Глава 14.
19 марта 2026 г., 12:00
Примечания:
Я знаю, что вы думаете. "Не прошло и года!"? Если угадала, тогда полностью с вами согласна, сама в шоке.
В примечаниях ограничивают допустимым количеством символов, поэтому я очень прошу перед прочтением пройти в мой тг-канал (https://t.me/sabinaholdon). Там информация про график выкладки и несколько дополнительных нюансов, которые, по моему мнению, вам желательно знать, если захотите продолжить читать эту работу. Канал открыт, поэтому подписываться не нужно, достаточно просто ознакомиться с постом в закрепе.
Всех крепко-крепко обнимаю и желаю сил в это специфическое время.
Будьте в порядке.
— Эй, Чон!
Голос отвратительно звонкий. Отвратительно елейный. Гадостный до подкатываемой тошноты.
— Чон!
Мне не страшно.
Всё самое плохое уже произошло.
Я не оборачиваюсь. Выкручиваю вентиль, смачиваю руки водой. Серебристый кран изляпан хаотичными контурами застывших брызг, отражает свет с потолка и совсем немного меня — криво, косо и карикатурно. Я ловлю себя на мысли, что вижу в отражении изжеванный клубок своей так неожиданно скрученной судьбы.
Что-то в стотысячный раз подкатывает к глазам. Что-то щекотливое, скребущее, колющее.
Я не признаюсь себе, что это постыдная соленная немощь, рвущаяся из меня.
Я промаргиваюсь. Они не дождутся. Они не получат. Нет.
Дверь школьного туалета продолжает впускать крики, заполнять помещение чьими-то визгами и немелодичным хохотом. Это начальные классы. Уже вторую неделю я прячусь в туалете в этом корпусе почти на всех переменах, включая самую большую, чтобы сбросить хоть на миг эти взгляды, эти шепотки, эти ухмылки, это нарастающее презрение, отравляющее воздух с каждым новым впрыском чужого самомнения.
— Господин Чон Чонгук не знает, что нужно отвечать, когда к нему обращаются?
Я слышу шаги. Их много. Мне нестрашно. Мне цинично все равно. Я знаю, что будет плохо. Но плохо — это не самое страшное. Самое страшное — одновременно позади и в то же время навсегда отныне.
Они заходят в туалет один за другим, совершенно точно выдавая себя с поличным. Разоблачение ничего не значит. Я больше ничего не значу. Мое укрытие целенаправленно выслежено и жестоко вскрывается с каждым ударом воды по керамическим стенкам. Я их плохо слышу за шумом из коридора, но потом — к несчастью — наоборот: слишком хорошо. Дверь закрывается, все глохнет, ныряет под воду, закладывая мне уши. Улюлюканье лазурного генофонда второй столицы республики становится еще дальше. Очередной указкой насмешливой судьбы. Мое место теперь — плиты да сортиры за бордовыми дверьми однотипных кабинок. Мое место. Хах. Восемнадцать лет строились замки. Был свой король. Своя должность. Планы. Будущее. Путь.
— Как там твой отец поживает?
А теперь я мылю руки, понимая, что ничего другого отныне уже не отмыть. Потеряно. Разбито. Изъято.
— Тебя к нему пускают хоть на время суда?
Мне нестрашно. У меня все кипит внутри. Молчание — это испытание. Я заставляю себя так думать. На самом деле молчание — это футляр. К сожалению, прозрачный. Я хотел бы в цвете. Я хотел бы спрятаться. Я хотел бы простого и банального — не плакать и становиться невидимым тогда, когда не плакать не получается.
— Уверен, вы не предполагали, что так выйдет, когда сидели за кухонным столом всем своим невъебенно самодовольным семейством и отсчитывали чужие деньги.
Слова Йондо плюются ржавым потоком мне в уши, как забродивший мусор из засорившейся трубы. Я склоняю голову, дергаю плечом — вроде бы левым — чтобы полоснуть тканью пиджака по уху, убивая надуманный зуд. Движение дерганное, разоблачающее, тупое и уже совершённое. Жалею, стискиваю зубы, еще раз подношу ладонь к дозатору — с влажной кожи на мраморный умывальник стекает крохотная лужица.
Они встают с обеих сторон. Мне не надо смотреть, чтобы знать, кто. Пакпао со стороны левого плеча. Джиху — со стороны правого. Почти впритык, но не касаются. Йондо подпирает плечом стену возле сушилок для рук — в конце вереницы раковин. Шину стоит у двери в помещение. Канин, наверняка, снаружи в качестве дозорного. Синие пиджаки униформы заполняют периферию одним большим пятном. Я моргаю слишком часто. Я не справляюсь и знаю, что по мне всё-всё видно.
— Язык проглотил?
— Это у вас тактика такая планируется? Папаша твой на заседаниях тоже отмалчиваться будет?
Хуже всего то, что я не знаю.
Все они считают, будто мы с мамой были в курсе всего, что творил отец. Считают, мы были семьей. Объединялись общим замыслом, разделяли помыслы друг друга и вместе придумывали, как год за годом воровать деньги со счетов корпорации Кимов, ныкая по офшорам и заметая следы. Это так забавно. Из-за этого глаза снова покалывают от чувства гадкой обиды?
— Если не секрет, Чон, как долго вы еще намеревались доить Леви Груп? Мне просто интересно, у вас это планировалась эстафетой и ты Тэхёна так же потом нагревать рассчитывал? Тебя папаша надоумил? Мол, «слушай меня, Чонгук-и, Ким Кенсу — человек подозрительный и хваткий, к такому нужен особый подход, целая пролонгированная схема, мой мальчик. В уши лить о большой крепкой дружбе, крутиться рядом еще с армии, втереться в доверие. Ты сможешь так же. Даже лучше. Тебе будет проще, сынок, я тебе дружбу с Тэхёном презентовал с самого рождения, у тебя целое поле для маневра, не упусти, Чонгук-и, Тэхён сын своего отца, яблоко от яблони, все дела, тоже на дружбу клюнет, не подведи, сынок, повторяй за папой, папа в этом мастер, папа плохому не научит? Будет наш маленький семейный бизнес, Чонгук-и, да»?
У меня учащается дыхание с каждым новым оборотом языка в этом паршивом жестоком рту. Свой я кусаю, чтобы унять дрожь. Не показывать. Не выдавать. Не сдаваться. Не поддаваться. От натуги так больно дышать. Так хочется задохнуться. А еще моя голова опущена. Помню, как корю себя за то, что не могу ее поднять. Там напротив зеркала, одно движение — и увижу собственные глаза, пойму, что они выдают меня с потрохами. Увижу, насколько бледное лицо, какие впалые стали щеки всего за одну неделю. Увижу, какой я жалкий и разбитый стою, пытаясь не просочиться жидким секретом в вонючие щели напольных плит.
Привкус во рту кислый и металлический. Так пахнет разлагающийся труп надежды. Я его вижу, если закрыть глаза. Чувствую, не закрывая. Нет смысла говорить им, что они неправы. Я пытался вначале. В первые дни. Что-то блеял и вякал, хлопая испуганно глазами. За мной приехали следователи, забрали прямо с урока. Я помню, что обернулся и задрал голову — за панорамными окнами корпуса старшей школы десятки знакомых глаз отслеживали, как меня уводят к машине. Меня встретила мама. И много-много соли, разъедающей ее щеки. Тушь была дорогая и водостойкая. Но мама забывалась: терла глаза пальцами, размазывала черноту по вискам и нижним векам. Она похудела за час, я сбрасывал чуть дольше.
— Это так омерзительно, Чонгук-и. То, как вы, нижнеярусные, вдруг решаете, что можно водить нас за нос. Доить, обувать и исходить самомнением. Типа, вы умнее? Типа, это вы должны занимать наши места? Питаетесь этой мыслью на завтрак? Будто вы лучше нас. — Йондо звенит сиреной ехидства и нескрываемого веселья. Возмущен ли он? Не особо. От него исходит ликование, и с каждым ироничным выпадом я почти чувствую, как пузырится на этих мерзких губах особое чувство санкционированного презрения. — Так вот справедливости ради, Чонгук-и, «знай свое место» — это не просто красивый способ осадить, как ты теперь, должно быть, понимаешь. Это дельный совет, который умный человек вашего с отцом статуса воспринял бы за дар и внимал бы ему с благодарностью до конца жизни. Сидел бы на нагретом престижном месте, крутился бы в достойных кругах, получал бы свою приличную зарплату. Жил бы в достатке, не прыгал бы выше головы, не пытался бы обмануть судьбу. Ценил бы все, что имел, Чонгук-и. Но вы с отцом оказались не очень умными, да? Вы решили, что лучше других, да? Что имеете право плевать в лицо своим благодетелям? — Он не затыкается. У меня с подбородка все еще стекает вода. Шину там слева сально победно лыбится. И еще мне даже не надо оборачиваться: я и так знаю, что в его вытянутой руке с задранным по локоть рукавом сейчас телефон с включенной камерой. — И ведь хватает же наглости да артистизма. Тэхён ведь тебя на место никогда не ставил, выделял тебя, лучшим другом считал, всем нам рот затыкал, если про тебя что-то вякали, а ты. — Йондо цыкает. Я стискиваю зубы. Закрываю кран. Мои мокрые пальцы на фоне раковины кажутся изжеванными белоснежными проводами. — Красиво стелил, Чон Чонгук, наебывал от души. Красавец. Но я вот Тэхёну сказал, что все это даже к лучшему. Нельзя быть таким наивным и доверчивым. Привязываться к людям нижней породы — глупая затея. Себе дороже. Вы всегда вьетесь рядом с теми, с кем выгоднее. Я прям рад не нарадуюсь, что Тэхёну открыли глаза. А то, знаешь, как бесили его «Чонгук то, Чонгук сё, Чонгук надежнее вас всех вместе взятых, надменные ушлепки». — Я хватаюсь за выступы раковины и ничего не чувствую: ничего осязаемого, только изображение. Голые кости с обугленным слоем кожи на сгибах. Его имя жжется крапивой по затылку. Всё кажется игрой и насмешкой. Теперь я ничему больше не верю. — Так вот. На правах надменных ушлепков мы решили сослужить ему службу. Ну и тебе тоже в какой-то степени. Напомним тебе твое место. Чисто символически или в прямом смысле — это ты суди сам, Чонгук-и.
Волна чужой силы отпихивает меня от зеркала, я успеваю полоснуть взглядом быстрой вертикальной дугой — часть моего бледного лица, волос, следом резко — потолок, а после красно-бензиновые кляксы под веками в момент, когда чьё-то острое колено прилетает мне в живот.
Боль оглушает, кусается и обстреливает. Я вроде бы прикрываю лицо, но туда и не целятся. Ладони нащупывают кафель — я на полу, чей-то ботинок влетает справа по ребрам. Другой наступает на лодыжку — черт знает какую. Я не скулю. Мне нестрашно. Мне даже нравится. Эта боль ничто по сравнению с той, что засела внутри. Она меня разрывает, она меня оглушает, из-за нее я не хочу жить и думаю, что сдохнуть на этом кафеле будет охерительным прощальным подарком судьбы, которая при всех своих недостатках годами казалась мне феей, а на деле оказалась грязной истасканной шлюхой.
