Мой акардиальный близнец и его половые проблемы

NC-17
В процессе
60
2
FluffyNyasha бета
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 189 страниц, 53 262 слова, 20 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
60 Нравится 53 Отзывы 24 В сборник

Acid

Настройки
…И никому из наших даже не было жалко, Её ничтожная душа Досталась при рождении очередной шмаре. Но эта история не кончается, она всё ещё жива, И где-то в другом городе Любит другого пидораса. Восток и запад — Они такие разные, Но даже в грязи ты можешь найти алмаз, И даже у самой последней мрази Может хватить духу совершить сеппуку, Даже если ты проститутка, Перед тобой может открыться путь. babangida за две недели до событий главы «Куба» — Мужчины от пятидесяти до… или до пятидесяти… от… бля… до… — Санёк сначала тянет слова, как даун, а потом начинает так же глупо и бессмысленно улыбаться. — Этого уже размазало, — констатирует Илья. — Нет, подожди… от трид…или… да бля… — упрямо пытается выдать нечто связное Санёк. — Да расслабься просто, успокойся… — Илья зевает. — Нет, я должен об этом рассказать! — Пиздец тебя накрыло… — сочувственно смотрит на него Илья. — А меня вообще нет, — перекатываю во рту горькую, густую слюну. Жарко. Хочется пить. Подташнивает. И больше ничего, как я ни стараюсь прислушиваться к себе. — Странно. Должно уже, — Илья пожимает плечами. — В общем, мужчины от сорока до пятидесяти лет в разных регионах Украины вешаются в лесу где-то раз в два три месяца, — собравшись с силами, тараторит Санёк. — Одни и те же? — тупо шутит Илья. — Да я тоже бы повесился, если бы был хохлом, — встревает Тимоха. Вид у него паршивый. Если Санёк просто напоминает дауна, то этот вдобавок ещё раскраснелся, покрылся испариной и выглядит как дед, которого разбил инсульт в жаркий день. — Жалко, что ты не хохол, Тимош, — Санёк прислоняется затылком к стене и шумно выдыхает. Тимоха не обижается и даже не вскакивает, чтобы прямо здесь и сейчас набить ему ебало. Он молчит, уставившись в стол, и вдруг начинает дебиловато хихикать. Вскидывает голову и смеётся, захлёбываясь воздухом. Глаза его при этом как будто расползлись на пол-лица, превратившись в чёрные ямы. — Ну и чё тут такого? — спрашиваю. — Конечно, они выпиливаются. Во-первых, они, как заметил Тимоха, ебучие хохлы. Во-вторых, ясен хер, что в таком возрасте больше всего кончают с собой, так как хуёвость жизни — внезапно — гораздо хуже, чем у малолетних. В сорок лет человек хуёво выглядит, ему не дают, и уже нет никаких иллюзий, что это когда-то изменится. В жизни есть только сраная работа, дети-долбоёбы, жена-сука и страдания. — Меня удивляет не сам факт, а одинаковый способ суицида и выбор места, — протестует Санёк. — Они что, в одном и том же лесу вешаются? — зевает Илья. — У них там свой лес Аокигахара? — Бля, а где им ещё вздёргиваться? — этот разговор начинает меня бесить. — Дома? Чтоб снять успели, что ли, да? Во дворе? На улице? Чтоб соседи увидели и охуели? Конечно, они в лес идут, потому что если человек реально, без дураков, собрался подохнуть, а не устраивает театр одного актёра, он старается минимизировать шанс того, что его найдут и спасут, и идёт туда, где никого, блять, нет! — Вот… вот, смотри… — как будто не слыша меня, Санёк показывает экран своего телефона. Я вижу своё отражение в чёрном, покрытом сеточкой трещин стекле. Оно мне не нравится, но я не могу оторвать от него глаз. — Ты пустой экран показываешь! — снова ржёт Тимоха. — Ну да, — соглашается Санёк и тоже сгибается от хохота. — Пустой. Там ничего нет! — Говорят, повешение — самый результативный способ суицида, — пожимает плечами Илья. — Может, потому и… — А как думаете, — обрывает его Тимоха, — Цветаева обоссалась, когда повесилась? — Мы об этом уже спорили, — отвечаю. Как же меня всё бесит. Эти голоса, эти двигающиеся узоры на обоях, этот пустой потрескавшийся чёрный экран, в котором отражается мой унылый ебальник… Эта Цветаева. — И к чему пришли? — К тому, что нет! — горячо возмущается Илья. — Не было такого. — Это ещё почему? — я сам не понимаю, зачем продолжаю участвовать в этом ебанутом разговоре. — Потому! Никто не обоссался, пока не доказано обратное. — Он считал, что Цветаева слишком возвышенная, чтобы обоссаться, даже после смерти, — подключается Санёк. — Ага, может, она ещё и не ебалась? — мне хочется засмеяться, но спазм в горле не даёт. — Конечно, — не смущается Илья. — А двое детей у неё откуда? — не отстаёт Тимоха. — Не двое, — возражает Санёк. — Какая разница? — отмахивается Тимоха. — Появились путём слияния духовной энергии с Эфроном, — продолжает нести хуйню Илья. — Какая разница, сколько у этой тупой пизды детей и как она сдохла? — не выдерживаю я. — Между прочим, — Илья поднимает указательный палец вверх, — она придумала четырёхстопный дольник. — Угу. Научилась ссать не сидя, а стоя и подпрыгивая на одной ноге. Это так важно! — Есенин тоже повесился, — невпопад говорит Тимоха. Опять он, блять, своего земляка поминает. — Ну этот-то точно обоссался, — заявляет Илья. — Чёй-та? — Тимоха скрещивает руки на груди. — Он же бухой был, — поясняет Илья. Телефон в кармане вибрирует. На экране — бесформенное фиолетовое пятно с глазками. «Это она, Влад, ЭТО ОНА, понимаешь, я увидела и поняла, что это она! Я не верила в ИТК раньше, но это правда! Они реально делают снимки тонкого мира! Это Алёна, посмотри!» Отправитель — «Её мать». Блять… Алёнина мама. Совсем уже поехала со своей шизотерикой. И что ещё за ИТК? Исправительно-трудовая