Vita, mors et resurrectio

Слэш
PG-13
Завершён
16
автор
Размер:
13 страниц, 1 часть
Описание:
Жизнь, смерть и воскрешение.

Примечания автора:
АУ, Бинх - нечисть.
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Награды от читателей:
16 Нравится 0 Отзывы 2 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Пламя ревело, жадно обнимая сухие поленья, словно в этой комнате камин так давно не кормили, что он, изголодавшись по смолистому теплу и копоти, торопился проглотить сложенные в нём дрова и скорее получить добавку. Судя по пыли на мебели, россыпи иссохших мух в паутине и на подоконнике и мутному окну, глядевшему в серый, неухоженный сад, здесь и впрямь никто не ночевал дольше года. Пожалуй, что и со смерти бывшего владельца — злого, противного старика — глядевшего сейчас со стены, из-под резного аканта [1], прозрачными, как куски подтаявшего льда, глазами. Бинх скорчил недовольную мину и уставился в потолок, время от времени с подозрением поглядывая на портрет, словно опасался, что тот оживёт. Впрочем, в проклятом поместье господ Данишевских неприятных сюрпризов следовало ожидать в избытке. На медвежьей шкуре было жарко. Между лопаток щекотало от пота, густая, свалявшаяся от времени и небрежного хранения шерсть липла к влажной коже, вызывая лёгкий зуд, и пахла затхлостью, как в лавчонке старьёвщика, но Бинху не хотелось шевелиться. В конце концов, ему доводилось лежать и в более неудобных местах, в том же гробу, к примеру. Тесно, самостоятельно не повернёшься, и в этот раз деревенские, то ли в горе, то ли по скудоумию, не сподобились постелить под его тело даже старой простыни. Впрочем, не отпевали — и за то благодарность. Торопились, наверное, как он сам с Николаем Васильевичем, ошибочно предположив, что и ему требуется несколько ночей в земле — в тишине и покое, без живых и их подвижных, оглушающе громких мыслей — чтобы восстановить силы и вернуться. Но оказалось, что у Тёмных всё не так не только в жизни, но и в смерти. — Хорошо быть нечистью, да? Яков, то ли не успев ещё насытиться прикосновениями, то ли до конца не осознав, что Бинх вернулся, покружил пальцем ему над пупком, заставив недовольно поморщиться. Человеческому глазу шрам больше не был виден, а вот чувство, что его едва не выпотрошили собственной саблей, пока сохранялось. Вспоротые почти до позвоночника ткани соткались обратно, как полотно под невидимой рукой швеи-мастерицы, только полоска кожи на животе ещё ярко розовела, будто прихваченная огнём, и страшно чесалась. Сам Бинх был теперь как новенький, но болело всё, от лёгких, снова расправленных и как будто жаднее сосавших воздух, до пальцев ног, подрагивавших время от времени, как при гальванических экзерсисах. Он видел такие однажды, в начале века, в Лондоне [2], когда, ещё влекомый детским эгоистичным любопытством, пытался разгадать тайну собственной первой не-смерти. Ответов не находил, а каждый заданный вопрос порождал лишь новые («что ж я такое, господи?»), в итоге приведя к Якову Гуро, чьё любопытство было не менее эгоистично, хоть и по иным причинам. Страх, не отпускавший его уже несколько недель, тоже являлся чем-то новым. — Хорошо быть живым, — буркнул Бинх, не отводя глаз от потолка. Яков пересел ближе, чтобы оказаться на линии взгляда, прижал широкую, с лопнувшими мозолями ладонь к его животу, размазав едва подсохшее семя, и Бинх невольно дёрнул носом. В комнате пахло запустением брошенного дома — пыльной медвежьей шкурой, засохшими цветами и какой-то дрянной, сладковатой гнилью, но от них двоих тянуло интимным запахом жизни — потом, семенем и совсем слабо — кровью. Одинаково от обоих. — Так ты, Яков Петрович, и не научишься лопатой махать. За столько лет не смог привыкнуть. И впрямь ведь не смог. Как бы жестоко ни высмеивал его Бинх — за кровавые мозоли, содранные ногти и несдержанный, почти рыдающий вздох облегчения, когда он открывал полуслепые, ещё полные тьмы глаза, вынырнув наконец из небытия, из своего, как он любил называть, «сна без сновидений». Каждый раз всё повторялось снова: Бинх уходил, а его нетерпеливо и отчаянно ждали. Наверное, это должно было льстить, но он не ощущал ничего, кроме чувства насмешливого превосходства и очень редко чего-то