Всё кажется карикатурно большим, когда я ловлю обрывки изображений сквозь прижатые к лицу пальцы. У меня стиснуты зубы, я не могу кричать, но разрешаю себе стонать — с каждым чужим ударом прижимаю ладони ко рту, чтобы они помогли хоть немного заглушить эти постыдные звуки.
Сколько я лежу на полу, мне безразлично. Может, всего минуту, а может, всю жизнь. Она же переворачивается вульгарным аттракционом, когда меня поднимают за волосы и начинают тащить. Они там улюлюкают, Шину наверняка продолжает репортаж, боль внутри меня распадается вспышкой пробитой дамбы, стекая от головы горячими микро-ручьями острой рези. Из-за нее слезятся глаза, из-за нее я не ощущаю, как бьются об пол коленные чашечки, из-за нее я даже не могу задаться вопросом, куда меня тащат. Все плывет и смазывается, я бессознательно пытаюсь подобраться к голове непослушными руками и отцепить чьи-то крепкие ладони, но ничего не успеваю, когда осознание пробирается сквозь мутную пленку слипающихся ресниц.
Хоть я и стараюсь, все равно не успеваю задержать дыхание.
Только зажмуриться.
А потом всё становится мокрым, сырым и обескураживающим.
Мне нестрашно, но инстинкт самосохранения велит дергать телом и брыкаться в конвульсиях, полагая, что это попытка убийства, а не очередная форма унижения.
Я барахтаюсь на рефлексах, потому что не могу дышать. Из-за этого на горле смыкается сжирающая пасть автономной стихийной паники.
Меня бесит ее фривольность. Я сотрясаюсь всем телом, но внутри этого убогого мешка костей и кровавого мякиша вою до хрипа от желания быть задушенным. Я не боюсь, я хочу. Мне это нужно. Прекратите мою агонию. Дайте мне сгинуть к черту в этом мгновении. Уйти с наглядным позором — стоящим на коленях с опущенной в унитаз головой. Дайте мне захлебнуться, дайте мне прекратить эту невыносимую сирену отчаяния в своей уставшей голове.
Жизнь все еще бултыхается.
Меня тянут за волосы снова — дают втянуть воздух и сорваться на карябающий горло кашель.
На миг кажется, что из коридора снова прорываются звуки. Кажется, кто-то что-то говорит где-то снаружи. Потом уши закладывает снова. Меня опускают еще раз. Мордой в сортир с нерассчитанной силой — я ударяюсь носом о ржавое покатое дно. Я пытаюсь не дышать. Один вдох — и меня вывернет. Я бы испачкал рвотой этих скотин, но вид будет настолько жалкий, что, если все же не сдохну, впоследствии буду сходить с ума, вспоминая и прокручивая этот миг. Я продолжаю не дышать. Заход повторяется в четвертый раз. Слюна пенится. На пятый Джиху предлагает спустить в бачке воду. Кто-то удерживает за затылок, не давая вырваться, а потом сразу с трех сторон по всем рецепторам вплоть до пальцев на ногах надо мной смыкается хищная пасть ледяной воды. Я вдыхаю на рефлексах. Запах въевшегося с утра ссанья, дерьма и сырой сортирной химии влетают слишком глубоким вдохом, вода забивается в рот и поганым инстинктивным глотательным рефлексом забивается в желудок, расплескиваясь во мне мерзостью ассоциаций. Живот скручивает, пищевод сплющивается, спазм сжимает щипцами все нутро — я начинаю изгибаться, выкачивая из себя голый воздух и кислую слюну неудачных позывов. Слюна не держится во рту, сквозь пелену слез вижу, как густая пенистая нить качается между мной и вонючим бассейном толчка, пытаюсь сплюнуть, но она лишь становится тоньше, не обрывается, виснет тонкой гранью между внутренним и внешним. От этого зрелища тянет рвать с новой силой.
В очередной позыв меня, наконец, отпускают слишком резко — я мог бы успеть поймать ладонями края унитаза, но руки онемели, гудят — в нападающем стрессе я промахиваюсь, больно ударяясь подбородком о злополучный керамический обод.
Они что-то говорят за спиной. На повышенных тонах. Кому-то противно, второй испачкался. По их словам, я жалкий. Джиху предлагает посмотреть, не обоссался ли я. Я могу сказать точно, что нет. Но пока говорить не умею. Получается только кашлять, выплевывая слюну, и мечтать о смерти.
Когда они решают, что измазались из-за меня достаточно, я отползаю от унитаза, забиваясь в угол треклятой кабинки, лишь бы увеличить между мной и ним расстояние. Встать пока нет сил. Ноют руки и фантомно продолжает казаться, что во рту остатки чьего-то ссаного дерьма. Я сплевываю на пол. Я уже не думаю, как выгляжу, мне хочется, чтобы меня вырвало, мне нужно вытащить из себя это омерзительное грязное ощущение. Это чувство, будто у меня внутри уже размножаются плодовитые микробы из дебильных реклам, где их морды растягиваются от шока на фоне волны моющего средства. Позывы продолжаются, но из меня ничего не выходит. Я пытаюсь успокоиться. Я пытаюсь не расплакаться. Я пытаюсь смириться с ощущением не закончившейся жизни. Ребята еще здесь. Работают краны и сушилки для рук. Последние — оглушающе опасно. Как взрывы или стрельба. Я зачем-то думаю о стрельбе. Если сейчас корейские Дилан и Эрик ходили бы по коридорам, рандомно отстреливая жертв, я бы не поднялся с места. Даже бы не шелохнулся. Если бы кому-то из них пришло в голову заглянуть в сортир, меня бы не напугало наставленное на меня дуло. Я бы ему улыбнулся. Я бы счел это благословением. Это цинизм такого масштаба, что хватает сил развернуться и выглянуть из чертовой кабины. Дверь распахнута, я вижу троих — они приводят себя в порядок, Йондо где-то вне зоны видимости. Он что-то кому-то говорит, а кому — я не знаю, просто представляю, как они все падают. Как синие пиджаки в разных местах наполняются красным. Шире и шире. А потом густая липкая масса заливает плиты, ползет, пока не вытечет достаточно. Я представляю, как они падают замертво, чтобы, если опустить голову и выглянуть через щель между этой и следующей кабинкой, были видны навороченные кроссы, устремленные носками к потолку. И чуть-чуть влево. Стрелка часов на одиннадцать. Бам-бам-бам-бам-бам. Пять тел, пять пуль. Я ужасен в стрессе. Так что можно шестую. В черную душу обозленной человекообразной жабы, забитой в угол туалетной кабины один на один с препарированным нутром.
Потом звенит звонок. Мне он кажется протяжной холостой очередью автомата.
Которая прекращается.
Это как будто знак, что мне пора подтянуть к себе ноги и согнуть их в коленях.
Я подтягиваюсь достаточно, чтобы опереться спиной о дверь кабинки и тыльной стороной запястья протереть рот. Хотелось бы злостно и резко, с ненавистью на весь мир, но рука все еще слабо немощная, так что выходит вяло и почти даже не осязаемо. Я снова сплевываю под нарастающий топот множества ног, спешащих на урок, а потом…
… потом желание умереть зарывается в самую глубину моего кишечника, испуганное и некудышное.
Потому что мир умирает вместо меня.
Потому что я вижу его.
Он без пиджака. Полоска голой кожи между кроссовками и четкими линиями форменных зауженных брюк. Традиционные подтяжки свисают по бедрам, как цепи, рукава белой стандартной рубашки закатаны до локтей. Лихорадка избирательного фокуса почему-то выделяет галстук. Я немного не в себе, так что думаю, что он слишком статичный. Будто ненастоящий, будто удачный 3D-принт. Лицо я в тот момент не запоминаю. Только кадык. Он у него ощутимо движется, вверх-вниз над застегнутым на все пуговицы воротом.
Йондо хлопает его по плечу. Канин говорит «пошли, не трать время». Джиху бросает «не благодари», и все трое скрываются за дверью. Где-то слышен чей-то крик — кто-то из преподавателей призывает прекратить беготню.
Я не помню, как я поднимаюсь. Насколько мне больно и сколько пульсирующих спазмов разносится разрядами по моим костям.
Я не помню, как все вокруг кажется мне омертвело тихим и навсегда — на всю оставшуюся жизнь — потускневшим.
Я помню, как отворачиваюсь и велю себе представить, будто его здесь нет.
Будто это лишь иллюзия.
Я помню, что снова оказываюсь у раковин и выкручиваю вентиль на полную.
Всего пару мгновений назад я хотел разрыдаться, но теперь — когда его иллюзия все еще стоит у входа — меня пожирает злоба.
Я все еще плохо чувствую свои конечности, но мне удается умыться. Я как робот с искрящейся проводкой наглухо запертой внутри себя ярости.
Тру лицо, тру даже уши, полощу рот. По ощущениям я мокрый с головы до ног. По ощущениям я грязный до самого последнего слоя кожи. Мне хочется зайти по макушку в море. Мне хочется опуститься на самое дно и начать безмолвно кричать, чтобы вода скорее заполнила мои разгневанные легкие.
Пока я драю себя символически и бессмысленно, моя иллюзия все еще в помещении.
Из-за этого внутри меня все извергается вулканом. Тошнота теперь жгучая, болючая, нервная. Молчание — снова испытание. Мне хочется разбить стекло, в которое я так и не смотрю. Хочется схватить голой ладонью самый острый осколок и приставить к его горлу.
Я думаю именно об этом, когда закрываю кран и направляюсь к двери на выход.
Подходя, я намерен пройти мимо, даже не удостоив его взглядом.
Я уверен в этом. В тот миг этим убеждением я живу.
Делаю шаги, выпрямляю плечи так усердно, что почему-то чувствую боль от нездоровой концентрации. Молчание все еще кажется подходящим и достаточным плевком в лицо, когда ноги подводят к нему ближе. Кажется и на пороге, когда мы равняемся.
А потом… Потом я чувствую его запах. Одеколон, подаренный матерью, который он выливал слишком много — и, к счастью, только на одежду, чтобы я не плевался, облизывая ему шею в момент сильного возбуждения. Тэхён пахнет по-мужски. А сверху всех нот спелым манго. Он всегда спорил, что для него это грейпфрут, но я знаю, что манго. Тэхён любит грызть его как неандерталец, не приемля эти дизайнерские вырезки кубиками. После такой экзекуции рот и подбородок у него всегда был в бледно-желтом соке, и я обожал — до звезд под веками обожал — целовать его после, потираясь языком даже о клыкастые зубы. Наверное, именно запах сносит мою выдержку окончательно. Полощет острыми краями вырванных листов того, чем он поступился. Что так просто утрамбовал подошвами, затоптав. Как легко бросил на кассу жизни, расплатившись за выбор.
И здесь наконец меня накрывает той лютой болью, с которой я потом прохожу достаточно долго, вынашивая странные идеи. Она разгорается, пожирая сразу все нутро, как огонь — сухой лес при достаточно сопутствующем ветре.
Пятки прирастают к полу, и я останавливаюсь.
Так близко, что чувствую тепло его дыхания на губах. Я медлю пару секунд, ожидая, когда он отпрянет, отшатнется, увеличит между нами расстояние, убивая во мне все светлое, что когда-то посадил, лишая всего разом: от солнца до плодородной почвы. В эти дохлые мгновения, заполненные болючими электрическими разрядами, мне удается поднять глаза и посмотреть в его.