колония? Почему она в неё не верила? В ИТК можно верить, можно не верить, но если тебя туда посадят… Пытаюсь набрать «что за итк», но пальцы деревенеют и не попадают по клавишам. Отправляется «чтть тпкоее/итаакк». Но она каким-то чудом понимает и даже отвечает: «Инструментальная транскоммуникация! Это связь с тонким миром, понимаешь? Они нашли её! Она с нами, здесь!» Идиотка. Похоже, это у них семейное. Илья болтает в телеге с какой-то пиздой и записывает ей свои ебучие бессмысленные кружки. Это просто невыносимо меня раздражает. — Кто это? — спрашиваю. — Подруга. — Ты её ебёшь хотя бы? — Неа. — Почему у тебя вообще, блять, почти нет друзей, и столько подруг? Ты не находишь, что это по-пидорски? Даже в одном из тестов у психолога был вопрос типа «Вы в детстве больше дружили с девочками?», а это был прям очевидный тест на пидора. — У меня много подруг, потому что мне нравится общаться с женщинами. Если бы я был пидором, я бы наоборот такой: «МУЖИКИИИИИ!!! Я ДРУЖУ ТОЛЬКО С МУЖИКАМИ!!!» — он ржёт, хватает меня за плечи и встряхивает. — МУЖИКИИИ!!! ВСЕ БАБЫ ТУПЫЕ ШЛЮХИ!!! ТОЛЬКО МУЖИК МОЖЕТ ПОНЯТЬ МУЖИКА!!! МУЖИКИИ, ДАВАЙТЕ РАЗДЕНЕМСЯ, ОБМАЖЕМСЯ МАСЛОМ И БУДЕМ САМБОВАТЬСЯ, А ПОТОМ ИГРАТЬ В ВЕРТОЛЁТ С ГОЛЛАНДСКИМ ШТУРВАЛОМ!!! Они все трое ржут, и их смех звучит неестественно, ломано, как через старый радиоприёмник. — Мужики-и!!! — Илья щипает меня за бедро, я шарахаюсь от него в сторону. — Давайте, блять, чисто по-мужски побазарим, как настоящие мужики, по-мужски разберёмся! — Ты чё, совсем охуел?! — мой голос тоже начинает срываться на что-то среднее между помехами в радиоэфире и скрежетом ногтя по доске. — Ну чё ты, бля, пацану перед пацаном не западло! — визгливо хихихает Тимоха, их с Саньком глумливые рожи расплываются у меня перед глазами. Они оба похожи на животных — Тимоха на какое-то мелкое и хищное, типа хорька, а Санёк — на массивное, туповатое и отмороженное, типа кабана. — А тебе нравятся чисто мужские коллективы, да? Сосисочные вечеринки такие… — Завали ебальник свой, блять! — я не понимаю, говорю я это мысленно или вслух — я сам себя не слышу. Илья кидается ко мне и получает джеб левой в ебальник. Пытается увернуться, но неуклюжесть его подводит. Он бьёт меня пяткой в голень и почти сбивает с ног. — ИДИТЕ НАХУЙ, БЛЯТЬ!!! — я выхожу из комнаты, забегаю в ванную и пытаюсь умыться холодной водой. Обычно помогает. Главное — охладить затылок и запястья. Что-то выглядит странно. Что-то не даёт мне покоя… В ванной было зеркало. Где оно? Телефон снова вибрирует. «Её мать» пишет всего одно слово: «посмотри». В следующем сообщении картинка: размытое оранжево-лиловое месиво. Не успеваю я улыбнуться, как месиво медленно, но верно принимает очертания человеческого лица. Рот искривлён подковкой, как у плачущего ребёнка, брови нахмурены, глаза широко распахнуты, с застывшим в них выражением непередаваемого животного ужаса первобытного человека, впервые увидевшего молнию. Картинка движется. Лицо хлюпает носом, будто вот-вот разревётся, и шумно дышит. Дрожащие губы беззвучно шевелятся, и я даже начинаю разбирать некоторые слова. Оно несколько раз повторяет: «Холодно». «Так страшно», — шепчет лицо. — «Страшно». Телефон вибрирует — ещё одно сообщение. Лицо уползает наверх, сменяясь другой картинкой — теперь красно-бежевое пятно на чёрно-зелёном фоне. Постепенно угадывается контур орущего рта. По ушам бьёт мерзкий бабий визг, срывающийся на фальцет. Я отбрасываю телефон в сторону, но визг не стихает; всё вокруг разбегается в стороны мелкими волнами, пульсирует и перетекает в болотные, бугристые стены, короткую широкую лавку и грязный пол. Хотя «грязный» — не то слово. Даже не знаю, какое слово будет то. Мне вообще сначала показалось, что пол в помещении земляной, а потом дошло, что нет… Вот настолько он был замызганный. Если бы не полумрак, находиться тут было бы совсем невыносимо. Стены как будто покрыты слизью. Они блестят сыростью и страхом. Что-то чернеет в углах, и я не хочу даже предполагать, что. В тяжёлой железной двери есть зарешёченное окошко, пуленепробиваемое стекло, которое покрыто чёрными пятнами от затушенных бычков, трещинами и царапинами. Визг продолжается, и я даже разбираю слова. — ВЫПУСТИТЕ МЕНЯ-Я-Я-Я-Я-Я-А-А-А!!! ВЫПУСТИТЕ-Е-Е-Е-Е-Е!!! Я НЕ МОГУ БОЛЬШЕ ЗДЕСЬ СИДЕ-Е-Е-Е-ЕТЬ!!! ЛУЧШЕ УБЕЙТЕ МЕНЯ НАХУЙ УЖЕ-Е-Е-Е!!! За каждым словом следует удар по железной двери. Бабский фальцет сливается с мужским воплем: — НУ ПИДОРАСЫ, НУ МУСОРА, БЛЯ!!! НУ ХОТЬ ДЕВЧОНОК-ТО ВЫПУСТИТЕ, СУКИ!!! ГОНДОНЫ!!! — Вы солевого зачем привезли? Этого в наркологичку, — слышен из-за двери гораздо более тихий и спокойный голос. — А эти… Вот ребят, вы правда думаете, что нам заняться нечем, что нам в кайф ночью пять раз выезжать из-за вас? — Ну, не мы же вас вызывали… — Блять, зато ИЗ-ЗА ВАС вызывали, и мы были обязаны реагировать, понимаете? Тяжёлая дверь медленно открывается. Полоска света ползёт по замызганному полу, и мне хочется блевать. Пиздец. Даже в свинарнике было бы чище. Свиньи чистоплотнее тварей, которых тут держат. Какая-то белобрысая манда, покачиваясь, пытается сфокусировать взгляд. — Смотри, аха…ха-ха… посадили туда кого-то… смотри, реально прям там уже девки сидят! — ржёт. — Проходим. — Я туда не пойду, блядь! Идите нахуй! Нет! Нет, пожалуйста! Не надо! — её крик за несколько секунд разгоняется от терпимого до совершенно невыносимого уровня громкости, прежде чем срывается на ультразвуковой визг. — А-а-а-ай! Отпусти! Она вертит ногами, как