непонятного — давившего в груди и не имевшего названия там, на другой стороне, куда обычным смертным путь был заказан. Наверное, если однажды его встретят иначе, без облегчённой улыбки, без осторожного, почти благоговейного прикосновения пальцев к неровно пульсирующей жилке на шее, Бинх испытает разочарование. В конце концов, даже нечисти иногда хочется чувствовать себя желанной. — Умею я всё, просто тороплюсь каждый раз… — Яков сглотнул, дёрнул рукой, словно хотел сжать её в кулак, царапнул обломанными, грязными ногтями по невидимому ему шраму, и Бинх зашипел на него — коротко и по-кошачьи сердито. — Не люблю кладбища, — Яков, извиняясь, погладил над пупком. — За окончательность. С них, знаешь ли, обычно не возвращаются. Это ты у ме… у нас особенный. — Не я один, как выяснилось, ещё Гоголь. И оба мы по твою душу. Николай Васильевич казался обычным человеком, однако же тьма в нём была глубокой, непроницаемой, беспрестанно шевелившейся плотной массой, сросшимся с ним инородным телом, жившим подчас своей отдельной жизнью, подобно воде, зацвётшей в оставленном без присмотра сосуде. Никто так и не сумел понять, в чём заключался его дар или проклятие, да и сам он послужил лишь тлеющей лучиной, неосторожно поднесённой к пороху и ставшей причиной разыгравшегося пожара. Может, Тёмные служат Жнецу — множат смерть, сами никого не убивая? Хотя один мертвец на совести Николая Васильевича всё же был — безродный казак, тело которого Бинх схоронил на дне Медвежьего оврага. Надо бы проверить перед отъездом, что могила нетронута. — Гоголь, — эхом повторил Яков, задумчиво водя пальцами вверх-вниз по животу. — Привязался к нему? Пальцы замерли. Яков торопливо отнял руку, но Бинх успел уловить пробившую его короткую дрожь. — А ты что же, меня ревнуешь? — Я не умею. — А жаль. Даже нечисти иногда хочется чувствовать себя желанной. По нависшим над окном веткам застучали капли. Порыв ветра сердито сыпанул дождём в стекло, в каминной трубе завыло тоскливо и одноголосо. Яков нервно повёл плечами, прижал голые худые колени к груди, сгорбился — не изнурённо, а как-то совсем уж по-стариковски. Хрупко. Под рёбрами скрутило, как от голода, запульсировало, и Бинх насторожённо прислушался к ощущению, боясь, что рана снова открылась, и с раздражением понимая, что это невозможно: что-то, жравшее его изнутри, как язва, не имело никакого отношения к ранению и объяснению не поддавалось. Это злило. Последние месяцы измотали их обоих, и Бинх никогда не признался бы даже самому себе, что в Данишевскую выстрелил, чтобы не метить дулом в другой лоб. И не введи нас во искушение… Из них двоих в тот вечер в живых остаться должен был (или мог) лишь один. — Заигрались мы с тобой в этот раз, Яков Петрович, ох заигрались. Где ж твоя хвалёная выдержка, а? Где холод сердца твоего? В борьбе мужества и тщеславия в очередной раз победила глупость. Яков молчал, поджимая губы. Линия верхней истончилась и чуть расплылась, подёрнулась тонкой сеточкой морщин. Они залегли на лбу и вокруг глаз, собрались на шее, глубокими бороздами спустились от носа и уголков губ. Как бы Яков ни бодрился, как бы ни хвастался не угасшей с годами страстью, не потерявшими упругость мышцами, сохранившими крепость и белизну зубами, но время было беспощадно к нему, как к любому человеку. Он старел. Яков, как и любой человек, был неминуемо смертен. Внутри снова заворочалось что-то безымянное, горячее и острое, как конец сабли, непонятное и оттого больное. Бинх оскалился, чувствуя, как возвращается обычное в самые первые после «воскрешения» дни беспокойство, как закипает в нём бестолковая, злая энергия. Дождаться бы декабря — набраться сил. Всё одно до Варвары дорогам здесь стоять раскисшими — не то густым киселём, не то супом из грязи и обломков жердей, не до конца утонувших в разжиженной дождями земле и торчавших из неё, как мелкие, недомолотые кости. Если снег не выпадет до января, то схваченная морозом грязь превратится в непроходимую череду ям, рытвин, борозд и ухабов. Даже выехав из Диканьки завтра или через пару ночей, они нагонят карету с ведьмой на одной из ближайших почтовых станций, повезёт, если целой, а не утонувшей по рессоры в особенно безобразном, невылазном участке