор едет в город, в храм Святого Патрика, на службу. Ты ведь любишь бывать в городе? — Угу, — проглатывает звуки, отводя взгляд. Пастор откладывает ежедневник, медленно поднимаясь со своего места, и Мин весь скукоживается, максимально вжимаясь в спинку стула, цепляясь одеревеневшими руками за сидение под собой: невозможно поднять взгляд, невозможно сказать слово — тут он слаб, тут он крохотен, тут он ничтожен... — Юнги, не бойся меня, — мягко говорит мужчина, перемещаясь к краю стола, опираясь на его уголок, — я хочу для тебя только лучшего… ты ведь понимаешь это? Он быстро кивает, отводя голову в сторону, в глазах почти что слезы. Он ни за что не может посмотреть на пастора, на его идеально зачесанные волосы, обильно смазанные лосьоном, на довольную мерзкую улыбку и на черную рубашку, с которой он снял коловратку, на черные натягивающиеся на бедрах брюки, на застегнутый ремень с серебряной пряжкой. Он близко, он слишком близко. — Я делаю это только для тебя, потому что ты — особенный, — пастор говорит это слишком тихо, оставляя шлейф звука в пространстве, и Мин почти физически чувствует, как он ложится на его кожу - вздрагивает, как от мурашек, сжимается изнутри, — ты… ты талантливый... Твоя игра на пианино…. Ее должно услышать как можно больше людей, ты должен совершенствовать свой навык, и я не хочу, чтобы ты прозябал в этой школе… здесь твой талант погибнет, если ты не вырвешься… Я… я могу помочь тебе, Юнги… Парень сглатывает, голова его кружится; его охватывает холодная пронзительная паника, копьями врезающаяся в его грудину, когда горячая рука пастора оказывается на его напряженном плече. — Я могу помочь тебе устроиться, но в приличных местах такое поведение терпеть не будут, — рука на плече бескомпромиссно сжимается, — тебе нужно быть более… сдержанным, — и разжимается, — податливым… — снова сжимается, чуть опускаясь вниз, к быстро вздымающейся груди, — тебе нужно слушаться старших, если желаешь выбраться отсюда. Настойчиво, грязно, упрямо пастор кладет два пальца на подбородок Юнги и с силой поворачивает его лицо к себе — тот прячет взгляд, краснеет, жмет губы, сорвано вздыхает, и Дондук почти что усмехается, видя его стеклянные глазки: — Тебе нужно слушаться меня, если желаешь выбраться отсюда, — уверенно, бескомпромиссно он отрывает руку Мин Юнги от сидения стула, кладет к себе на колено и покрывает поверх своей ладонью, поглаживая, — я правда хочу для тебя только лучшего, Юнги… Я не хочу тебя наказывать... я хочу тебя воспитывать. Его тошнит, он хочет убежать, но он не может — ноги точно ватные, и тело его больше не принадлежит ему самому. — У меня есть связи, — шепчет пастор, наклоняясь ближе, — хорошая музыкальная школа в столице, все выпускники которой потом поступают в столичную консерваторию, а там… все главные театры страны… может, даже мира? — сжимая руку Юнги, он поднимает ее еще выше, к паху, — все главные театры страны, и ты — солист… ты сможешь… я сделаю для тебя все, что угодно, Юнги, — наклоняется почти к уху, сдавленно, напряженно выдыхая, — … тебе нужно быть послушным мальчиком... воспитанным отроком... — мерзкий горячий воздух из легких выливается прямо в ухо парня; пастор усиливает свою хватку, приближая ладонь парня еще ближе к паху — уже горячему, развращенному, — и тихим.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.