будто неожиданно решила сплясать брейкданс, выворачивается всем телом из рук мента в чёрной маске, пытается царапать и пинать его, пока вдруг не падает на пол уже в наручниках. Хуй знает, каким чудом он ухитрился их на неё надеть. — Палец! — скулит она. — Он мне палец сломал! Палец! Посмотрите… сломал… не могу шевелить… Второй мент цокает языком и очень знакомым голосом говорит: «Вот ещё чего не хватало…» Я понимаю, что это голос Лафета. — Что, блять, с девочкой справился? Пидор, блять, ёбаный, а ну иди сюда! Боевой куколд тупой пизды со сломанным пальцем пытается напрыгнуть на мента сбоку. Тот отшвыривает его в сторону, после чего к скулежу девки добавляется его радостный вопль. — Вот! Вы меня избили! Превысили свои… полномочия! Я ничего не вижу! Я сейчас сдохну, нахуй, скорую вызывайте! Катя! Катя, ты жива?! Катя, ответь! — Да! — вторит ему девка. — Скорую, вызывайте скорую! Их голоса сливаются с многоголосым воем из зарешеченных комнат: «Отпустите! Выпустите! Отпустите меня! Выпустите меня отсюда! Я хочу пить! Принесите воды! Мне нужно в туалет! Тут девушка умирает! Выпустите! Сука, мусора! Уёбки, пидорасы! Гондоны!» Мент с непроницаемым лицом и блеклыми безжизненными глазами отвечает: — Хорошо, сейчас вызову скорую. — Ну и нахуя ты это сделал? — шепчет Лафет напарнику. — Тебе проблем мало? — Ты сам всё видел. Довыёбывались, — отвечает ему не менее знакомый голос. Очень знакомый. — Устроили театр одного актёра, блять, — один из ППСников зевает. Их двое: белобрысый и смуглый. — Не жалко девочку? — ехидно спрашивает его какая-то баба-дознавательница с колхозной чёлкой, чёрными блестящими волосами, собранными в косу, и губами, выделенными кроваво-красным. Задумываюсь о том, сколько оперов её уже драло в этом отделе. — Нет. Эта сука человека убила, — без тени улыбки отзывается белобрысый ППСник. Я, кажется, знаю его, но не могу вспомнить… — Я не убивала! Не убивала! Нет! Не-е-е-е-ет! — голос девки превращается в что-то среднее между рычанием дикого зверя и плачем младенца. — Я НЕ УБИВАЛА!!! — Да ну? — удивляется смуглый ППСник. — Вроде на скорой же увезли. Маратов. Его фамилия Маратов. Откуда я это знаю? — Нет. Умер в реанимации полчаса назад. — А что случилось? — запоздало интересуется кто-то из ментов. Опять знакомый голос. — Бухая за руль села, сбила человека. А этот мудак с ней рядом сидел, тоже бухой. Кирпичом в гаишника кинул. Громкую парочку уводят. Те, не переставая обниматься, плакать и сосаться, исчезают из моего поля зрения. (Да ну, не отвертятся они всё равно.) О себе напоминает какая-то странная компания в дверном проёме. — Ну мы можем идти? — спрашивает девка очень маленького роста — не сразу понятно даже, что не пиздючка. — Вы сказали, там насрано в КПЗ. — Ага, — не спорит с ней мент с мёртвыми глазами. — А в какой камере? — интересуется длинноволосый говнарь рядом с ней. — Я думаю, что во всех, — хихикает один из ППСников. Некоторые из ментов смеются. — Короче, — резюмирует мертвоглазый, — девушек мы обижать не будем, а мужиков оставим в КПЗ до утра. — Вы что, сексисты? — спрашивает другой весёлый женский голос: какая-то девка, которую я даже не вижу. Не знаю, что это за компания и что они натворили, но судя по тому, как и каким тоном они общаются с ментами, им скорее смешно, чем страшно. — Да, — мертвоглазый всё так же невозмутим. — Ну отпустите нас, пожалуйста, мы сразу уедем и ничего больше делать не будем! — снова подаёт голос мелкая. Другой мент, лысый и постарше мертвоглазого, сквозь зевок проговаривает: — Да хер с вами, идите. Только давайте договоримся, что этой ночью мы вас больше не увидим. Рыдающая девка со сломанным пальцем возвращается. Успеваю разглядеть, что палец действительно сломан — вывернут в неправильную сторону, распух и посинел. Лицо тоже распухло от рыданий и раскраснелось настолько, что напоминает раздавленный переспелый помидор. — Что по скорой? — без особого интереса спрашивает лысый мент. — Всё в порядке, нет показаний для госпитализации, — откликнулся Маратов и зевнул. — Эта один звонок просит. Говорит, жених у нее в полиции работает. — В росгвардии, — сорвавшимся голосом возразила Катя (зачем я помню, как её зовут?). — То есть это, — кивнув на боевого куколда подбородком, спрашивает мент в маске, — не он? — Нет, — еле слышно сипит Катя. — А кто? Ответа не следует. — Слушай, ты хоть фамилию жениха скажи, интересно же. Может, я знаю его. Попиздим про твои подвиги. Около минуты у Кати уходит на осмысление того, что он сказал, после чего она с криком бросается на мента в маске, но её тут же отталкивает Лафет. — НЕ СМЕЙ!!! СУКА!!! СУ-КА!!! НЕНАВИЖУ ТЕБЯ, ТВАРЬ, НЕНАВИЖУ ТЕБЯ!!! — надрывается Катя, пока мертвоглазый с ППСником тащат её в вонючий гнилой рот зарешёченной камеры предварительного заключения. — А кто ж меня любит, — фыркает мент в маске. Я, наконец, понимаю, кто это. Это я. — Ну чё, вы забираете солевого или нет? — напоминает о себе Лафет. — Мы его больше никуда не повезём. — Вы что, не слышали эту песню? — выныривает из шума, который мозг уже перестаёт воспринимать, тоненький девчачий голосок. — Хорюшкины сапоги, сапоги-сапожки! *** Я хорошо помню тот день. Такое вообще трудно забыть. Вот Илья, замазывающий тоналкой шрам на щеке. Я прохожу мимо него, спрашиваю: — А губы красить не будешь? — Пошёл нахуй, — Илья даже не поворачивается в мою сторону. Ну да: если тебя в мужском коллективе с хуя на хуй не послали, значит, что-то не то. Лафет подозрительно спрашивает: — От тебя что, перегаром