Я помню, что в этот момент у меня что-то разрывается в животе. И потом становится невыносимо больно и горячо. Со временем мне станет понятно, что так огонь выжигает сердце. Плавит все провода, которые были к нему подключены. Капли расплавленного металла капают раскаленным воском куда-то в органы, в общее месиво, простреливая по нервам, и вот в таком пожаре, из которого, мне казалось, никогда не выйти живым, я открываю свои еще не спаленные заживо губы и сплевываю разбитый на слоги и смысловые паузы яд.
Я говорю:
— Я тебя ненавижу.
А потом ухожу.
И если честно, совсем без памяти как. Не помню, каким образом дохожу до раздевалки, как забираю куртку, как иду по коридорам, миную турникеты и пост охраны.
Всё это стерто и потеряно.
Всё это боль.
Всё это выстраданный итог.
И черт, как забавно — я снова мокрый и чуть продрогший, потому что заснул прямо в ванной почти сразу после того, как подрочил на человека, которому тогда, шесть с половиной лет назад, так убежденно сказал, что ненавижу.
Какая ирония и какой финт сознания. Что оно хочет мне доказать, плюнув в меня этим воспоминанием, замаскированным под сон?
Я промаргиваюсь, чуть подтягиваясь, чтобы опереться спиной и проследить, как взбаламученная холодная вода заставляет все волоски на моем теле встать истуканами по стойке смирно. Локтем задеваю зажигалку — с бортика ванны она с визгом бухается на кафельный пол.
Цыкаю, перегибаюсь, кряхтя и расплескивая жижу, тянусь подцепить пальцами. На напольную плитку точечно приземляются капли воды. И это опять иронично. Почти как тогда. В мой последний день в школе.
Надо бы включить горячую воду, но я замираю, полусидя с зажигалкой в руке и уперев взгляд в свои волосатые колени, возвышающиеся над водой.
Что-то зудит от затылка к вискам. Я как будто уже знаю что.
Точнее, не как будто.
Память очень занятная штука.
Я ведь действительно до сих пор не помню, как вообще вышел в тот день из школы и оказался дома.
Но я помню — всегда помнил — что единственное, что позволило тогда моим ногам удерживать вес всего тела, был один конкретный факт. Насмешливо бессмысленный и ужасающе бесполезный. В тот день и во многие последующие я бы даже и не признался никому и ни за что, что меня держало на ногах осознание того, что Тэхён так и не отодвинулся даже на миллиметр от моего лица. Лица, которое минутами ранее искупали в жидких осадках канализации.
Я помнил только это. Ни дорогу, ни скорость шагов. Ни выражение его лица.
Каким оно было. Цвет. Оттенок. Рябь. Тени. Маска. Размер зрачков. Подвижность ресниц. Ничего. Только надуманные гримасы, в которых я сто лет как запутался, не зная, где истина, где — фантом.
Точнее, я думал, что не знаю.
Думал, что запутался.
Побуждал себя так считать.
Это ведь проще, когда заставляешь себя ненавидеть и велишь себе обижаться.
Но отныне эту кожу я сбросил.
Отныне мне видно больше и четче.
Многое в нем сегодняшнем, детали его минувшего.
Я годами стирал эту часть памяти.
Застилал своим заклинанием, выделяя лишь статичный галстук и закатанные по локти рукава рубашки.
Мне казалось, я не помню его лица. И, наверное, в каком-то смысле так оно и было. Тогда моей психической армаде было проще стереть эти данные, чтобы не было повода смягчать ни голос, ни взгляд, ни мироощущение.
Но правда в том, что я помню не только запах, галстук, подтяжки и закатанные рукава.
Я помню гул в ушах и ощущение выжженного сердца.
Помню, как часто и сухо он дышал, помню влажные пряди на его лбу и розовые яркие щеки — каждое свидетельство того, что он бежал из другого корпуса.
Я помню, что он смотрел мне прямо в глаза.
И что они блестели, отражая меня так же карикатурно, как до этого изляпанная эмаль крана.
По щеке — все еще ярко-розовой — ползла в тот момент слеза. Я не назвал бы ее скупой. Что тогда, что сейчас она кажется мне размером со всю мою боль.
Но мне было удобнее забыть, что Тэхён плакал. Должно быть, я заставил себя думать, что это вода. Ведь сам я был в ней почти по пояс. С чего бы этому предателю плакать, если две недели подряд он даже не смотрел в мою сторону? Конечно, просто вода. Вода — это символ моего заблуждения. Вся моя подпитка. Мой Грааль.
Я тяну зубами сигарету из пачки и закуриваю, падая обратно на холодную спинку ванны.
Сколько прошло времени? Который вообще час? Пытаюсь прислушаться к звукам извне — помогает не особо. Мой смартфон лежит у раковины в полуметре, но это не зажигалка — вполне можно и обойтись.
Дым поднимается паром в отсыревшем горчичном пространстве. Мне чертовски холодно, но перед глазами только это вытащенное на поверхность воспоминание.
Как я зол и унижен.
Как он заплакал, увидев, что со мной сотворила его треклятая свита.
Оправдывают ли его поступки эти слезы? Само собой, нисколько.
Но я и не ищу ему оправданий.
Какие есть, я и так уже давно нашел. Пару часов назад сказал маме, что он заслуживает прощения. И это правда. Несмотря ни на что. Несмотря на все то, что он сотворил до этого.
Потому что… да много почему, но, по большей части, имеет значение лишь то, что мне однажды сказал дядя Сун. «Мы все — просто куча детей, которые не знают, как правильно жить. И которые никогда этого не узнают».
Я простил Тэхёна в тот же миг, как он пришел попросить прощения. Я не позволил ему ничего сказать, но это не означает, что я ничего не понял. Жизнь — это затянувшийся урок. Работа над ошибками — важная часть любого обучения. Не все и не каждый способен признать и прийти исправлять.
Тэхён пришел. А я просто не смог его отпустить.
С самого начала не смог.
Я и сейчас не могу.
В этом плане я безнадежен.
Вода по ощущениям почти ледяная, а мне лень вылезать. Лень двигаться, лень ходить и периодически лень дышать. Это всё вместе: похмелье, недостаток сна и нервное перенапряжение из-за всего сразу: от ревности к Рэю до стрессовых плясок вокруг письма.
Дым осел, размяк, погиб, здесь все еще сыро и влажно, пахнет керамикой и вроде бы зубной пастой.
Мне жутко хочется курить, хотя я только что докурил и потушил окурок в том же горном бассейне, в котором упрямо продолжаю валяться, прекрасно зная, что мне нужно подняться и проверить, на месте ли Тэхён. Да, мне страшно хочется выкурить полпачки, не совсем страшно — спать и совсем уж нестерпимо — под один конкретный бок и носом в затылок. Наверное, я дуралей, каких свет не видывал, честное слово, так часто думать про чужой затылок — это уже клинический случай, но, блять, чем больше Тэхён спит, отвернувшись к окну, тем ярче отсвечивают эти его сбитые и мятые недокудри на задней части невозможной черепушки. Чем больше отсвечивают, тем неспокойнее у меня мысли. И видят все боги мира, я не виноват, просто, когда где-то рядом мелькает эта самая черепушка, мне в сто раз проще функционировать в принципе.
А еще я по-прежнему не в курсе, который вообще час, поэтому все же заставляю себя опереться ладонями о бортики, чтобы подтянуть свою тушу и сходить на разведку.
Но поначалу только замираю, выхватывая глазами прокручивающуюся ручку входной двери.
Мое вечное за и против заходит без стука, протирая глаза и стопорясь уже в центре ванной комнаты, когда наконец замечает меня.
Я подтормаживаю секунды две, а потом возвращаюсь в прежнюю позу, откинувшись спиной и расставив локти на бортики. Эдакий вальяжный царь горы.
Тэхён уже успел прикрыть за собой дверь и теперь стоит дезориентированный — весь до ужаса простой в этой своей еще не сброшенной до конца сонливости.
— Привет.
Он смешно моргает на мое неуместное приветствие.
Оно — это все, что получается, пока я бессовестно вбираю глазами весь его облик. Осоловелый, мятый, с отпечатком подушки на щеке, чуть опухшими глазами и копной растрепанных волос. Серая футболка наполовину зажевана резинкой черных брюк, полностью скрывая живот — за что спасибо большое, учитывая, что беззащитный вид этой его части тела, по всей видимости, действует на меня как афродизиак.
— У вас тут не принято закрываться? — Он потихоньку возвращает себе привычную строгость лица.
Я замечаю. Но есть нечто более жестокое. Я бы назвал это кощунством. То, какими хриплыми комбинезонами разодето каждое его слово, и насколько, блять, сногсшибательным он кажется мне даже сейчас.
Черт возьми, он ведь действительно так вырос. Повзрослел. Изменился и окреп даже его взгляд. Я могу ручаться, потому что изображение его восемнадцатилетнего до сих пор рябит перед моими глазами, не до конца растворившись дымкой прожитого сновидения.
Меня накрывает ощущением чего-то неопознанного. Чего-то вроде тайных наречий времени. Как у него так получается? Подбрасывать нас как кости греметь в сжатой ладони лет, чтобы потом сбросить на стол снова рядом — все теми же, но уже с иной комбинацией опыта и заключений.
Я бы подумал об этом еще, но Тэхён вдруг мгновенно просыпается, каменея лицом, словно… вспоминает что-то важное, подгружая информацию сквозь еще сонливый барахлящий сервер.
А я… я так-то полностью обнажен, в мурашках и с влажным окурком меж пальцев.
Тэхён сканирует меня глазами, начиная с него. Это не то же самое, когда Тимати-Элвин Шаламе изучал меня с позиции потенциальной заинтересованности. Это вообще другое. Меня осматривают одновременно безэмоционально и в то же время механически цепко. До самого неприкрытого паха.
А после бьют по глазам холодной строгостью привычной манеры держаться и неторопливо подходят к раковине, прокручивая вентиль.
И снова кран. И вода. И напольная плитка.
Иронично всё до основания. Но забавнее всего — я. Нездоровая жертва, во всем оправдывающая старого доброго тирана. Если бы кто-то сидел сейчас в моей голове и читал все эти мысли, я бы ради приличия напомнил: не берите с меня пример. Не принимайте ванны сонными — можно заснуть и захлебнуться. Не оправдывайте чужие ошибки — можно серьезно обжечься новыми.
Я это, если что, для морально-нравственных очков и из искренней заботы. Потому как… что до моего положения: это не синдром и не бесхребетность. У меня было много лет, чтобы разобраться.
Все, что мне запомнилось о тех бедственных временах, когда мне значилось чуть за восемнадцать и я был разбит и уничтожен, по общим признакам можно охарактеризовать лишь как направленность мыслей и накатываемое порциями осознание. То, которое всегда приходит с запозданием. Отложенное осмысление после шока и стресса — самый конечный продукт любого бедствия.
Я потерял всё. Но где-то в глубине себя первые ростки взросления шептали, что это всё — наживное. Дом, деньги, стабильное течение будней. Много чего. Но не… Тэхён. Тэхёна нажить не получится. С ним это конец. Ослепительно яркий и остро бесповоротный. Конец всему, что я знал. Всему, во что верил. Планы, грезы, сны, разговоры. Слова. Много слов. Чертовски неподъемное количество.