дороги. Сердце сдавило тёмное, уродливое чувство — ведьму, пусть только на время, но отправившую его в могилу, Бинх ненавидел яростно, до дрожи и сведённых челюстей. В голове при одной мысли о ней начинало биться — убить, разорвать, стереть с лица земли, чтобы духу её не было ни на том, ни на этом свете. Но Яков никого к ведьме не подпустит — не дурак, чай. Потому и отправил в Петербург, погрузив в подобие глубокого сна, а сам остался в имении Данишевских, без кареты и кучера — единственной, по сути, преграды, отделявшей его от беспокойной, пока растерянной толпы суеверных и тем опасных казаков. Пожалуй, всё-таки дурак. — Ты библиотеку графа осмотрел? Есть что-нибудь любопытное? — Не знаю, не заглядывал. Тебя ждал. Бинх не удержался — фыркнул, уставился, не мигая, на Якова, зная, что его глаза сейчас в свете камина и почти угасшего дня выглядели не человеческими и даже не звериными: ни зрачка, ни радужки, лишь одна не успевшая посветлеть склера. Отвратительно. Тяжёлый, неподвижный взгляд должен был оттолкнуть, напугать, но Яков упрямо не отводил глаз. Волосы у Бинха на загривке привстали дыбом. Оба они дураки. Он сглотнул, чувствуя под солнечным сплетением странную тяжесть — неужели что-то внутри срослось неправильно? Всё-таки ведьме он раньше ни разу под руку не попадался. — Надо осмотреть дом, вывезти куда-нибудь — хоть бы даже и в лесу пока спрятать, я знаю места — всё ценное: книги очень хорошо горят. А ты помяни моё слово — дом этот сожгут и мебель выносить не станут, на добро убийц здесь никто не позарится, даже самые отчаянные. Ну а если прознают, что ты тут прячешься, то и двери подопрут покрепче — canis mortuus non mordet [3]. А во второй раз от пламени не убежишь. Якова передёрнуло, и Бинх самодовольно (и жестоко) улыбнулся. Стало немного легче, словно с груди подняли тяжесть. Он впитал чужую тревогу, как песок воду, едва не заурчал довольно, чувствуя себя уже не таким полым внутри, не таким беспомощным и сбитым с толку. Страх и ярость всегда казались ему основной движущей силой, эдаким топливом для духа — что на том, что на этом свете. Он сам боялся ведьмы так сильно, что, не раздумывая, согласился ехать в Петербург — хоть в тайное общество, хоть на бал, лишь бы вызнать, где она заперта, улучить момент. — Как думаешь, а Гоголь, если бы казаки его сожгли, как-то смог бы воскреснуть? Бинх пожал плечами. — Тёмный-то? Откуда ж мне знать. Я бы вернулся, не скоро, но вернулся. После огня долго восстанавливаться, сам знаешь, — он перекатился набок, подтянул колени к животу — по-звериному осторожно спрятал беспокоящую рану. По-человечески бездумно подставил Якову голую, беззащитную спину (чуть выступающие позвонки, не до конца сошедший загар, россыпь веснушек на плечах, ямочки на пояснице — Яков целовал их час назад, прижимался небритой, щетинистой щекой). — Но гореть больно. Я тогда горел, так думал, что умом тронусь. Яков завозился, устраиваясь сзади, выдохнул над ухом, пощекотав волосы на виске. Бакенбарды надо будет сбрить до отъезда, к чёрту, и волосы можно остричь покороче. И обязательно заглянуть в графские шкапы, присмотреть, что бы ушить себе по размеру. В отличие от суеверного мужичья, Бинх мертвецами не брезговал, да и от зелёного цвета уже начинало мутить. Похоронили его в паре, которую он обыкновенно надевал на службу, поношенном жилете (любимый, с вышивкой, был безвозвратно испорчен) и новенькой голландской рубашке, кипенно — до рези в глазах — белой, тонкой, но до того перекрахмаленной, что воротник и манжеты при движении щёлкали. От мысли, что кто-то посторонний рылся в его сундуках, окатило раздражением. Ещё и треуголку с пистолью куда-то припрятали, нет, чтобы в гроб положить. Глупость, конечно, но к вещам, в отличие от людей, он с самого детства привязывался легко и терпеть не мог, когда их трогали. — Там столько крови было. Я думал… — Яков облизал сухие губы, и Бинх снова хищно оскалился. Умел бы — ощетинился бы, вздыбил бы шерсть, в попытке устрашить и отпугнуть. Языком молоть Яков всегда любил, а после близости его неизменно тянуло на слезливую ерунду. Жестокие люди всегда дурно сентиментальны, но так откровенно подчёркивать свою слабость — всё равно что подставить