несёт? — Нет. — А чем? Вот приебался. — Санитайзером. — Ну да, конечно, — мерзким учительско-ментовским тоном тянет Лафет. Мудак ёбаный. Какое твоё сраное дело? Мы выходим во двор. Самир идёт нам навстречу, пожимает руку сначала Лафету, потом, после секундной заминки, мне. Он хороший парень на самом деле, хоть и хач. Спокойный такой. — Как семья, как Малика? — едва Лафет успевает задать вопрос, как звук его голоса перекрывает яростный крик: «Вот они, псы кремлёвские!». В первые секунды я не обращаю внимания, потому что задумался о Малике, жене Самира. Хорошенькая полторашка с большими сиськами и щенячьими глазами. Я бы её, конечно… — Чего? — осторожно переспрашивает Лафет, возвращая меня в реальность. — Шлюхи идут! Путинские шлюхи идут! — орёт абсолютно голый мужик (что вселяет даже нечто похожее на уважение: на улице-то мороз). Его можно было бы выставлять в анатомическом музее, настолько он тощий и жилистый. Выпирающие из-под кожи кости почему-то навевают ассоциации с жёсткой сушёной рыбой. — Прошмандовки! Заебал этот Путин со своими прошмандовками! Только сейчас я замечаю его лицо. Гнидное какое-то. Вытянутое, с длинным носом, почти отсутствующими губами и огромными ввалившимися глазами. Нет, правда: я только сейчас увидел его лицо. До этого смотрел на болтающийся хер и ржал. — Заебал этот ёбаный Путин со своими проститутками, своими малолетками! — продолжает надрываться Гнида. Назову его так. По Сеньке и шапка. Если что, я не предвзят. Это не имеет отношения к тому, что он стоит голый на морозе и вербально залупается на меня с коллегами. Просто внешка его подвела. — Это что? — невозмутимо интересуется Самир, его удивление выдают лишь вскинутые брови. — Какой-то флешмоб? — Какой флешмоб, флешмобы остались в 2012-м году, старик, — отвечаю ему я. В ту же секунду Гнида срывается с места, наклоняется и пытается протаранить меня головой в живот. — Он выебал меня! Ёбаный Путин! Выебал меня и выебал и-и-и-их! ОН ИЗНАСИЛОВАЛ И-И-И-И-И-ИХ!!! — Гнида переходит на остервенелый визг, когда я успеваю вывернуть ему руку, а Лафет — вторую. — БЛЯДСКИЕ ШЛЮ-Ю-ЮХИ!!! ВЫЕБАННЫЕ В АНАЛ ШЛЮ-Ю-ЮХИ!!! — не переставая голосить, Гнида причудливо изгибается, пытаясь избавиться от наручников. — Что это у него там? — Лафет щурится. Самир подходит к Гниде и, склонив голову, пытается разглядеть нечто, чернеющее у Гниды между его гнидных булок. — Бля-я-я-я-я… — Лафет переходит на полушёпот. — Ты когда-нибудь такое видел? — Нет… — Самир, в свою очередь, отшатывается, как будто увидел овцу с двумя головами. Щелчок камеры телефона заставляет его перевести внимание с жопы Гниды на меня. — Сука, Лягин! Удали! Удали это нахуй! — Да классная же фотка, ты чего? — Вот нахуя так делать, блять?! Тебе проблем, что ли, мало?! — похоже, он реально выбесился. Но меня это не пугает. — Тебе дисциплинарных взысканий, блядь, мало? Он снимает перчатку, чтобы ещё раз попытаться выхватить у меня из рук телефон, и я еле сдерживаю смех, заметив, какие у него тоненькие бабские пальчики. Такими только на пианино играть в доме благородных девиц. Хотя он, вроде, как раз умеет. В кадетском училище научился, в перерыве между чисткой снега и получением пизды от старшекурсников. Или чем они там занимаются… — Брейк, — машет рукой Самир. — Надо этого артиста ментам скинуть, пока он тут не околел. И я наконец вижу, что заставило их так охуеть. Вокруг очка у Гниды — татуировка. Чёрная татуировка круга с лучами. А ещё… Понимаю, что мы с Лафетом опять, как загипнотизированные, пялимся Гниде прямо в очко. — Слушай, — тихо спрашивает Лафет, — что это такое? Это мне кажется, или… — Тебе не кажется, — отвечаю. — Это он себе жопу, походу, так раздолбал, что… ну, вот, кишка вываливается. Странно, что он резко перестал злиться, вернув внимание к очку Гниды. Очко примирения, блять. — А вообще, — тут я уже увлекаюсь, — бывает, что кишка совсем выпадает, я такое у одного деда видел на иксвидеос, там просто кусок кишки из жопы торчит, а он туда… — Можно без подробностей? — прерывает Самир. Оба смотрят на меня так, как будто я им за шиворот наблевал. Короче, мы тогда решили не вызывать пепсов, а сами поехать до ближайшего отделения. Самир, добрая душа, спрашивал у Гниды, куда тот шмотки свои дел, и даже хотел ему что-то купить. — Тупое быдло, — не оценил его милосердия Гнида, — вот ты знаешь, например, третий закон термодинамики? — Энтропия системы приближается к постоянному значению, когда её температура приближается к абсолютному нулю, — отчеканил Лафет быстро, как заученный текст. — А второй? — лицо Гниды исказила злая усмешка. Быстро у него настроение меняется. Только что орал и метался, а теперь беседу о какой-то научной хуйне решил завести. — В естественном термодинамическом процессе сумма энтропий взаимодействующих термодинамических систем никогда не уменьшается. — Чем отличается цикл Ренкина от цикла Карно? — Цикл Ренкина — теоретический цикл паротурбинных установок, — устало вздохнул Лафет. — Его основное отличие от цикла Карно состоит в том, что в конденсаторе осуществляется полная конденсация пара, поступающего из турбины. — Погуглил, что ли, сука? — скрипнул зубами Гнида. — Нет, — Лафет безразлично пожал плечами. — Я когда-то был победителем всероссийских олимпиад по физике. Вопросы — полная хуйня. Школьная программа. И тут в Гниду снова вселился солевой сатана. Он визжал, рычал, хрипел, пищал и успокоился только после нескольких пинков по почкам и крика Лафета: «А ну утихни, блядь!». — Что ж не