И Тэхён.
Тэхён. Тэхён. Тэхён.
Я думал о нем слишком много, несмотря на то, что причин для беспокойств было объективно и трагически куда больше. Мне нужно было думать об отце. О доме. О маме. О себе. Но я точно знаю, что, пока шел по школьному коридору в последний раз, то думал о друге.
И по пути домой, каким бы путь ни был, сырой, мокрый, набитый золой и пеплом, я шел и думал о Тэхёне.
Зашел в заложенный банку дом, увидел, как мама пытается договориться с адвокатом Мином, отметил ее заплаканное лицо, ошарашенные моим видом глаза и думал о Тэхёне.
Я стоял под душем в школьной форме, прокрутив вентиль горячей воды до дробяще-колющего камнепада и вспоминал, как двигался его кадык.
Я не очень помню, что было потом в тот день. Мама говорила, я истер костяшки в кровь, поколачивая плитку душевой. Потом разбил одну из стеклянных стен, встроенных в кабину. Еще я говорил грязные неприятные вещи. Про свою первую любовь. Обзывал так гнусно и паскудно, что мама до сих пор отказывается пересказать хоть часть. Она говорила, что тогда ее сын был похож на человека, в которого вселились бесы. Ее сын пытался ножницами содрать парную татуировку и успокоился, перестав вырываться из материнских рук, только когда ему пообещали на утро пойти и свести ее нормальным способом.
Естественно, мы не пошли.
Мама обещала в тот вечер очень много разного, чтобы просто меня утихомирить. Я хотел сжечь дом, чтобы он никому не достался. Я хотел разбить все лампочки, чтобы тех, кто явится его отнимать, поглотила тьма. Я хотел ударить отца, обвинив его в том, что он изгадил привычный нам мир. Я хотел отомстить Тэхёну, чтобы он никогда в своей длинной-длинной жизни не сумел быть счастливым.
Я так на него злился. Я был в ярости. Меня распирало что-то чернильно-недоброе, что-то темное и липкое, после чего обычно жалеешь о словах, поступках и мыслях.
Мне казалось, что отныне я его ненавижу. Казалось, когда окрепну, когда приду в себя, когда снова смогу смотреть на мир и твердо стоять на его платформах, положу не один год, чтобы испортить Леви Груп всё, до чего смогу дотянуться. О, у меня были грандиозные черные планы, первое время я питался ими, глотая ночами вместо успокоительных. Это были страшно роковые пилюли, они пудрили мозг и подстрекали причинять боль. Предателю с застегнутыми до предела пуговицами. Мне хотелось испортить ему судьбу. В этом желании я глядел так далеко, что можно было потеряться в примерно наброшенных схемах.
Я помню, как впервые попал в клуб Винсента. Мне тогда уже исполнилось девятнадцать, и я с удивлением уставился на целующихся парней на танцполе. Здесь была другая жизнь, другие правила и совсем другой фундамент. Здесь было проще, легче, честнее и откровеннее. Я осознавал это постепенно. А тогда, в тот первый раз наблюдая за раскрепощенными парнями, мне пришла в голову остро болезненная мысль о том, что Тэхён, когда займет место в компании, когда станет уже официально важной шишкой, а не просто подрастающим наследником, конечно же, будет вести уже совсем иную жизнь. Я прикинул, приценился и понял, что, как и положено, в свое время ему будет нужен брак, и, естественно, в угодный день и час он обязательно случится, и появится жена, какая-нибудь еще одна важная шишка женского пола, и это будет еще один показательно «образцовый» брак, которым станут пылить глаза на светских раутах и благотворительных балах, на которых мы с ним раньше утаскивали бутыль шампанского, большое блюдо с закусками и отсиживались на лоджии, запираясь, чтобы целоваться.
Так все и будет, я знал наверняка.
А когда смотрел на тех парней в свете неоновых лазеров, догнал, что за спиной, чтобы расслабиться и дать волю своей истиной сути, мой лучший предатель станет находить себе разных мальчиков, может, даже вызывать в специальном элитном приложении, каким пользуются знаменитости и влиятельные люди современности.
Как у меня щемило в груди я с энтузиазмом мазохиста уперто игнорировал, а вот как буду мстить — продумывал с больным нарастающим удовольствием. С до тошноты приторно-сладкой надеждой однажды напомнить о себе неожиданно и триумфально, когда он забудет, кто я и как меня зовут, я мечтал появиться призрачной тенью и наоставлять жирных отпечатков. Всех этих мальчиков, что он будет трахать за закрытыми дверьми втайне от жены, я бы нашел незаметно и очень умело, если бы не смог сам, нанял бы человека, которому проследить и получить компрометирующие фото — раз плюнуть и основа ежемесячного заработка. Я бы раскидал эти снимки по миру, я бы выслал их инкогнито его жене, а до тех пор соблазнил бы ее сам, чтобы он вспомнил, что ничего не контролирует и никого на самом деле нет и не будет больше никогда на его стороне. Чтобы потом он задумался, кто и зачем так наследил в его идеальной жизни, и с ярким озарением догадался. Догадался, что это я. Я. Первый трахнутый им мальчик, который был на его стороне и готов был оставаться на ней до конца ебучих миров — нашего социально ограниченного и общего просторно внешнего.
С женой я обдумывал еще дальше. Еще больнее. Представлял, что он ее полюбит. Так полюбит, как не любил меня, настолько, что не нужны будут никакие мальчики за закрытыми дверками, и вот тогда первый и единственный все равно явится на пути этой девушки или женщины, нарисуется неминуемым айсбергом и обязательно сделает так, что его захотят. Даже если будут любить мужа, даже если целомудренная, даже если честная. Преданный мальчик — страшная сила, и он прочувствует это во всей красе. Я обещал себе. Остывал от месяца к месяцу все следующие годы, но обещание разрушить чужое счастье все равно хранил.
Таким я был наяву. Озлобленным и решительным. Мне было не до смеха, но сейчас, когда я сто тысяч раз успел всего себя проанализировать, это кажется слишком явной иронией. То, как правда просачивалась наружу, стоило мне приложить голову к подушке и позволить подсознанию торжествовать.
Конечно же, я ужасно плохо спал. Просто от нервов и потому что сон — это маленькая смерть, которой мне было недостаточно.
Свою отправную психоактивную иллюстрацию внутренней борьбы я увидел в самую первую ночь после того инцидента в школьном туалете.
На дрожжах свежих унижений, еще таких жирных впечатлений, боли и обиды мне снились они все.
Ли Пакпао. Сын светской четы деятелей искусства. Долговязый и нескладный, как изношенный годами диван-раскладушка.
Ким Шину. Лощеный любитель сжигать краской волосы, рожденный от генерального директора сети отелей, разбросанных по всей Южной Корее.
Братья Джиху и Канин, дети актрисы Ким Чонхвы, два шакала шириной и высотой с чувство неполноценности любого щуплого наблюдателя.
Пак Йондо. Зачатый при участии тогдашнего министра здравоохранения смазливый выскочка с большим широченным лбом, короткой шеей и страшной любовью собирать слова в предложения.
И Ким Тэхён. Младший сын президента и брат вице-президента холдинговой компании, специализирующейся на строительстве и эксплуатации торговой и выставочной недвижимости.
Там, во сне, корейские подростки Эрик и Дилан появляются на пороге школьного туалета и, наставив автоматы на всех присутствующих, спрашивают меня, кого наказать. Во сне я в состоянии аффекта думаю, что да, наказания обидчики заслуживают непременно. А еще — всё в том же состоянии — на их вопрос я отвечаю: всех, кроме него. «Него» — это шестого. Во сне оставшаяся пятерка становится трупами за мгновение равное одному стуку сердца. Они лежат в лужах крови, с простреленными лбами, животами и грудными клетками, с носами кроссовок, смотрящими единогласно в потолок, а я мо́ю руки у раковины и наблюдаю в отражении за тем единственным, кого попросил не трогать. Он стоит все в той же рубашке, застегнутой на все пуговицы, и широкими до ненормального глазами смотрит вниз — в пол, на мертвецов, еще мгновение назад изрыгавших пламя жизни. Золотая молодежь, ставшая расплавленной жижей для отливки чего-нибудь получше в будущем. Они были засранцами все мои школьные годы, но, конечно, никто из них не заслужил пули в лоб или куда пониже. Именно это мне говорит во сне мое же отражение. А еще оно тычет большим пальцем правой руки в сторону замершего Тэхёна и говорит: посмотри, что ты натворил. Ты испортил ему жизнь. Сломал психику, обрек на синдромы и сражения, из которых не выходят победителями. Ты уже отомстил.
А потом — во сне — за спиной два подростка-преступника проверяют обоймы, один говорит, что пуст, а второй — «у меня осталась пуля». Одна. И наставляет автомат на Тэхёна. Потом там выстрел, мой крик, мои слезы, моя дрожь, моя агония. А следом — потолок спальни, влажные от пота простыни и терзающий день с пугающим постылым осадком.
Следующей ночью я засыпаю с ним же. И опять вижу тот же сценарий. Два подростка-преступника появляются на пороге школьного туалета и, наставив автоматы на всех присутствующих, спрашивают меня, кого наказать. Там, во сне, я в состоянии аффекта думаю, что да, наказания обидчики заслуживают непременно. А еще — всё в том же состоянии — я помню, что все это уже было. Помню, чем закончилось. Поэтому не отвечаю ничего. Во вторую ночь, глядя на меня, саркастично хмыкают, а потом всё повторяется заново: заключительный выстрел, мой крик, мои слезы, моя дрожь, моя агония.
Третья ночь начинается с того же.
Два подростка-преступника появляются на пороге школьного туалета и, наставив автоматы на всех присутствующих, спрашивают меня, кого наказать. Там, во сне, я в состоянии аффекта думаю, что да, наказания обидчики заслуживают непременно. А еще — все в том же состоянии — я помню, что все это уже было. Помню, чем закончилось. Поэтому отвечаю: только меня. Мстители не выглядят впечатленными, только усмехаются и без уточнений оставляют в помещении шесть трупов, мой крик, мои слезы, мою дрожь, мою агонию.
Ночь сурка продолжается и в следующий раз.
Два подростка-преступника спрашивают меня, кого наказать. Я в состоянии аффекта думаю, что да, наказания обидчики заслуживают непременно. А еще — всё в том же состоянии — меняю мнение. Думаю: нет, не заслуживают. Не мое дело. Их проучит кто-нибудь другой менее радикальным способом. Поэтому отвечаю: никого. Мстители говорят: так не пойдет. Объясняют: если их призвали, они должны сослужить. Я пытаюсь спорить, но меня не слушают, орошая помещение шестью трупами, моим криком, слезами, дрожью и агонией.
На пятый раз ночь копирует первую с одной лишь разницей. Когда за спиной два подростка-преступника проверяют обоймы, один говорит, что пуст, а второй — «у меня осталась пуля», наставляя автомат на Тэхёна, я подхожу к бывшему другу ближе и успеваю заслонить собой.
Потом там выстрел, моя немая боль, немые слезы, немая дрожь, терпимая агония. И призраки подростков, растворяющихся в воздухе с чувством выполненного долга. Обоймы пусты, Тэхён жив, а я возвращаюсь во влажные от пота простыни и, несмотря на то что только что умирал, впервые просыпаюсь не таким убитым.