горло под волчьи клыки или мягкий живот под нож, позволяя разворотить уязвимое, драгоценное нутро. Всё равно что по-человечески доверчиво подставить голую, беззащитную спину. Бинх растерянно моргнул. Пустота внутри снова начала расти, грозя проглотить их обоих. Может, это лишь голод плоти? Восстановление требует очень много сил, так что иной раз из могилы выбираешься, сильно потеряв в весе, и думаешь только о том, как бы утишить ноющую боль и скорее заполнить бездонную каверну, образовавшуюся не то в груди, не то в животе. Или мучительное желание почувствовать себя живым, телесным? Подхватил от Якова, словно какую-нибудь человеческую заразу. Тот всегда, едва миновала опасность, миловаться лез, даже насквозь провонявший порохом и кровью. — Не о том переживаешь, — огрызнулся Бинх. — Я вернулся. Чего тебе ещё надо? Чего ты ещё хочешь? — Уверенности. Когда-нибудь… разве ты никогда не думал, что однажды можешь уйти безвозвратно? Тебя. В камине сердито заворчало почти съеденное огнём полено, выстрелило снопом искр. Отблески пламени, оживившись, заплясали на прутьях решётки. Тени взметнулись к потолку, качнув комнату, словно колыбель, и медленно улеглись обратно. Один из закопчённых кирпичей в кладке был вывернут — за такими часто оставляли тайники. Этот наверняка давно пуст, но вот в графских спальнях всегда найдётся место паре секретов. Будет чем заняться до зимы, главное, деревенским глаза отвести; сожгут ведь, как пить дать сожгут. Он-то вернётся, а вот Яков. — Раньше тебя навсегда не уйду, не переживай. Но если честно, я ни разу об этом не думал. Не было желания не возвращаться. Да и зачем мне гадать, как может быть? Потому что во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь. — Бесценные знания, Саша, всегда можно использовать. Страх и ярость. Страх смерти и ярость, потому что она неизбежна, а ты перед ней беспомощен. И впрямь ведь хорошо быть нечистью. — Умирать, Яков Петрович, больно, слово даю — тебе не понравится. И потом, не забывай, что ты человек, а я — нет. На недолгое время воцарилась тишина. За окном стремительно темнело, и казалось, что из комнаты кто-то осторожно высасывал свет. Свечей не зажигали, и по углам, как живой, сгущался сумрак. Впервые за день Бинху стало спокойнее и, как бы смешно ни звучало, уютнее, а Яков наоборот придвинулся теснее, в первобытном, бессознательном недоверии к надвигающейся ночи. А может, просто озяб. — Данишевская тоже когда-то была человеком. И по-человечески истово (и лицемерно) замаливала свои грехи. Изгладь беззакония мои. — Ты согласен убивать по двенадцать невинных дев каждые тридцать лет? — Бинх даже не пытался скрыть любопытства. — И одного воскресшего, не забывай. Как такое забудешь. — Она приходила ко мне. Когда Гоголь отправился геройствовать в увеселительный дом того немца. Умоляла его спасти. Гоголя, разумеется, не немца, хотя вполне могла справиться сама или попросить супруга. Приказать ему. Муж-мальчик, муж-слуга, из жениных пажей [4]… Но я другого не пойму, она же не могла не знать, что Гоголь — Тёмный. Для чего тогда всё это было нужно? Какой резон убивать девиц, если она хотела отказаться от бессмертия? Зачем воскрешать мавку? Неужто любовь делает нас настолько глупыми? Под лопатку ткнулись сухие, изогнутые самодовольной (и счастливой) улыбкой губы, и Бинх поморщился — оговорился, но начнёшь объяснять — только насмешишь. Яков опустил подбородок ему на плечо, отчего голос прозвучал невнятно: — Возможно, именно любовь и делает нас всех смертными? Бинх выгнул шею, чтобы заглянуть ему в лицо и посмеяться: крепко ж тебя, дурака, об стол-то приложило, и вдруг осекся. Таким открытым, таким обнажённым было обращённое к нему лицо, таким требовательно спрашивающим — взгляд, что он отвернулся, на секунду зажмурившись (если не видишь — значит, этого нет). — Нечисть не может испытывать любви, только похоть, — упрямо (не в первый раз ведь уже) проговорил он. Оговорился. — А жаль. Пустота за рёбрами как будто приподняла голову, раззявила ненасытную пасть, требуя чужого страха или чужой боли, хоть какой-то подачки, и он стиснул зубы, чтобы не произнести ни слова, не издать ни звука. И на языке разлилось жёлчью, отозвалось из пустоты эхом: а жаль.