получилось из тебя великого физика? — спрашиваю у Лафета. — Потому что в кадетке приветствуется больше времени тратить на чистку снега и спортивные соревнования, чем на какие-то олимпиады по физике с математикой, — без особого сожаления ответил он. — Да и отец бы не понял. Он хотел, чтобы я офицером стал, как он с дедом. Я представил двухметрового Лафета среди вечнодевственных каличных кривоёблых задротов с физтеха, которые ссут в бутылку, чтобы из-за компа подольше не выходить, и стало ещё смешнее. Когда в отделе выяснили личность Гниды и звонили его родне, они все от него открещивались и отказывались приносить ему хоть какую-то одежду. Делайте, мол, с ним, что хотите. Так и сидел в КПЗ голый и босой. В том отделе, где была пиздатая соска-дознавательница, творилось хрен пойми что. Вокруг вопли, визги и прорывающийся сквозь них тоненький голос: «Хорюшкины сапоги, сапоги-сапожки! Хорюшкины сапоги ходят по дорожке…» *** …Сапоги-сандалики, хрюшенька был маленький… Ничего не соображаю. Смотрю вниз и вижу тонкие белые ноги с костлявыми коленями. На них какие-то пятна, но в этой темноте ничего не разобрать. В голове ни единой связной мысли. Чешусь, давлю пальцами клопа. Скрючиваюсь, стараясь не касаться спиной холодной, чем-то испачканной стены. Рядом храпит старая алкашка с заплывшими глазами, из её рта свисают нитки густых слюней. За стеной кто-то плачет. Чьи-то крики, стук, гулкий топот, дребезжание железа, звон стекла… Ничего не понимаю. Кто я? Почему я здесь? — Откройте! — к хору голосов присоединяется ещё один, совсем близко. — Девушке плохо, у неё кровь идёт! Откройте! Когда свет из-за приоткрывшейся двери накрывает меня, начинают нестерпимо болеть глаза. Пальцы липнут к лицу, когда я его ощупываю. В дверном проёме возникает милый с виду молодой мент с недовольным лицом и шрамами от угрей на щеках. Он может быть даже младше меня. Не хочется об этом думать. — Умывайся иди, — неприязненно цедит сквозь зубы мент. — Я не хочу, — отвечаю прежде, чем успеваю что-то сообразить. — Иди, сказал, — он повышает тон. Щенок, блядь, решил власть показа… Даже додумать не успеваю. Его рука вцепляется в мои волосы, наматывая их на кулак, он стаскивает меня на пол и тащит к выходу. — Пошёл нахуй! — зачем-то сразу начинаю выступать я, хотя в моём положении это хреновая затея. Почему у меня такой голос? Что это за визг недорезанной свиньи? — Пошла, блядь! — его сильные руки заворачивают за спину мои, слабые и тонкие, как ветки мёртвого иссохшего дерева. — Пизда тупая, пошла! Пошла, сука! Он волочёт меня по полу, пока я собираю липкой кожей всю накопившуюся там грязь. Распахивает выкрашенную белой краской дверь, и меня начинает тошнить. Нет, не просто тошнить — горло сводит спазмами, как будто я уже сейчас потихоньку начинаю обблёвываться. Что это, чумной скотомогильник? Что вообще может ТАК вонять? Ёбаный, блять, по голове, здесь проверок общественного совета УМВД вообще, что ли, никогда не было? Сильная ментовская ладонь тычет меня лицом в железную раковину, покрытую хлопьями ржавчины и грязным налётом толщиной с палец, и на затылок обрушивается струя ледяной воды. Прежде чем я успеваю сообразить, что происходит, вода обжигает ноздри и попадает в лёгкие. Я не могу ни крикнуть, ни вдохнуть, ни выдохнуть. Я вообще ничего не могу. Перед глазами пляшут разноцветные точки. — Успокоилась? — мент орёт мне в ухо. — Ещё будешь умываться? Уже не плохо тебе? Он поднимает меня и ставит на ноги. Что за хуйня происходит? Я ничего не понима… — Иди давай, хорош придуриваться! — обладателя второго голоса я не могу разглядеть вообще. Вокруг какая-то каша из ярких пятен и болезненно-белого света, бьющего в глаза. — Иди, сказал! — теперь он подкрепляет приказ смачным шлепком по жопе. Настолько смачным, что колени опять подгибаются, и я почти валюсь на пол. — Ты охуел?! — снова вырывается из моего горла отвратительный визг. — Ты что делаешь?! — А что он делает? — спрашивает тот мент, что устраивал мне водные процедуры. — Он меня только что за жопу трогал!!! — Да что ты говоришь? Оба ржут. Меня качает на волнах их смеха, подбрасывая то вверх, то вниз. Он проходит сквозь моё тело, как острые, колючие импульсы. — Наркоманка хуева, — выплевывает кто-то из них. Не знаю, кто именно. Мне уже всё равно. Горло и нос саднит, во рту привкус рвоты, крови и воды из-под крана. Чешутся припухшие красные укусы клопов. — Красивая же девка, — говорит второй. — Нахуя себя изуродовала? Его палец указывает на три шестёрки у меня над грудью. Три чёрные расплывшиеся шестёрки. — Ты чё, сатане служишь, блядь? — Из-за таких тварей, как ты, молодые ребята подсаживаются и жизни себе ломают. Сука. — Пидор, блядь, уёбок, — завывает мой голос, сквозь белую плёнку перед глазами я вижу наливающиеся лиловым синяки на своих руках. — Я тебя засужу нахуй, блядь! — Дура, блядь. Ты себе настолько наркотой мозг раздрочила, что у тебя припадки эпилептические. Ты бьёшься. Это задокументировано. Снова смеётся. — Тебе же плохо стало, да? — с лживой участливостью интересуется молодой мусорёнок. — Опять припадок? Мысок его ботинка встречается с моей спиной, и почки пронзает адской болью. Всё ускоряется, смазывается, как будто кто-то поставил на перемотку кассету, которую я смотрю. — Плохо тебе? Ну сейчас я помогу. Становится холоднее, и стены качаются, расплываются, рассеиваются. Я уже не вижу того мента, но слышу его голос: — Я уже какой раз тебя вижу тут? Девушка-легенда, блядь. Твоя мать молится уже, чтоб ты сдохла