Часть 1
7 мая 2021 г., 22:24
Самый страшный в мире звук — сирена, предупреждающая о ядерной опасности. Ты не знаешь, есть ли у тебя пять минут, чтобы добежать до укрытия или пять секунд, чтобы сказать «прощай» тому, кого любишь. Или человеку, который оказался рядом случайно.
Но ядерная война уже случилась. Задолго до его рождения. Появились новые виды оружия, по сравнению с которым водородная и атомная бомба казались технологией прошлых веков. Поэтому звук ядерной сирены теперь используют в тюрьмах — как символ новой жизни. Но жизнь ли это?
Они идут по пустыне вторые сутки. Кто-то выходит из строя от перегрева внутренних и внешних систем. Кто-то получает несовместимые с дальнейшим существованием повреждения, наступая на увязшие в песке снаряды. Кто-то просто падает и не поднимается — угасает без видимых причин. Потому что не хочет идти дальше.
А он все идет и идет вперед, как Моисей по дну Красного моря, а где-то под землей, у земного ядра, копошатся циклопические черви, содрогая землю и вынуждая песчаные барханы осыпаться по верху. Черви — это зараза, пришедшая с началом войны, и никто не мог сказать, что их породило — отравленный воздух или очередной эксперимент генной инженерии. Их таких было много. В городе, где он жил раньше, росли цветы на человеческой крови. Ядовитые, усеянные шипами, но жирные, сочные, как на свежей могиле. Там, где кого-то убивали — на площадях, улицах, в подворотнях, — росли цветы. Их выводили химикатами, вычищали асфальт подчистую, только они все равно цеплялись корнями за почву, прорастали сквозь бетон и росли. Весь город был как огромная клумба.
Теперь его звали Адам. Он не помнил своего старого имени и себя, но первая мысль, когда его отсоединили от системы искусственного жизнеобеспечения, звучала не иначе, как: кто я?
Вторая: что за идиотский скафандр. Костюм из металла. На цифровом табло позади, у шипящих трубок, которые удерживали его тело еще минуту назад, горело «Adam: ver. 1437nh7». Он поднял руки, пошевелил пальцами и лихорадочно метнулся взглядом по зеркальной боковой панели, прощупал цельную пластину на лице, которая выглядела как маска, и попытался ее содрать. Кончики пальцев врезались в стык между маской и шеей, он видел в отражении, как это происходит, но не чувствовал этого. Не чувствовал ничего. Потому что на нем не было дурацкого скафандра — он сам был скафандром. Костюмом для мозга, превращенного в переносной анализатор.
Под визг сирены конвой вытолкал его за стены тюрьмы. Они стояли рядом — сотни таких же заключенных, как он, чьи тела забрали на органы для высшей касты, которая могла оплатить себе здоровую печень или легкие, что приходили в негодность к тридцати годам. В современном мире все было одноразовое, и люди в том числе.
Они стояли рядом, одинаковые ходячие скафандры, ничего не чувствующие, жмущиеся друг к другу, как выброшенные на пустырь недельные щенки. И представить сложно, что внутри металла помещались мозги политических преступников, маньяков, насильников, воров, педофилов — учитывая уже то, что возраст согласия сократили до тринадцати лет.
Выброшенные цивилизацией. Лучше бы их, как на звероферме, убили перед снятием шкуры, но им зачем-то оставили мозг. Возможно, согласно последним поправкам в Конвенции о смертной казни, а может мегаполис не хотел тратиться на массовые захоронения или тюрьмы были переполнены. Все могло быть.
Когда ворота начали закрываться, некоторые побежали назад, но треск автоматной очереди и вытекающая после этого на выбеленный солнцем камень площадки странная жидкость, заменившая кровь, дали понять, что назад пути нет. Кто-то пошел первым, за ним двинулись вперед, в пустыню, и шли, в полном молчании, только покачиваясь, как лес из металлических прутьев, пока стены города не остались за горизонтом. Пока их не нашел Спаситель — высоченный, шире в плечах и крупнее любого из них. Адам разумно предположил, что он из первых, из партии заключенных, выброшенных годы и годы назад.
И вот Спаситель ведет их через пустыню, обходя снаряды в песке с легкостью доисторического кулика, знающего в болоте каждую кочку. Он не оборачивается, когда взрывы разносят части роботизированного каркаса для мозгов на мили вокруг, — только когда Адам, заметив упавшего сородича, протягивает руку.
Спаситель смотрит провалами в черепе и невозможно понять, к каким выводам приходит его анализатор.
Пустыня заканчивается подземным бункером, где Зеркало — такое же роботизированное нечто, способное считывать с пластин памяти стертую информацию, — рассказывает каждому желающему о том, кем он был раньше. Им не нужно спать, им не нужно есть, они только и могут теперь, что усваивать и преобразовывать полученные знания. Здесь-то Адам и встречает его — такого же Адама, версию один-два-черт-пойми-еще-что, узнает по манере говорить. Один-два-черт-пойми-еще-что, когда был человеком, всегда использовал некоторые вышедшие из употребления слова и картавил. Так смешно и мило, что Адам всегда ерошил его волосы и дотрагивался пальцем до кончика носа.
— Ты?
Один-два-черт-пойми-еще-что смотрит на него холодным и пустым неоном, не понимает, потом узнает каким-то нечеловеческим чутьем:
— Ты?
Адам поднимает руку и касается его груди. Куска металла. Он ничего не чувствует — ничего, ни холода его новой кожи, ни ее твердости. Один-два-черт-пойми-еще-что протягивает руку, как в отражении, трогает его за плечи, за шею, проводит по стыку маски, а затем, поймав пальцы, переплетает со своими, и нет ничего, кроме лязганья, кроме отвратительного скрежета, когда они одновременно падают на колени и сжимают ладони.
— Я хочу плакать, — говорит Один-два-черт-пойми-еще-что, и по трескучим модуляциям синтетического голоса Адам понимает, насколько сильно ему недостает этого. — Я хочу тебя обнять. Мы теперь навсегда такие?
— Да, — отвечает Адам.
Ему хотелось бы добавить что-то еще, утешить, дать надежду, но он сам не уверен, что случившееся с ними можно назвать жизнью.
— Мы живем, потому что чувствуем, или чувствуем, потому что живем? — спустя несколько минут молчания спрашивает он. — Представь, что ничего не изменилось. Представь, что мы сидим на моей кухне и смотрим утренние новости, пока готовятся тосты. Представь, что ты помнишь мое имя.
Один-два-черт-пойми-еще-что долго смотрит на него, потом кладет голову на его плечо, и Адаму начинает казаться, что она теплая. Он начинает понимать, что зря боялся смерти, когда существуют вещи, более худшие, чем прекращение существования — существование вынужденное.
И никогда теперь не станет ясно — живешь, потому что чувствуешь, или…