Потом этот сон приходил ко мне в разное время один-два раза в месяц в течение всего последующего года и заканчивался всегда так же — последним избранным мною сценарием. Я просыпался, не помня подробностей, но узнавал по ощущениям, по вспышкам внезапных рваных воспоминаний посреди дня. Как до сих пор узнаю Тэхёна по запаху, походке, свисту или манере садиться в машину.
И вот он стоит, склонившись над раковиной, и, будто меня тут нет, спокойно выдавливает тонкими пальцами зубную пасту на свою щетку. А я совсем недавно отправлялся в прошлое и все еще отчетливо помню, как люто ненавидел этого человека, уверенный, что то, что я чувствую, и есть самая настоящая ненависть.
Неспособный себе признаться, что это была не она. Лишь хилая пустая бутафория — вот и вся суть моей ненависти. В большом мире жестоких плодов, что способна и всегда порождает настоящая, моя была пародией и салагой, мелкой дичью, которую мгновенно сожрали внутри меня существа покрупней. Спутать ненависть с обиженной любовью, оказывается, очень легко. Но и проверить, где что, тоже на самом деле несложно. Куда тяжелее признать. И вот на это у меня по глупости как раз и ушло много времени.
А ведь я знал все с самого начала.
И потом, когда Тэхён появился тогда в фойе, пока смотрел на треклятый аквариум с искусственными водорослями, когда стоял — близкий и далекий — как эмблема моего несчастья, мне оставалось только в очередной раз убедиться.
Я понял за один чертов миг — за дебильное мгновение, равное времени, необходимому сердцу, чтобы переодеться — что никогда и ни за что в жизни не причиню этому человеку задуманной боли. Даже слабой демоверсии. Даже легких оттенков запланированных страданий.
Просто не смогу. А если смогу, погублю тотчас и себя самого. Как связанного вечными нитями одних и тех же вен, которые я часто рисовал контурами маркеров на его мальчишечьих руках в машине его брата.
В конце концов, я был готов убить тех подонков, которые успели причинить ему боль. Видел ли я в них себя прошлого? Совершенно точно нет. Мне проще застрелить себя, чем собрать ладонь в кулак и даже просто на Тэхёна замахнуться.
— Где ты был?
Внезапный раскат грома выбрасывает меня из собственной головы в сырую реальность.
Я вскидываю голову, нахожу чужие глаза, и они в тот же момент кажутся мне холоднее воды, в которой я до сих пор продолжаю барахтаться.
Что он спросил?..
— У мамы с бабушкой.
Я не мямлю, но звучит все равно как-то хлипко и ненадежно.
Тэхён опирается ладонями о края столешницы и глядит на меня поверх своего заостренного плеча так, будто я самая лживая тварь, которая ходит по этой земле.
— Что праздновали?
— Праздновали?
Он дергает плечом, шумно вдыхая:
— У тебя похмелье.
— Я пил без них. — Где-то здесь до меня потихоньку начинает доходить, как всё это могло выглядеть со стороны. — Мне нужно было… подумать.
— Подумал?
Слово сцеживается сквозь плотно сомкнутые губы.
Он едва сдерживает злость.
Я медленно отталкиваюсь спиной от бортика ванной, чтобы сесть прямо:
— Я был один, если что. — Он следит за мной не моргая, легкий прищур едва сдерживает горящий запал. — Просто, если ты решил, что я прошу тебя быть в моем поле зрения, а сам укатываю куда-то куролесить на всю ночь, то это не так. Мне просто нужно было проветрить голову.
Он проводит языком под верхней губой:
— Проветрил?
— И да, и нет.
Вода из-под крана продолжает плескаться на фоне суровой короткой паузы.
А потом Тэхён отталкивается от столешницы, выпрямляясь:
— Чу́дно. — Резким движением он стирает влагу с губ и подбородка тыльной стороной руки. — Было бы, знаешь, справедливо, если бы ты, скажем, удосужился отписаться, что тебя не будет.
— Чтобы ты что? Затусил с Рэем в его неоновой комнатушке? — Его надменный взгляд сверху вниз выворачивает из меня всё самое гадостное: — Или пригласил сюда своего повара?
— Мы платим за эту комнату поровну. — Он чеканит, ударяя по стенам слогами. — Если тебе позволено приводить и укладывать людей в свою постель, у меня есть те же полномочия. Это справедливо, нет?
Твою же, блять, мать!
Полномочия у него есть!
— Нет. — Мой рык отдает першением в горле. — Ебал я в рот такие полномочия. — Пальцы, которыми я цепляюсь за бортик ванны, сводит от боли, пока я смотрю в эти треклятые глаза и клацаю зубами, выделяя каждое ебучее слово: — Я никого не привожу, ты никого не приводишь. Это наша комната. Наша. И ничья больше. Только попробуй кого-нибудь притащить, я скину твоего ебаря с балкона.
Тэхён скачет глазами по моим, зло фыркая:
— Двойные стандарты? Не припомню, чтобы твоя подружка выходила в окно.
Я раздраженно шлепаю ладонью по воде, расплескивая всё так, что прилетает даже мне на лицо:
— Моя подружка пришла в комнату сама, пока я спал. Это не попадает под «привел сам». И мы, блять, не трахались, не было ничего, нет повода для упреков.
— Как это, должно быть, удобно.
— Да очуметь! — Я начинаю основательно закипать, поднимаясь из ванны, чтобы избавиться от чувства ограниченности маневров. — Что насчет Рэя?
Тэхён бьет рукой по крану в раковине, вырубая воду:
— Причем тут Рэй?
— Если я в следующий раз захочу напиться в одиночестве и просидеть всю ночь у ветряков, — я встаю на ковер, сразу же заливая его стекающими с меня ручьями, — ты помчишься коротать ночку с закадычным другом? Или там уже не только дружба?
Тэхён чуть дергает головой, будто я на него замахнулся.
— Тебя послушать, так я везде успеваю. — Угол его верхней губы дергается в приступе чего-то, очень похожего на омерзение. — И тебе сосу, и рога своему парню наставляю, и Рэю постель грею. Скотина еще та, да? Как ты меня только терпишь в своей святой обители, благородная душа?
— Заебись терплю.
— Вот и заебись терпи, раз притащил.
Сырая прохлада помещения лижет шершавым языком тело, вспарывая кожу шипами мурашек. Дискомфорт можно потрогать руками, ощутить мерзкой щекоткой влажных кончиков волос, скребущих мне шею. Но всё это — лишь бессвязный фон для гордой напряженной фигуры моего грозного визави. Тэхён не двигается с места, парируя даже дерзкой остротой дыхания. Его лицо очень близко, глаза за рядами пышных ресниц блестят и обжигают искристым шипением углей.
Я хочу коснуться его подбородка и провести пальцем под нижней губой. Упасть в эту впадину и ощутить, как из нее мне по кисти до локтя потечет вся второстепенная чепуха, чтобы после мне нужно было только встряхнуть рукой и смахнуть ее так же просто, как брызги воды с ладоней после мытья.
Но мне нельзя.
Ни дотронуться, ни смахнуть. Преград до раздражающего много. И я цепляюсь далеко не к первой из них:
— К Рэю жаловаться на меня пойдешь?
Взгляд напротив всего на секунду кажется мне рассеянным:
— Что ты к нему прицепился?
Я усмехаюсь глубоко в себя. Звук скатывается по горлу кислым сиропом:
— Это не я как раз-таки к нему прицепился.
Тэхён шарит в пространстве моих глаз с нарастающей скоростью.
— Ты ревнуешь ко мне своих друзей? — Его брови надламываются, что-то нечеткое рассекает лицо рябью. — Я ничего и никого не собираюсь у тебя отбирать. Я здесь не за этим.
Господи Боже, вот это умора.
Обхохочешься.
— Я ревную тебя, идиот. Не их.
Тэхён как будто дергается слегка назад.
Или в сторону.
Обрушившаяся тишина на секунды даже закладывает уши.
Собственные слова катятся к чужим ногам эхом звенящей гильзы.
А потом я принимаю всё со смирением.
Невозможно же без конца ходить вокруг да около, не озвучивая самого главного?
Да и что я такого сказал?
По мне же все и так видно всем и каждому, чего тут глядеть на меня так… растерянно?
Черт, Тэхён смотрит так, словно я признался в чем-то ужасном, вроде сексуального насилия над опьяневшими девушками. Или поведал о том, что в свободное от работы время ломаю шею беззащитным котятам, которые прибегают к мусорным бакам у запасного входа.
Он выглядит так, будто его ударили под дых, вместе с ощущением твердой почвы под ногами лишив и дара речи. Последний булькающими рывками пытается прорваться откуда-то с самой глубины. Чужие губы так и застыли полуоткрытыми еще с прошлого выпада, и сейчас я буквально вижу, как они пару раз дергаются, прежде чем с них на выдохе выпадает тихое:
— Рехнулся совсем?
Это я-то?!
— Да это у тебя неполадки, Тэхён! — Я почти что лаю дурной собакой, весь до ужаса раздраконенный выставленными напоказ терзаниями. — Иначе бы ты помнил, что тогда на дороге я сказал, что хочу восстановить нашу дружбу. Ты отказал, я не забыл, но это не отменяет того, что мое желание никуда не делось. — И, конечно, блять, я расхожусь по полной, мать ее, программе. Голый снаружи и обнаженный нутром. — Ты читаешь книжки и хохочешь с новым бро, а меня это выводит из себя!
Тэхён сначала только очень карикатурно моргает. Слишком часто и будто пытаясь скинуть с глаз какую-то пелену.
Его зрачки носятся в пространстве между моими с такой же скоростью, с какой обычно кивает во время езды усаженная на торпеду игрушка с подвижной пружинистой головой.
— Ты, должно быть, шутишь…
О, да я ебучий стенд-ап комик! Достойный наследник саркастичного Джорджа Карлина!
— Что тебя так удивляет? Что мне тоже хочется твоего внимания? Так представь себе!
— Внимания? — Тэхён приходит в себя вспышкой перемены, выжигающей всю прежнюю оторопь начисто. — Меня сейчас стошнит от твоего лицемерия, Чонгук.
— Прости, что, блять?