наконец, и мы перестали её дёргать, когда ты в ещё сто двадцать пятый раз сюда попадёшь. Заткнись, тварь, заткнись! Закрой свою пасть! И свой: — Не бейте! Не бейте, я беременна! Стены исчезают совсем и превращаются в ночную черноту, окутавшую двор возле круглосуточного магазина. Передо мной экран телефона. Буквы пляшут перед глазами и размываются. «влад пожалуйста» «пожалуйста влад» «никого кроме тебя» «влад прошу» «влад я сделаю аборт я сделаю что ты хочешь влад» «влад пожалуйста прости влад» «влад я никому ничего не скажу» Очень холодно. Блики неоновых вывесок танцуют на обледеневшем асфальте. Пузырящиеся голубые обои с орхидеями пульсируют вокруг. Какая-то старуха. Два мужика. Шприц. Под кожей надувается пузырёк. Шнур от зарядки затягивается на моём плече и рвётся. Тепло разливается по телу, и шёлковые нити проникают под кожу, и скользят по мясу, тянутся из-под ногтей, превращая меня в маленького паучка. Я царапаю мужика, а он беззвучно открывает рот. Бьёт меня головой об пол. Рвёт воротник футболки с хелло китти и комкает моё лицо, как бумагу. Очень больно внутри, но я почти не чувствую. Я вынашиваю ребёнка, которого не буду растить. У него чёрные волосы, синие глаза и кожа как розовый персик. Если бы он вырос, только и делал бы, что занимался сексом и разбивал сердца. Сквозь мои поры просачивается благословенная влага. Святая вода блестит на моём белом теле, святая, как крик девственницы в момент дефлорации. Как дыхание старой ведьмы на последней секунде жизни. Я — женщина, и потому принадлежу Луне. Женщины — это Луна. Мужчины — это Марс. Женщины любят совокупляться, истекая кровью и молоком. Мужчины любят убивать. «Не трогай меня, блядь, — говорил Влад. — Ты этими руками дрочила, блядь, узбекам». Блевать под опиатами так сладко. Как будто сама себя трахаешь в рот. Гастро-оральный секс. Секс со вкусом курицы. Мужчина — это член. Член — это курица. Раскисшая куриная ножка из KFC. Старуха тоже открывает рот. Ничего не слышно и не понятно. Я выхожу во двор и иду вперёд. На босых ногах что-то красное и чёрное. Это плохой знак, но они мне больше не нужны. Я всё меньше и меньше, сворачиваюсь и становлюсь совсем крохой, малюткой. Я матрёшка — малютка в малютке. Вещь в себе. По Канту. Он сказал, что Кант — это «пизда» по-английски. Пульс пятьдесят. Красные капельки тепла меня покидают. Губы становятся голубыми. У меня было много парней, но по-настоящему нравился только один. Я не видела никого прекраснее. У него были чёрные волосы, синие глаза и кожа как розовый персик. А сам он — как мясо. Варёная, волокнистая курятина. Его мышцы — волокна. Волокна мяса. Он есть плоть. Приземлённая, жестокая плоть. Я не уверена, что мой ребёнок от него, но я бы хотела, чтобы от него. Когда я сказала, что беременна, он раздел меня и избил скрученным полотенцем, а потом прогнал и добавил везде в чёрный список. Влад, Влад, Влад, Влад, его звали Влад. Вла-ди-мир Ля-гин. Мя-со. Я чувствую его мясо в себе сейчас. В липкой коченеющей тюрьме. Ему никуда из меня не выбраться. Никто его не слышит. На асфальте продолжают танцевать яркие блики. К ним приклеились мои волосы. Пульс сорок пять. Мечтать о смерти — это для богатых. Это не про меня. Бедные не хотят умирать, да? Человеку, работавшему с 12 лет, не положено грезить о смерти. Это для тех, кто слишком избалован. Я не помню, была ли предана кому-то, как Влада. Но я же всегда знала, что ни боженька, ни любимые не дадут мне того, чего хочу. Если бы они любили, то не разрушили бы меня. Никто этого не понимает, совершенно никто. Я даже сейчас не могу быть услышана, когда меня скоро не станет. Удачи тебе, нахуй, завтра на работе. Только удача тебе и поможет, ведь ты снова будешь заламывать руки, нервно кусать свой красный рот, и тебя снова будет тошнить, и ты снова будешь думать о жизни, которой у тебя никогда не будет, а меня уже не будет и ты сильно мне позавидуешь. удачи мне на тебя плевать можешь плакать сколько хочешь Пульс сорок. Удачи, нахуй, завтра на работе. Всё о нём, всё о нём, всё о нём. Это глупо: порождения Марса не должны больше меня занимать. Как можно целовать мужчин? Целовать надо хлеб. Затылок наливается тяжестью. Бледное пятнышко луны отражается в моём зрачке и проникает в черепную коробку, как маленький скользкий червячок. Сырая заиндевевшая трава нашёптывает мне что-то, но я ничего не слышу. Только слабый стук в груди. Хватит. Глупое сердце, не бейся. Не бейся. Не бейся. Не бейся. Не бейся. Всё. *** Владимир Боль пронзает меня, как длиннющая металлическая струна, рассекающая спинной мозг и тянущаяся через всё тело, от затылка до пальцев ног. Я пытаюсь что-то сказать, но мешает распирание в горле — как будто кусок стекла в нём застрял. Я не могу больше чувствовать этот холод и животный ужас. Я умираю? Я не боюсь смерти, я боюсь этого процесса умирания — или что это такое? По экрану телефона расползлись трещинки, но мне плевать. Отодвигаю его пяткой подальше от себя, чтобы больше не видеть лицо Алёны. Чтобы больше никогда не чувствовать… этого. Я не знаю, как эти ощущения превратить в слова. Не силён в этом. Мысли, как обрывки размокшей ваты, плавают в мозгу, щекочут его, вызывая нестерпимый зуд, и я снова чувствую боль. Она такая… осязаемая. Её даже можно пощупать. Плотная, упругая, неоднородная, с вкраплениями чего-то острого… как стекловолокно. Нет ничего удивительного в том, что Алёна так закончила. Когда мне об этом сказали, буквально первая мысль была: «Я так и знал». Реально. Так, блять, и