***

— За лошадью надо вернуться и лучше нам с этим не тянуть. Бинх повертел очередную рубашку в руках и разочарованно отбросил её на пол: и у этой манжеты были в мелких рыжих оспинках, а где-то даже прожжены насквозь. Данишевский, судя по всему, был не очень аккуратным алхимиком. — Зачем тебе лошадь? Поедем на почтовых, а в Петербурге купишь новую, раз уж тебе так полюбилось верхом скакать. Или сможешь нас перенести, чтобы не тратить время и не морозить мои старые косточки? — Вот так один раз какой-нибудь кузнец с характерником оттрапезничает, один раз ему с пьяных глаз черти примерещатся, — Бинх с притворным возмущением воздел руки к потолку, отчего широкие рукава золотистого китайского халата съехали выше локтей, — а ты потом отдувайся. Само собой, он лукавил: некоторое влияние на время и пространство имели даже простые мавки, привязанные к своим водоёмам и от них зависимые. Но пока Бинх и впрямь был истощён и беспомощен — ни себя не защитить, случись вдруг что, ни Якова; куда там переместиться на полторы тысячи вёрст, когда у тебя колени дрожат, будто заново ходить учишься. Нет, в имении Данишевских им точно придётся воронить до декабря. А Грозу забрать всё же надо. — Эта лошадь со мной с начала века, и без меня она сдохнет. — И она точно не лошадь, — пробормотал Яков в сторону и вдруг поморщился. — Ну что ты схватил, тебе этот цвет не к лицу даже, глянь лучше сюда. Тёмно-серое касторовое пальто с воротником из шёлкового бархата было скромно задвинуто к самой стенке, Бинх и взгляда на него не бросил, больше заинтересовавшись сюртуками и рубашками. Яков склонился над его плечом, горячо дыша в ухо и разглядывая ткань с чем-то похожим на лёгкую зависть: кастор явно был бельгийским или голландским, на жалование следователя такой не справишь. — Хочешь, себе возьми? Вы с графом одного роста и фигуры, даже перешивать не придётся. — Это что же, выходит, напрасно я четверть века думал, что нечисть не способна делиться? С чего такая щедрость, милый мой друг? Из самых ярких человеческих страстей, будь то ревность, зависть, сомнение, любовь или презрение, Бинху и впрямь не досталось ни одной, а добродетели были ему чужды в силу природы. И всё же некоторое великодушие, подхваченное, как ни странно, от Якова (точно ведь как зараза), иногда поднималось в нём, толкая на нелепые порывы, после которых приходилось оправдываться перед собственным рассудком, что они ничего, ровным счётом ничего не значат. И нет в них ни затаённого стыдного расположения, как с Николаем Васильевичем, ни — как сейчас — глупого каприза одарить любовника какой-нибудь безделицей (или забывчиво оставить у него что-то своё). Так люди помечают земли границами, а книги — экслибрисами, так животные метят территорию запахом. — Дважды предлагать не стану. Со смешком Яков забрал пальто из его рук, не глядя отбросил на кресло. Графская спальня оказалась небольшой, но обжитой и уютной — насиженной. В одном углу кровать с тёмным пологом и множеством подушек, в противоположном — громадный стол, заваленный ландкартами, подле него гитара. Тесный платяной шкап, пара стульев, по стенам — несколько мутных, будто закопчённых, зеркал и портрет прежнего владельца, точная копия уже виденного, — любил, стало быть, Данишевский своего дядюшку. За неподвижной ширмой прятался серебряный умывальник, кокетливо заставленный разноцветными пузырьками и склянками. Почти во всю комнату был разостлан мягкий ковёр. Запах кипариса и благовоний не успел выветриться, и по всему казалось, что хозяева лишь ненадолго отлучились и в любой момент дверь распахнётся и… Бинх насупился, покосился на портрет и даже прислушался: не скрипнет ли где-то в доме паркетная доска или небрежно смазанные петли, не хлопнет ли от сквозняка тяжёлая штора. На недавнее возвращение с той стороны