— «Давай будем дружить»? — Он скалится, морщась. — Задумка превосходная, добрая душа. Только не думай, что я не понимаю, откуда у нее растут ноги. — Налет огрызающегося засранца возвращается к нему гримасой горькой озлобленной насмешки: — Ты резко подобрел и захотел со мной знаться только после того, как увидел меня уязвимым и напуганным. Ты чувствуешь вину, ничего не знаешь, сто процентов думаешь, что, если бы три года назад подпустил меня к себе, то всё было бы иначе, и теперь у тебя появилась эта навязчивая идея — помочь мне, чтобы усыпить свою совесть. Ты намерен скакать курицей-наседкой, потому что ты всегда ею был. — Его слова сводят мне живот чувством подкатываемой рвоты. Гнев внутри меня зарождается там же, я словно изнутри наблюдаю за тем, как он карабкается по пищеводу дребезжащей связкой пустых банок, привязанных к блядским машинам молодоженов. Фантомный звук забивает мне уши и крошится эмалью зубов, пока Тэхён склоняется лицом все ближе, тыча в меня этими незримыми ржавыми копьями тупых бездарных выводов. — Вечная мать Тереза в ее лучшем мифическом амплуа. Всех спасти, всем помочь, всех защитить, а я н…
— Молчи. — Сначала я выплевываю слово, а потом понимаю: рука взметнулась сама, ладонью сомкнувшись на чужой еще вибрирующей звуками шее. — Лучше молчи. — Тэхён поджимает губы и чуть задирает голову, встречая мой властный жест свирепой ясностью глаз. Взгляд получается из-под ресниц. Колючий и искрящийся. — Да, я еблан, да, я затянул, да, я пытался заставить себя на тебя обижаться. Вот мои проступки, Тэхён, не приписывай мне других. — Я стою так близко, что ощущаю влажной кожей тепло его тела. Дышать получается часто и тяжело. Не будь я так рассержен, его близость и моя нагота обожгли бы мне кожу, испарив всю влагу одним смехотворным щелчком, оставляя меня обезоруженно дымиться. — То, что с тобой случилось, не было катализатором моей мгновенной вовлеченности в твою судьбу. Не надо думать обо мне так приземленно. То, что случилось, ебануло меня с размаху пощечиной. Это было не «вот же блять, надо срочно предложить свое плечо, чтобы искупить ошибки и реабилитироваться». Это было «ну же, идиот, посмотри, что случилось из-за твоего промедления. Хватит разыгрывать спектакль. Скажи ему, что ты простил его еще сто лет назад, скажи, что ты вот он-то — был для него и до всего этого, просто трусил и жлобился сказать». — Кадык под ладонью дергается легко и без давящего препятствия — моя хватка такая смехотворная: я едва сжимаю пальцы, он мог бы вырваться, просто сделав один шаг назад. — И я прошу за это прощения. Я уже попросил. И могу еще столько же. Только что тебе с моих слов? Дай мне показать делом, дай мне о тебе заботиться.
Он очень шумно дышит, сверля меня глазами. Ясными, пронзительными и убийственно черными. Угли ворочаются на дне, гремя брошенными вращаться костями, и меня сводит с ума невозможность сказать, что я без ума от его пленительной грубой красоты.
Большой палец моей ладони безвольно чуть сдвигается, оглаживая кожу над сонной артерией.
Это запретный жест и запретная территория, но Тэхён в ответ только со свистом втягивает воздух через приоткрытые губы, глядя на меня с каким-то гремучим отчаянием:
— Что ты за человек-то такой…
Его тон такой сокрушенный. На выдохе. Голос к последнему слогу становится расплывчатым, скатываясь в слабое тщедушное бормотание.
Я хочу сказать: твой! Твой я человек, черт бы тебя побрал.
Но не успеваю даже передумать, когда настроение в глазах напротив сменяется вспышкой рассудительной решимости, трансформируя за собой тон:
— То, что со мной там произошло, никак не связано с твоим надуманным промедлением. Ты вообще тут не причем, меня настигло бы это в любом случае, как бы ты себя тогда ни повел. — Он склоняет голову вниз, чтобы надавить подбородком мне на ладонь, придавая словам ощущение искусственной тяжести: — Хватит терроризировать себя из-за этого. Твоей вины нет ни в чем. А если бы была, я ее заслужил.
— Да блять. — Я выпускаю его горло и порывисто смещаю ладонь к плечу у самого изгиба шеи, чуть сжимая, борясь с желанием хорошенько его встряхнуть. Все, что мне доступно — это нависать над ним и талдычить, стоя почти нос к носу: — Ничего такого ты не заслужил. Возвращаю тебе твои же слова — «хватит терроризировать себя из-за этого».
— Это не одно и то же. — Он пыхтит, упрямо сверля меня невыносимо пристальным взглядом. — У тебя нет повода, а у меня — навалом.
От безысходности я готов топать ногой, как маленькое избалованное дитя. Ладони покалывает от желания стиснуть в объятиях и задушить к чертовой матери, выбивая всю эту дурь.
Но вместо этого у меня получается лишь тяжелый обезвоженный выдох:
— Ты невозможен, упрямый баран. — Я слегка качаю головой, поражаясь всему на свете одновременно. — Ты доведешь себя, ты доведешь меня, и сдохнем в один день, как и договаривались.
У него дрожат ресницы и почти сказочно сверкают глаза. Это та разновидность магии, которая требует что-то приносить в жертву. Я не знаю, в курсе ли он, что эти его ледяные маски для меня — лишь тонкие матовые пленки, за которыми мне все равно отчетливо заметны плещущиеся хвосты распятой грусти и много-много горечи, которые он так ревностно прячет, позволяя им врастать в свои кости.
Если бы я только присмотрелся раньше.
Он же весь на ладони.
Сгусток непримиримой кары. Неподатливая масса обреченности.
Моя самая необузданная мечта.
Я размыкаю губы, чтобы выдохнуть всю нахлынувшую бурю ощущений, и в этот момент боковым зрением замечаю, что дверь в ванную открывается, выдергивая из мгновения грубыми когтями обыденности.
Дюма стоит на пороге в голубой футболке с желтой надписью «Lucky dude» и хлопает глазами, прыгая ими с хаотичной скоростью запущенного шарика в пинболе.
Я вспоминаю, что совершенно голый, только когда сквозняки коридора залетают в помещение через открытую дверь, присасываясь ко мне своими скользкими языками.
Чанёль, недолго думая, опирается запястьем о косяк двери и, еще раз оценивающе оглядев меня с ног до головы, задерживает взгляд на ладони, которой я все еще сжимаю Тэхёну плечо:
— А что это вы тут делаете, товарищи?
— Дюма, иди отсюда, не…
Я хочу сказать «не нервируй», но запинаюсь, чувствуя, как ощущение чужого тепла выскальзывает из моих рук.
В следующую секунду Тэхён, лавируя, ловко протискивается боком между дверью и Дюмой, чтобы тут же исчезнуть из поля зрения в коридоре.
— Должен признать, Ментос, у тебя очень сносные физич…
— Чанёль.
Получается слишком грубо и пронзительно. С таким же звуком хлещет в воздухе простое белое полотенце, сдернутое мной с полки над стиральной машиной.
— Да я ж просто мимо проходил! — Дюма фыркает, нагло разглядывая моё добро, пока я повязываю полотенце на пояс.
Он лохматый, шумный и скалящийся. Мне совсем не до него. Чувство недосказанности душит меня и сворачивается нетерпением в животе. Я даже не беру отчет, когда толкаю Дюму в плечо ладонью, чтобы он убрался с дороги и дал мне пройти.
— Меня обижают! — Его театральный возглас прилетает мне уже в спину, смешиваясь со звуком хлопнувшей двери наверху, куда я спешно поднимаюсь, шлепая босыми ногами по ступенькам.
Тэхён стоит спиной у стола рядом со своим матрасом. Держится рукой за столешницу, опираясь и излучая сплошное напряжение.
Когда дверь за мной тихонько щелкает, он выпрямляется.
На фоне подсвеченных солнцем окон и зелени моих цветов он кажется маяком, зажженным простым фактом своего рождения.
Оборачивается Тэхён не сразу.
Сначала я слышу только звуки спелого утра из открытого окна и привычный переполох собственного пульса.
Потом ко мне поворачиваются, присаживаясь на стол, чуть сгибая ногу в колене и хватаясь за столешницу пальцами почти впритык к собственным бедрам. В этом жесте я против воли выявляю что-то защищающееся.
Он смотрит мне строго в глаза, ни на одно мгновение не сползая ниже — туда, где от смены температур по мне ползут мурашки и где еще влажная грудь наверняка вздымается слишком заполошно.
— Мне нравится здесь. — Его голос обманчиво безмятежный. Выражение лица образцово деловое. — Я хотел бы остаться столько, сколько смогу. Но если ты будешь вести себя так, как ведешь, мне придется искать себе другое место.
— А как я себя веду?
Ему даже не нужна пауза. Ответ почти спотыкается о мой вопрос, будто только его и ждал:
— Как олицетворение сервилизма, напрочь лишенное самоуважения. — Тэхён склоняет голову к плечу, руки, согнутые в локтях, прижимаются к его бокам еще плотнее: — Очнись, пожалуйста.
Я против воли взлетаю бровями, возможно, к самому потолку.
Сервилизм! Какое, однако, книжное слово он выцепил из своих закромов.
Термин, конечно, занятный, но, справедливости ради, совсем мне не подходит.
— Я не пытаюсь угодить или услужить. Я за тебя переживаю и хочу о тебе позаботиться. Это разные вещи.
— Не надо обо мне переживать.
— Значит, заботиться можно?
Он щурится, медленно вдыхая:
— Чонгук.
Я мягко прислоняюсь спиной к двери, не обращая внимание на неприятные ощущения.
— Тэхён.
Моя дразнилка почти несущественна на фоне того, каким миролюбивым тоном я ее произношу. Весь я сейчас — символ безрассудной кротости и откровенного любования. Мне очень сложно отвести взгляд и отодвинуть всю эту очевидность хотя бы на второй ряд, но, к большому счастью, я не просто отупело влюблен в это окутанное солнцем недоразумение, чтобы пропустить всё самое важное в его говорящем взгляде, сгорбленных плечах и нервном сжатии пальцев на многострадальной столешнице.
— Ты не можешь меня простить, в этом все дело?
У него в горле застревает какой-то звук. Губы дергаются, чтобы не с первого раза выдать:
— Простить тебя?
— Именно так я и сказал.
Тэхён сначала только моргает. Его лицо кажется застывшим в эпицентре смены выражения: от недоумения до возмущения.
— Тебя не за что прощать, тупица, ты ничего не сделал. — Он отмирает, искажаясь гримасой недоверия: — Что у тебя вообще в голове творится?
— Сделал. — Убираю руки за спину, позволяя себе чуть сменить позу. — Я отвратительно вёл себя. Говорил грубые вещи. Ушел тогда.
Я не объясняю, когда. Но он понимает и так. Это видно по сверкающим бликам в глазах. Вспышка болезненной памяти почти сразу сжирается скандальной отповедью, не позволяя развивать тему:
— Ты издеваешься или действительно не понимаешь, что говоришь абсурдные вещи? Это я поступил с тобой по-скотски, а не ты. Ты имел полное право вести себя так, как ты вел. И… — Тэхён отводит взгляд всего на секунду, будто кратким тиком — в сторону и обратно, но поначалу чуть промазав: взгляд не достигает моих глаз, первые несколько мгновений застывая в районе левой щеки. — И то, что ты ушел тогда, меня не обидело. Это меня удивило. Я был уверен, что ты будешь очень грубым и отыграешься.
Глушить чувство сожаления удается посредственно. Но я запрещаю себе отвлекаться:
— И все равно согласился ехать?
— Я заслуживаю грубостей. От тебя — в первую очередь.
— Поэтому брыкаешься?
Он даже чуть приподнимается, почти отрываясь от стола:
— Что делаю?