знал. Она была с приёбом и лет с двенадцати сознательно к этому шла. И мне её ничуть не жалко. Никогда не было. Мы с ней познакомились, блять, на гиге каком-то, когда она ко мне подошла и отсосать за пять косарей предложила. Серьёзно, так и было. И попыталась спиздить мой телефон, получила в солнечное сплетение, ныла и угрожала, что какой-то Рахиб мне за неё отомстит. Я сказал, что «Рахиб» звучит, как название болезни. Потом мы болтали с ней часа два — не помню, о чём. Какая разница? Зачем я вообще это вспоминаю? Эта лживая потаскуха не сказала мне о себе ни слова правды, её «показания», блядь, менялись по двадцать раз на дню. Она сама забывала, о чём врала, и её затягивало в эту воронку пиздежа, калейдоскопа из ёбырей и гниения заживо. И меня она хотела утащить вслед за собой. Только и делала, что пиздела, воровала, закатывала истерики хлеще Арины, принимала хуи во все природные отверстия, ширялась и портила мне жизнь всеми возможными способами. Звонила в пять утра, зная, что мне вставать в шесть, и выла в трубку, чтобы я немедленно вытащил её из КПЗ, куда она стабильно попадала. Ей уже прописаться там можно было, она там всяко больше времени проводила, чем дома. Деньги пиздила у меня… Вот какая сука! Всё, блять, пиздила, что не приколочено! И не только у меня. Её маленькая нежная ладошка не покидала чужие карманы и сумки. Я её, блять, так пиздил, как ни одну тёлку не пиздил. Она у меня и сознание теряла, и хромала… А всё мало было, значит, раз в голове ничего не поменялось. Один раз она у меня спиздила пять тысяч из внутреннего кармана куртки, а потом ей ещё хватило наглости ко мне припереться. Помню, сидим с ней, я говорю, говорю, говорю, и её лицо абсолютно ничего не выражает, пока я не взял её за ухо и не выкрутил, блять, так, что она завизжала и забилась у меня в руках. НУ ЧТО СДЕЛАТЬ, ЕСЛИ ОНА ПО-ДРУГОМУ, СУКА, НУ НИКАК НЕ ПОНИМАЕТ?! Перед глазами появляется картинка: она лежит в пустом дворе, такая маленькая, бледная, худая, босая, никому не нужная, в разорванном топике с дурацким котёнком и атласных шортах на голое тело в ноябрьские минус десять. С волосами, примёрзшими к асфальту. Некоторые участки кожи ещё красные от обморожения, некоторые уже посинели. Нос, наоборот, неестественно-белый и холодный, как кусочек льда. Кусок стекла в горле становится больше и ползёт вниз, прорезая себе путь к лёгким. Какие-нибудь ангелы (или кто там?) читают нашу с Алёной последнюю переписку, попутно установив, что я всё ещё храню видеоматериалы с ней и подрачиваю на них, и официально каким-нибудь своим Небесным Окружным Судом признают меня полным чудовищем. А я сижу здесь, на полу возле ванной, и не знаю, что сказать. Себя надо защищать. Обвинять себя противоестественно, потому что с этим делом справляются окружающие. Но я не знаю, как себя защищать. Точнее, знаю, но сейчас мне не особо хочется. На похоронах Алёны я не был по двум причинам. Во-первых, её подружки-проблядушки меня узнают, во-вторых, я проспал. Мне просто слишком хотелось спать. Потом мы свиделись с её матерью, поговорили, она показала мне могилу. Хорошо, что она не знала, кто я. И не знала, что на той фотографии, которую она выбрала для надгробия, Алёна сидела рядом со мной, и её прямая кишка была полна моей малафьи. Просто фотка обрезана, и на ней только лицо. Ну и что теперь? Заламывать руки, давиться соплями, говорить, как мне жаль? Так ведь это неправда. Обвинять или оправдывать себя… Зачем это пустодрочерство? Да, мой телефон забит фотками и видосами с человеком, который давно сгнил в могиле. И я на них иногда передёргиваю. Её охуенные сиськи сожрали личинки. Наколки слились с пятнами разложения. И всё. Её больше нет. На нет, как говорится, и суда нет. Почему тогда мне так больно. Наверное, потому, что меня развезло от кислоты. Больше никогда не притронусь к диссоциативам. Нахуй, нахуй, нахуй. Мне вспоминается, как мы с Лафетом пиздели на дежурстве. Что-то про книги какие-то… А, про какую-то книгу об арбузерах очередную. Его так за живое задело прям. Говорил, мол: ну ладно, написали вы, что есть абьюзеры, психопаты, нарциссисты, хуисты, глобалисты, неонацисты, адвентисты, арфисты, чекисты, маоисты, колонисты, онанисты, имажинисты и так далее, надо от них бежать. А хули делать, если ты сам арбузер? Вот что мне делать? «Мне» не в смысле мне, это он так сказал. Нахуя толочь воду в ступе Зачем я продолжаю об этом думать Почему мне очень больно Тупая пизда блядь шлюха ёбаная там всё сразу было понятно взгляд блядь на тысячу ярдов или как там говорят смотришь в глаза и видишь тысячи парней с которыми она ебалась и которым сосала и больше ничего не видишь ненавижу тебя ненавижу ненавижу ненавижу ненавижу ненавижу ненавижу я бы сам тебя убил сука одни проблемы от тебя хули ты ко мне прицепилась я не понимаю уходи уходи ну пожалуйста прости меня пожалуйста прости меня прости меня прости меня пожалуйста я не могу больше этого выносить хватит издеваться надо мной что ты ещё хочешь что ты хочешь я не понимаю тебя Я не вижу и не слышу никаких галюнов. Ничего и никого. Только я сижу на полу возле ванной. Пытаюсь считать секунды и не понимаю, почему четыре минуты идут за четыре года. И почему мне так больно. Чувствую, как саднят старые синяки на заднице, когда вжимаюсь в пол. Как же мне сейчас не хватает очкастого уёбка. Хочется, чтоб он отхерачил меня как следует, блять. Без всяких соплей. Чтобы в ушах звенело и перед глазами звёздочки прыгали. Чтобы кровь текла. Чтобы он меня до такого