он мог списать многое: и злость, и бессилие, и эгоистичное желание находиться рядом с кем-то (пусть бы и с Яковом — его привязанность всегда была сытной), но не беспричинную тревогу, словно сами стены наблюдают за ними — в молчаливом осуждении и явно недружественно. — Как думаешь, где граф держал свои кольца? Я точно помню у него раздвижное из трёх серебряных обручей, с бриллиантовым сердцем. И перстень с изумрудом… — он с подозрением прищурился на дёрнувшееся пламя свечи и плотнее запахнул халат, настолько явственно ощутив на себе чей-то взгляд, что спину обдало холодом. — А ведь у графа и конюшня есть, и лошади там наверняка почище кровей, чем твоя старушка, — Яков беззлобно и привычно потешался над ним, на этот раз даже не пытаясь это скрыть. — А ты, сколько помню, как сорока, одни побрякушки и собираешь. Побрякушки, булавки, мелочи, вроде ключей, колокольчиков, ремешков. Корабельный руль и одно серебряное кадило. А графских лошадей Бинх, как будто предчувствуя, чем всё обернётся, выпустил из конюшни, ещё когда они искали Елизавету Андреевну (ложное имя, ложное, и в могиле не она гнить будет, знаешь ведь сам). Прогнал, понадеявшись, что они добредут или до села, или до Кочубеевых прудов. Жухлая трава и сырая погода, как ни возьми, лучше медленной смерти в брошенном поместье. Лошади — это ж не люди, их жалеть не зазорно. Якову об этом знать, пожалуй, не стоило. — Я ведь не ошибусь, предположив, что ты успел наведаться в графские кладовые и отыскал, чем можно нескромно отпраздновать моё благополучное воскрешение? — Бинх запалил масляную кенкетку [5], не сильно прибавившую света в комнате, снова насторожился, на этот раз пытаясь не только уловить на слух, но и почувствовать в доме постороннее присутствие. Но кругом всё будто спало мёртвым сном, даже часы, казалось, встали во всех комнатах; только мыши скреблись где-то за обоями, да монотонно цвиркал сверчок. Когда от напряжения и гадкой слабости Бинха качнуло, Яков больно впился пальцами ему в предплечье и кивнул на дверь. — Не ошибёшься. Идём, немного вина и souper froid [6] наверняка пойдут тебе на пользу. И не вздумай возражать, я у тебя на лице все мысли прочесть могу. Бинх возражать и не собирался — притворщик из него всегда был никудышный.

***

Первым, что он чувствовал после возвращения, — и это давно уже стало незыблемой (и, он надеялся, вечной) основой его существования, — было облегчение, сродни первому глубокому вдоху после того, как вынырнул из-под воды, или первому движению закостеневших в оцепенении мышц. Следом приходила боль. Небо казалось чересчур ярким, солнце — жгучим, цветы — красивыми. В хрустально-прозрачном воздухе всё делалось чётким, огранённым, как драгоценный камень, и таким же искрящимся. В носу щипало, под ощущавшейся тесной и толстой кожей растекался не то зуд, не то звон. Кровь, снова жидкая, тёплая, шумела в венах и артериях. И Бинх слышал этот шум. В ошеломляющей какофонии звуков, в душной смеси запахов, превращавшихся с его и без того от природы тонким обонянием в скверные миазмы, в мучительных прикосновениях грубой ткани к телу, Яков служил ему не то якорем, не то капканом и цепью. И не колеблются ноги мои. Найди Бинх в себе хоть каплю поэтичности, то сказал бы, что Яков становился для него путеводною звездой и спасением. Но к счастью для них обоих, поэтом Бинх никогда не был. — Чем ты обеспокоен? Вопрос, заданный напрямую, без длительного вступления и даже без добродушно-насмешливого «друг мой», лицо несведущее могло бы счесть за нетерпение следовательской натуры или беспокойство человека, не раз попадавшего в передряги по чужой милости. Бинх разглядел за ним усталость и небрежно прикрытое раздражение — одно, разумеется, вытекало из другого. Попеременно. — Ничем, на что ты мог бы повлиять. Ничем, что я мог