Я не собираюсь идти на попятную:
— От меня брыкаешься. Проще, когда я невыносимый еблан, трахающий тебя, как робот? Так тебе комфортнее, чем когда я п…
— Да! — Восклицание вбивает меня в чертову дверь. Тэхён стоит прямо и сжимает кулаки, сверкая бьющим наотмашь взглядом. — Да, блять. Неважно, что там после «когда я». Мне комфортнее, когда ты ведешь себя так, как я заслуживаю. А все это… — он дергает ладонью куда-то неопределенно в сторону, спотыкается на мысли, злостно пристегивает руку обратно к телу, — этим ты… — и стискивает зубы, огрызаясь, — неважно, просто не нужно. Груби, рычи, говори гадости, плюй в лицо. Мсти, твою мать, не пытайся мне помочь, — его пронизывающий тон падает и взлетает, забрызгивая меня отталкивающими пятнами грязного цинизма, — сделай так, чтобы твоя помощь была последним, чего мне стоило бы ожидать в самом ужасном положении, в котором я только могу оказаться!
Моя реакция на контрасте тягучая и неказистая.
Его искаженное гримасами лицо выглядит как театральная маска гневливой досады. Я бы мог удариться об нее мыслями и застыть, запрещая проникать дальше, но именно в этот момент очертания солнечных крыльев за его спиной выделяют его мягким сечением по контуру кожи, наделяя пухом шапку волос и делая весь его облик до дрожи хрупким и безоружным.
Это все равно что пересечение ракурса и точки зрения, на краткий, едва уловимый миг сменяющее внешнее внутренним, разоблачая истинную природу вещей.
И, может, мне просто удобнее так думать, но именно эта интуитивная трансформация, наконец, раскрывает мне глаза, делая всё ясным и до нелепости очевидным.
— Ты не можешь простить не меня. — Обескураживающая простота осознания вырывается из меня мягкой поступью осторожной кошки. — Ты не можешь простить себя. — Тэхён дергает подбородком, будто хочет отвернуться, но усилием воли заставляет себя выдержать мой взгляд. Прямота его ответного сурова и однозначна. — И ты не отталкиваешь других, потому что с ними тебе легче: им ты ничего не сделал.
Он не пытается это оспорить. Я этого даже не жду. На задворках сознания чувствую только очередной приступ сожалений. Я ведь сфокусирован на этом человеке уже много долгих лет, но последние три добровольно провел в жирной бездне настойчивой слепоты, будто у меня близорукость и несколько месяцев я намеренно не носил ни очков, ни линз, чтобы желаемое было смазанным и ни в коем случае не приобрело чёткости. Я словно чувствовал заочно: стоит мне только сбросить пелену обиды и перестать отводить внутренний взор, я тотчас же лишусь всех своих невежественных установок.
Тэхён смотрит так, будто мы соперники и отвести взгляд значит проиграть, теряя всё, поставленное на кон.
Я опускаю руки висеть забытыми крюками вдоль тела. Понимание вещей не равняется чувству покоя:
— И поэтому ты принял решение приглашать на поебаться раз в неделю, а потом держаться от меня подальше, находясь со мной в одном доме?
Мне посылают колючий уязвленный взгляд:
— Ты позвал меня сюда.
— Точно. И теперь ты делаешь вид, что меня нет, причиняя этим немало боли. Это твой способ загладить вину? Продолжая обижать?
Тэхён медлит пару секунд, пытаясь выцепить что-то в чертах моего лица.
— Я не собираюсь заглаживать свою вину. — Его баранья твердолобость не вызывает ничего, кроме раздражения. — Такое нельзя загладить.
— Можно, блять.
Мой аргумент ужасно лаконичен.
Тэхён решает, что этим следует воспользоваться, кроя протяженностью своих:
— Я предал тебя. Всё, чем мы были. Выбрал не тебя. Отвернулся, подставил, вытер об тебя ноги, Чонгук. — Имя полощет меня холодом по шее. — Не поддержал. Не защитил. Не приехал, когда ты хоронил отца. Я паскуда, ты слышишь меня? — Звуки проталкиваются со свистом между двух острых рядов с намерением оставить царапины. — И то, что ты не придушил меня в тот раз, когда впервые трахнул на этом острове, твое самое грандиозное упущение.
Пространство рябит в этой горючей смеси его отборных коварных слов.
Он даже не заметил, что с каждым предложением двигался на пару сантиметров дальше от стола и ближе ко мне.
Солнце по-прежнему толкается ему в спину, раскрываясь желтым павлиньим хвостом.
Я вижу по лицу, чего он хочет добиться. Задавить меня горечью, выставить себя подонком, припомнив все свои грехи.
Это самая большая глупость.
Мне практически двадцать пять, но я уже успел понять немало важных вещей. Одна из них звучит крайне просто: не получится простить чужие ошибки, притворяясь, что позабыл какую-то их часть или вовсе не придавал ей значения.
Так что Тэхён попусту тратит время. Я никогда не забывал о его грехах. Именно повышенное к ним внимание дало мне возможность долго анализировать и в конечном итоге принять без лишней мишуры или драматизма.
— Давай я тебя сейчас придушу? — Поэтому меня не пробрало. Я лишь устало пожимаю плечами, распадаясь беспечной искренностью: — Или трахну. Как хочешь.
Это, конечно, не то, чего он ожидал.
Но Тэхён пытается мне этого не показывать.
Супится, стискивает зубы, прячется в гордом движении плеч, выпрямляя их тем чопорным жестом, каким сбрасывают накинутое небрежно пальто.
— Где же твоя нравственная избирательность? — Налет высокомерия в голосе сквозит холодом. — С изменщиками ведь табу, твои слова? — Он прячет руки в карманы пижамных штанов, внезапно зло щурясь: — Или что? Твоя девочка-европейка улетела домой, и ты решил, что я с большим удовольствием возьму на себя ее смены?
— Блять! — Я рявкаю, теряя всё свое отборное спокойствие. — Она не моя. Мы спали только раз. Это было… — Я почти плююсь, отмахиваясь от этой дрянной попытки оправдаться: — Какая, сука, разница, что это было? Это у тебя там какой-то блядский повар, перед которым тебе бы стоило отчитываться, нет?
Мне бы хотелось не поддаваться выпадам и маневрам, хотелось бы быть мудрее. Но я остаюсь простым недохомяком-недопсом, в свободное время ревностно скулящим по одному конкретному человеку, так что глупо ждать от меня даже малой толики безупречности.
— Да, точно, спасибо, что напомнил! — Тэхён выплевывает слова, разворачивая мне нутро к чертовой матери. — Сейчас же отзвонюсь, извинюсь за то, что я у него такой неверный даю всем подряд.
— Так это он? — Я сразу же цепляюсь, разгораясь.
Тэхён смотрит, очевидно вбирая мою гремучую вибрацию, неотрывно и пронзительно, прежде чем вдруг как будто сдуться, шумно выдыхая, и сразу же отвернуться, как-то обреченно мотая головой. Его взгляд мечется по полу, цветам, сползает к стене и даже добирается до потолка, чтобы там погаснуть за порывисто зажмуренными веками.
— Супер. — Я уже подожжен и взвинчен. Принимаю молчание за согласие, хрущу шеей и вякаю: — Тогда, может, познакомишь нас?
Тэхён продолжает жмуриться:
— Для чего? — И голос слабый-слабый. Совсем изможденный.
— Хочу взять пару уроков кулинарного дела. — Волна раздражения собирается комьями у меня прямо в глотке: — Он у тебя здорово готовит.
На меня наконец переводят взгляд распахнутых глаз.
Тэхён смотрит так, будто я бестолковый дурень, у которого всего три извилины.
Что-то в глазах заставляет меня задержать дыхание. Что-то, похожее на предчувствие.
— Ты серьезно не в состоянии сложить два и два?
Я уже и сам всё понимаю с той же неотвратимой резкостью, с какой нога дергается, если ударить по колену молотком.
Но Тэхён все равно добивает меня остаточным:
— Это я готовлю, Чонгук.
И я мог бы начать мямлить что-то вроде «то есть?», или «а как же Дуэйн Джонсон?», или «где ты этому научился?», мог бы распищаться недоверием, сарказмом или вопросами на засыпку, но это бы лишь еще раз убедило нас обоих в том, каким беспросветным идиотом я иногда бываю.
Так ведь просто было проще.
Проще обижаться и давать себе повод козлиться, когда думаешь, что человек, принимающий на себя удары твоей глупости, безнравственен и не знает ни морали, ни преданности. Так ведь легче пытаться забить голы в чужие ворота, прощая себе всю дурь, воображая, что ее заслужили.
Да, я самый обычный человек с горой треклятых пороков.
И да, на самом деле, всё куда хуже, потому что дело еще и в том, что я всеми правдами и неправдами подсознательно желал, чтобы Тэхён, лишив меня своей верности, никогда не подарил ее никому другому. Мне было проще считать его многолюбцем, отбросившим обязательства, ведь так я был лишен опасений вдруг узнать, что он вырос как личность и всецело принадлежит кому-то другому. Так я был обманчиво защищен от необходимости вспомнить, что я знаю его как облупленного и что ему на самом деле знакома сердечная верность. В конце концов, у предательств множество видов и форм: совершивший одно не становится автоматически мастером во всех прочих.
— У тебя охеренно выходит.
Никто из нас не ожидает этих слов, но они, как и всё, что я теперь говорю, совершенно искренни.
Тэхён вдыхает, проводя ладонью по лицу. На выдохе у него получается хрипло и тихо:
— Спасибо.
Я сглатываю, облизывая пересохшие губы:
— Ты жил один. — Это ощущается, как сброшенная с груди бетонная плита. — У тебя никого нет.
— Превосходный анализ.
Его саркастичный выпад на самом деле куда глубже.
Взгляд, направленный на меня, сочится строгой насмешкой, но я все равно вижу тени невысказанного в уголках губ и вкраплениях на дне пронизывающих глаз.
Я замечаю, ловлю, удерживаю.
Нет нужды уточнять или лезть на рожон, но я помню всё, из-за чего сходил с ума, поэтому из меня все равно рвется это подобие дерганья за штанину капризного непоседливого ребенка:
— Ты говорил, что найдешь кого-нибудь еще. Если бы я отказал тебе хоть раз, ты бы так и поступил? Написал бы кому-нибудь другому?
Тэхён медлит несколько секунд, заставляя меня их подсчитывать.
— Я не ощущал нехватки желающих затащить меня в постель, Чонгук, но это не значит, что я просто так подпущу черт знает кого к своему телу. — Он говорит строго и взвешенно, все еще сохраняя прямую осанку и вздернутый подбородок. — Если бы ты отказался, я бы не стал искать тебе замену. Я, может, и потерял к себе уважение, но не настолько, чтобы броситься на милость промискуитета. Поэтому не обольщайся.
И не планировал.
Тем не менее, все равно ловлю себя на осознании…
За эти три года мы ничего друг другу не обещали. Я ничего ему не обещал. Но он все равно ни с кем больше не делил ни постель, ни машину, приняв осознанное решение не разбрасываться собой.
Не размениваться нами.
Я мог бы притвориться, что удивляюсь.
Но дело в том, что, если бы я сразу открыл глаза пошире и перестал искать своим проступкам оправдания, то в ту же минуту нашел бы в себе смелость признаться, что знал это с самого начала.
В конце концов, для моей души это не несет никакого значения. Только лишь сладость облегчения.
Я ни на йоту не стал любить его меньше, когда придумал себе идею того, что с возрастом он сделался блядуном, прыгающим по койкам в погоне за чувством значимости или триумфом обладания.
Ни на одну чертову йоту.
Я буквально не могу полюбить еще больше, только потому что вдруг стало ясно как день, что у него за эти три года не было другого партнера.
Действительность такова, что любовь к человеку не исчезает от дурных и неожиданных о нем открытий. Они обычно лишь усложняют ее, забирая больше сил и скорее изнашивая сердце.
Это значит, что необязательно быть хорошим, чтобы тебя полюбили. Так уж вышло, что сердце отдадут и мерзавцу, потому что это не о причинах и логике мысли. Мерзавец заслуживает любви так же, как и благодетель. Другой вопрос, что каждый из них делает, чтобы облегчить чужую любовь. Если тот или другой осознанно пачкает ее недостойными словами, поступками или мыслями, тогда это несчастная и тяжкая любовь. Такая обычно всегда разрушает как минимум одну из сторон. Из этого следует, что, будь Тэхён безнравственным с головы до пят, это означало бы лишь то, что рано или поздно любовь к нему уничтожила бы меня, выпив все соки.
Но он продолжает оставаться собой. Продолжает облегчать любовь к нему, пусть даже и ненамеренно.
Продолжает сводить меня напрочь с ума, заставляя что-то внутри болюче сжиматься вязкими колкими спазмами.
— Прости, пожалуйста. — Он невольно хмурит брови. — Что сделал неправильные выводы и обидел тебя. Я не имел права так себя вести. Я прошу прощения.
Тэхён рассматривает меня так, будто на моем лице меняются краски.
А я вспоминаю все свои гадкие слова, никчемные выпады, глупые выводы, фальшивый секс с Имоджин, которым я мстил тому, кого нужно было спасать. Мысли о своих ошибках прибивают к полу насущным вопросом: а всё ли я вообще делаю правильно, пытаясь в этой неразборчивой манере дать любимому человеку причины полюбить меня снова?
Любимый человек кивает.
Слабо, едва заметно, нерешительно. Он принимает извинения, но в глубине души как будто не считает, что перед ним вообще стоит извиняться.
Тэхён весь сплошное противоречие. Шипит и расправляет плечи, гордо задирая нос, а стоит признать, уступить, покориться, так сразу сдувается, так подчеркнуто заземляясь.
Вот как сейчас, когда перехватывает ладонью локоть другой руки, чтобы сжать, задержать на пару секунд, а после отпустить, отводя взгляд и отступая обратно к столу за бутылкой воды, что обычно стоит в его левом углу.
Он встает боком, отворачивает крышку, запрокидывает голову. Свет из окна подсвечивает прозрачные стенки бутылки так, будто внутри по меньшей мере светящееся зелье, и надо только моргнуть — и в следующую же секунду моя Алиса либо пробьет потолок, либо сможет полностью спрятаться за ножкой стула.
— Ты не расскажешь, что у тебя случилось? — Это вырывается само собой. Вытесняется щемящей бурей в груди.
Закручивая крышку обратно, на меня даже не смотрят:
— Слишком много вопросов для этого утра.
— Хорошо.
А теперь удостаивают скептическим взглядом поверх плеча:
— Хорошо?
— Да. Я не хочу давить. — Это правда. Мне предстоит во многом пересмотреть свое поведение, но эту истину я уже освоил: — Расскажешь, когда будешь готов. Мы никуда не торопимся.
Тэхён отставляет бутылку и переводит взгляд на стену перед собой. Там монотонно тикают часы, взирая на все мои падения и свершения без особого энтузиазма.
Тишина расползается безголосьем, и я тихонько радуюсь про себя, что в ответ на моё «мы никуда не торопимся» мне не сказали, что мы уже опоздали. Я бы, конечно, не стал на этом зацикливаться, но услышанное отозвалось бы кислым привкусом на языке.
Тэхён продолжает сверлить взглядом стену, я — пытливо рассматривать его профиль. Тонкий веер ресниц, вздернутый нос, филигранная линия подбородка. Густые волосы все еще переливаются на щедром солнце. Серая футболка, выдернутая из пояса темных пижамных брюк, теперь мягко свисает ниже пояса брюк.
Прекрасный, истерзанный виной дурак, которому я за три года ни разу не сказал самого главного.
Мне хочется все с ним обсудить, обо всем поговорить, расставить все точки и распределить все запятые.
Мне хочется, но я знаю, что нужно время. Пока он в безопасности и в порядке, оно меня не пугает.
Я уже подумываю двинуться к гардеробу и, наконец, надеть хотя бы нижнее белье, когда Тэхён вдруг четко и коротко произносит:
— Мне нужно на рынок.
Что?
— Что? — Звучит так же глупо, как и в голове. Я тупо моргаю, встречая его строгий взгляд безоружной озадаченностью своего. Легкий прищур набирает обороты предостережения, так что я быстрее реабилитируюсь: — В смысле, хорошо.
Тэхён молчит несколько секунд. Потом засовывает руки в карманы и оборачивается ко мне лицом:
— Хорошо?
И это звучит как какая-то тактика для допроса, из-за чего я неуверенно блею:
— Нет?
— Не будет никаких лекций? — Он задирает бровь. — Просто могу ехать?
— Не, лекций не будет. — Я кусаю нижнюю губу, все же прощупывая почву: — Вопрос можно?
— Последний на сегодня?
— Не уверен.
Он тяжко вздыхает:
— Ну.
— Можно ты напишешь список, а я сам съезжу и всё куплю?
— Нельзя.
Это немножечко похоже на стук судебного молотка.
— Тэхён… — Я бессознательно провожу ладонью по подбородку, отстраненно замечая, что следует побриться. — Ты же понимаешь, что там опасно, и буд…
— Есть вероятность, что я теперь всегда буду в опасности. — Это звучит тошнотворно просто. Выражение его лица окутано грубой печалью. — Моя проблема не решаема, Чонгук. Но я не хочу из-за нее навсегда себя запирать.
Я говорю себе: всему своё время.
Говорю: всё будет хорошо.
А вслух выставляю ультиматумы:
— Я не отпущу тебя одного.
— Я понял.
Он как-то подозрительно сговорчив.
— И с Рэем только вдвоем — тоже.
— Хорошо.
Я снова хлопаю глазами, как осел.
Вот так… легко?
Никаких контратак, шипения и пререканий?
Просто…
— «Хорошо»?
Напротив раздраженно выдыхают:
— Чонгук.
В этом достаточно тональности, чтобы я смекнул: еще одно неуверенное уточнение — и в меня швырнут полупустой бутылкой.
— Понял. — Я киваю, невольно вскидывая руки открытыми ладонями. — Пять минут, хорошо? — И тычу левой в сторону шкафа, будто я на прицеле и мне жизненно важно демонстрировать агрессору безобидность своих действий: — Одеваюсь — и можем ехать.
— Ты ел?
А?
Сделав шаг, стопорюсь.
Что делал?
— Нет? — Тэхён набирает воздух в легкие в нагнетающе многозначительном темпе. Я быстрее переобуваюсь: — Нет. Не ел.
Он вдруг вынимает руки из карманов, наклоняется над матрасом, подцепляя свой смартфон с блокнотом:
— Тогда я приготовлю завтрак, а потом поедем.
И спокойно огибает меня, отворяя дверь.
Меня окутывает мягким порывом его запахов, пока я бездумно освобождаю ему проход, как идиот продолжая пялиться на место у стола, где он только что стоял.
— И Чонгук.
Я оборачиваюсь через плечо, ловя его пронзительно суровый взгляд поверх его собственного.
— Да?
— Не смей больше спать в наполненной ванне.
И потом он исчезает в коридоре, дверь щелкает, а я остаюсь пялиться на нее, слишком часто хлопая глазами и даже не сразу осознавая, что Дюма врубил свою музыку. У меня в ушах тяжелый рок собственного пульса. Еще я вроде как немножечко горю, растеряв весь прежний озноб.
Улыбаться не получается из-за смеси сожалений и вины — кисло-сладкое месиво бухнет в груди, пихая сердце острыми локтями, я только сглатываю и упираюсь глазами в смятое одеяло на матрасе Тэхёна.
Запах его тела и свежий ментол зубной пасты еще мерещатся застывшим куполом вокруг меня.
Нежный пух растрепанных волос. Строгость взгляда. Задавленная уязвимость, спрятанная на глубине. Боевая ранимость, выскобленная жалить других.
Есть вероятность, что я теперь всегда буду в опасности.
Да щас.
Это мы еще посмотрим.
Надо будет — всю жизнь положу на то, чтобы сберечь его ото всех, повсюду таскаясь дозорной собакой и предупреждающе обнажая десна в оскале.
Моя позиция очень проста.
Самоуважение, это, конечно, здорово, не зря же Тэхён про него вечно толкует. Только я-то из тех, кто считает, что нахер оно сдалось, когда необходимость его проявления начинает препятствовать возможности личного счастья.
Если почтение к себе подразумевает, что ты сбережешь собственное достоинство, но при этом лишишься того, что делает тебя счастливым, на кой хрен мне такое самолюбие?
Перебор с ним легко не заметить.
Простить и после прощения позволять предавать дальше — это же всё же разные вещи. Все вольны поступать по собственному усмотрению. Можно уважать себя, но не перегибать, сражаясь с собственной гордыней. У меня вот с ней проблем нет. Мне несложно постучаться в ворота, за которые меня когда-то выпихнули, если я точно знаю, что там из-за этого глубоко раскаиваются и извлекли урок. Другой вопрос, что со мной будет, если меня выпихнут второй раз. И именно здесь кроется основная проблема. Можно больше никогда не доверять. А можно выбрать все же поверить. Я мог бы остановиться на первом. Кто-то назовет это здравомыслием и, возможно, будет даже прав. Но помимо того, что правильно, есть и то, чего тебе по-настоящему хочется.
А мне хочется Тэхёна. Хочется ему поверить. Еще раз.
Дать шанс. Показать, что мне его не жалко, этого чертового шанса, что я не давлю его из себя насильно, а готов разбрасывать перед ним, как стелют лепестки роз перед новобрачными. У меня этот шанс размером со звездное полотно — не видно ни конца, ни края. Небо кажется бездонным, так ведь? Только оно всё равно только одно. Так и с моим шансом.
Всё очень просто.
В жизни есть вещи, которые просто не нужно усложнять. Дать еще один шанс тому, к кому вопреки правилам жизни продолжает тянуться душа, это одна из них.
Примечания:
САМОЕ ВАЖНОЕ:
Я безмерно благодарна всем тем, кто корректно и тактично оставался со мной рядом, дожидаясь, когда мне хватит ресурсов и здоровья вернуться к публикации этой истории. Всем тем, кто оставлял здесь комментарии под 13-ой главой все эти годы (господи, вы только вдумайтесь, как это звучит… годы…). Тем, кто поддерживал меня в тг-канале. Тем, кто относился с пониманием и чуткостью. Вы такие невероятные. Благодаря вашей любви к «Нимбу», я смогла его дописать, и я говорю это не для красного словца, это истинная правда, потому что однажды именно перечитывание ваших комментариев дало мне тот болючий, но необходимый пинок для того, чтобы открыть файл и снова вернуться к этим ребятам в самое жерло вулкана.
Я обнимаю каждого и люблю всем сердцем. Вы мои ангелы тропы.
До следующего четверга!
(https://boosty.to/callmesabina.tikho)