бы объяснить. — Твоя извечная ошибка: ты меня недооцениваешь, — Яков широким жестом показал на стол (холодная говядина, паштет, яйца и немного хлеба) и щедро налил себе в тонкую китайскую чашку вина. — Не боишься, что отравлено? Яков замер, не донеся чашку до губ, рот у него скривился, левая щека дёрнулась. Он опустил руку на подлокотник кресла и уставился на Бинха немного диким взглядом. — Дурная шутка, Саша. — Ты в поместье колдуна. На твоём месте я бы не был столь опрометчиво самоуверен, — Бинх понюхал горлышко бутылки, снял кончиком языка каплю и кивнул, разрешая пить. — Удивлюсь, если Данишевский не оставил здесь хотя бы пару сюрпризов. Даже, пожалуй, разочаруюсь. Он обвёл глазами комнату, служившую хранилищем огромной библиотеки — большей частью из немецких и французских имён, обернулся к шкапам с книгами и вздрогнул от неожиданности: со стены, из неровных от разгоравшегося камина теней на него смотрели знакомые водянистые глаза. — Чёрт дери этого Данишевского! Он в каждой комнате своего дядю повесил, что ли? Прежнего владельца этого небольшого имения Бинх невзлюбил с первой минуты знакомства, и чувства их друг к другу были взаимны. Старик Данишевский всегда смотрел на Бинха с холодным интересом исследователя, словно тот был лягушкой, разложенной на столе для vivus sectio [7], и все его тайны лежали на поверхности — нужно было лишь немного ковырнуть скальпелем. Когда старик внезапно отбыл в фамильный склеп на кладбище, Бинх вздохнул с облегчением и даже швырнул пару горстей земли на гроб, но больше с желанием убедиться, что его точно закопали, а не для того, чтобы соблюсти обычай. — Должно быть, это был его горячо любимый дядюшка, — Яков усмехнулся и пружинисто поднялся с кресла — поближе взглянуть на портрет. — Изображён недурно, — добавил он, задумчиво щурясь и наклоняя голову то на один, то на другой бок. — Неприятное лицо. Как, говоришь, его звали? — А я и не говорил. Одноимёнец он мой. Был. И по батюшке тоже Александрович, — Бинх помолчал, болтая ногой в мягкой туфле. — Данишевский на его похоронах объявился внезапно, и я, говоря по правде, до сих пор был уверен, что он приложил к скоропостижной смерти своего родственника если не руку, то склянку с ядом. Заподозрить холодно скорбящую чету в корыстных мотивах труда не составляло: старик Данишевский, хоть и владел всего пятьюдесятью десятинами земли, сумел сколотить внушительный капитал на ростовых оборотах [8], собственной семьи не имел, потому и спорить о наследстве было не с кем. — А не знаешь ли ты, случаем, когда этот Александр Александрович Данишевский в этих краях появился? — По слухам, лет тридцать назад. Сразу после смерти отца. — Не удивлюсь, если внезапной, — Яков соединил пальцы рук перед лицом куполом — верный признак, что его голову осенила вдохновеннейшая мысль. Осталось ещё деловито нахмуриться, поджать губы и ждать, когда собеседник не выдержит загадочного молчания. — Что за дело тебе до него? — А отец его отца объявился в этих краях за тридцать лет до своей смерти? Бинх развернулся в кресле, закинув на подлокотник обе ноги, скорчил недовольную скептическую мину. — Даже если и так, что нам с этого? Елизавета Андреевна… — он запнулся, прищёлкнул языком и потянулся к чашке с недопитым вином. — Она ведь говорила, что нашла своего ручного колдуна совсем недавно. — А ты поверил. — Я и тебе на этот раз поверил, а из тебя и стратег херовый, и актёр не лучше. Устроил балаган. Ночь небесного Сварога. Рассказать кому — обхохочутся. — Кому ты расскажешь? На всё село одна ведьма, и та малолетняя. Ах, прости, — Яков осклабился, — я забыл, что ты сейчас к ведьмам на пушечный выстрел не сунешься. А меня не стыди. Моя совесть чиста и перед тобой, и перед Гоголем. Кто вам виноват, что вы оба, когда взвинченные, слово разума слышать не хотите. — Твоя совесть, Яков Петрович, чиста исключительно по одной причине: ты ею никогда не пользовался, — Бинх широко улыбнулся. — Забери портрет с собой, если никак налюбоваться не можешь. Но учти: повесишь его в спальне — ночевать будешь один. Мне эти глаза скоро сниться начнут. Он дотянулся до ломтя хлеба, попытался подцепить кончиками пальцев кусок мяса, но тот выскользнул и влажно шлёпнулся на пол. Бинх бездумно махнул рукой, чтобы испепелить его, но тот лишь чуть обуглился по краям. Завоняло горелым. — Вот тебе и первый сюрприз, — раздалось сзади. Яков сложил обе руки на спинке кресла, упёр в них подбородок. — Не надо было мне тебя сюда тащить после кладбища, спрятались бы в лесу, — со вздохом он вернулся на своё место, поискал взглядом чашку, чуть улыбнулся, заметив её подле Бинха пустой. — Присмотрись к портрету, прошу тебя. Только представь, что перед тобой человек на несколько десятков лет моложе. И на несколько жизней старше. Ещё не поднявшись и не глядя в нарисованные холодные глаза, Бинх знал, что в них увидит. — Как думаешь, портретов тоже тринадцать, как и жертв? — Разумеется. Двенадцать невинных дев и один воскресший. — Что за безумие… Что за безумие жить вечность подле существа, которое тебя не любит? — Бинх провёл пальцем по лицу на картине, чувствуя кожей чуть пульсирующее тепло. Как биение сердца. — А теперь ему жить в одиночестве. — Неужели ты наивно полагаешь, что Данишевский не отыщет способа вернуть свою возлюбленную? Всего одно мгновение Бинх испытывал острое желание выскочить на двор и подпалить дом и земли вокруг адским пламенем. Всего мгновение, но что-то явно отразилось у него на лице, потому что Яков, всегда читавший Бинха играючи, горько усмехнулся. — Поспешил я назвать тебя щедрым, — он отвернулся к камину, чтобы скрыть разочарование, пошевелил кочергой рыжие угли, и сноп искр сердито взмыл вверх. — А кастор хороший, даже жаль, — швырнув кочергу на пол, Яков сложил руки на подлокотниках. — Думаю, на дом наложен морок, чтобы никто не сунулся. Не сожгут его, — голос звучал легко и непринуждённо. Наигранно. — Пожалуй, пока это самое безопасное место в округе. Останься. Останься здесь, со мной. — Ты можешь попросить. Яков, смотревший на него, чуть прищурившись, коротко и неискренне хохотнул, покачал головой. — И ты согласишься? Кто я тебе… не кольцо с бриллиантом, не церковная утварь. Даже не лошадь. Страх и ярость… Не осталось в Якове ярости, один только страх плескался сейчас в глазах. Куда тебе, дураку, бессмертие. Кто я тебе? Бинх уставился на портрет: теперь под старчески брюзгливыми, отёкшими чертами явственно проглядывала знакомая сардоническая ухмылка графа Данишевского. Что за безумие жить вечность подле существа, которое тебя не любит? И что за безволие могло это допустить? — Ничего не обещаю… Но даже нечисти иногда нужно к кому-нибудь возвращаться.
Примечания:
[1] Акант — (здесь) узор на раме; декоративная форма в виде стилизованных листьев и стеблей травянистого растения акант в различных видах орнамента.
[2] Речь идёт о гальванических экзерсисах с трупом, продемонстрированных 18 января 1803 года Джованни Альдини. Он подсоединял полюса 120-вольтного аккумулятора к телу казнённого убийцы Джорджа Форстера (George Forster). Когда Альдини помещал провода на рот и ухо, мышцы челюсти начинали подёргиваться, и лицо убийцы корчилось в гримасе боли. Левый глаз открывался, как будто хотел посмотреть на своего мучителя. Газета London Times писала: «Несведущей части публики могло показаться, что несчастный вот-вот оживёт».
[3] Мёртвая собака не кусается (лат.).
[4] Грибоедов А.С. «Горе от ума».
[5] Кенкетка, кенкет — лампа, светильник.
[6] Холодный ужин (фр.).
[7] Вивисекция (лат.).
[8] Ростовщичество.
© 2009-2021 Книга Фанфиков
support@ficbook.net
Способы оплаты