состояния довёл, чтобы я его умолял прекратить, чтобы, нахуй, сознание терял, а он бы меня не слушал и продолжал. Но он так не умеет. Батя умел, а этот не умеет. Потому что он бесхарактерное беспозвоночное. Комок склизких соплей на ножках. В своих влажных фантазиях всех псов режима на ноль умножил, повесил, на вилы насадил… а на деле даже избить основательно не может. Ссыкливый мудак. Начинаю понимать, почему мне так нравится, когда меня бьют и оскорбляют. Когда меня наказывают. Не так важно, за что. Я могу быть даже с этим не согласен. Вообще не важно, что там лично я думаю. Чтобы кто-то другой вынес вердикт с позиции взрослого и наказал меня. А потом… Потом всё. Такое колоссальное облегчение. Ощущение, что я уже своё получил и можно успокоиться. Больше боли не будет. Точнее, будет, но не прямо сейчас. Это главное. Желательно испытывать хоть какое-то уважение к тому, кто принимает решения, но это, блять, точно не про этого дефективного любителя жопосуйства и либеральных ценностей. Ну ладно. Нет уважения, пойдёт и привязанность. Хоть что-то. Я не хочу выносить вердикт. Я не хочу брать на себя ответственность такого рода. Мне обычно и не приходилось. А так я чувствую растерянность. Полную растерянность и беспомощность. Я не знаю, что говорить и что делать. Я подхожу к ней и дотрагиваюсь до её затылка, примёрзшего к асфальту. Снимаю с себя футболку и пытаюсь натянуть её на эти костлявые, угловатые плечи, белые и холодные. Прижимаю её к себе. К голой коже как будто раскалённый добела металл поднесли. — Алён, открой глаза, пожалуйста, — от моего горячего дыхания на её виске появляются капельки воды, — почему ты тогда мне не сказала… почему… я бы не позволил тебе… умереть вот так… — Я тебя люблю, но… меньше, чем боюсь, — её сизо-голубые губы шевелятся. — Прости меня, пожалуйста… Я… я любил тебя. Своей ебанутой любовью, но любил. Я… я не знаю, зачем я это сказал. Я действительно не знаю. Это никому не интересно. — Я умираю, — полувопросительно шепчет она, и я понимаю, что это не её голос. Это вообще не голос. Это… шелестение? Бессмысленное шелестение. Как будто ветер гонит сухие листья. Черты её лица смазываются, сглаживаются, исчезают из памяти. Тело истончается, сворачивается, как плёночная фотография, брошенная в огонь. Её больше нет. Ничего нет. Только чернота. Выныривая из черноты, я вижу перед собой только качающийся пол и дорогие зимние ботинки. Я не чувствую на себе одежды, не чувствую своих рук и ног. Машина останавливается, хозяин тянет за поводок и выводит нас. Мы беспокойно топчемся на месте и принюхиваемся. Из машины выскакивают несколько человек в белых комбинезонах и говорят с хозяином, но я не разбираю слов. Мы несёмся вперёд, обгоняя друг друга, мышцы перекатываются под нашими чёрными шкурами. Зима, в которой мы существуем — не та, о которой писали про «мороз и солнце». Это вечная ночь. Наши зубы вонзаются в толстую шкуру зверя, он рычит, воет, хрипит, пока не раздаётся выстрел. Хозяин его добивает. Я бегу, не разбирая дороги, пока не натыкаюсь на маленького оленёнка с мягкой головой и не раздираю его на части, не выедаю его глаза и язык, не вытаскиваю его тёплые внутренности и не остаюсь один в этом ледяном плену. Один с собой и тем, что я сделал. *** — Ты чё тут сидишь? — спрашивает Тимоха. Вижу его вполне чётко. Вряд ли это глюк. — Эй! — Не знаю. Кусок стекла в горле никуда не делся, но говорить он не мешает. Только голос из-за него звучит чмошно и по-бабски. Как у додика, которого весь день гнобили в школе, и вот он пришёл плакаться мамочке в подол. — Пошли, твоя помощь нужна. — С чем? — С Саньком чёт совсем не то. У него припадок какой-то начался. *** Максим Последний раз, когда я видел тебя, ты был тих, робок и отрешён. Мне даже стало тебя жалко. Открыв перед тобой дверь, я совершил ошибку, которую много раз совершал. Наделение неодушевлённого предмета чертами, свойственными человеку, в русском языке называется «олицетворением». Так же можно назвать и моё восприятие Лягина. Я, будучи эмпатом, приписываю неодушевлённому предмету чувства, испытываемые людьми. У тебя нет ни сердца, ни мозгов, ни человеческого сознания. Ты без приглашения вошёл в мою комнату, разделся и забрался в постель, прижимаясь лбом к стене, и, когда я сел рядом с тобой, трогательно протянул мне свою ладонь со сбитыми костяшками и короткими ногтями. «Вот допустим, что я напишу, — набирают мои дрожащие пальцы, — что я люблю тебя» «…что я люблю безмозглый кусок мяса с отростками, которыми он ходит, трахается и доносит бутылку с дешёвым алкоголем до рта» «И как тебе? Ты, наверное, посмеёшься, да, мразь?» Я вспоминаю твою ладонь в своей и чувствую адскую боль. Если попытаться её визуализировать, она напоминает мне вишнёвый пирог. Тонкий слой песочного теста и влажная багровая мякоть. «Хотя бы просто напиши, что ты жив» «Я зря беспокоюсь, ты точно жив» «Такие как ты живучие» «Тебе, наверное, очень смешно? Сидишь со своими дегенеративными ублюдками-друзьями где-нибудь в Мурино, посасываешь Балтику и смеёшься? Да, я знаю, что твой дружок Илья, страдающий нарциссизмом, живёт в Мурино, и о многом другом тоже знаю». «Он действительно психически нездоров, ты знаешь об этом? Он хранит видеозаписи, на которых он разглядывает себя в зеркале в течение десяти-пятнадцати минут, тебя это не удивляет? Впрочем, человек, не страдающий психическими отклонениями, с тобой бы не связался» «Ты в курсе, что твой дружок Симченко — убийца? Думаю, нет. Хотя ты, пожалуй, этим гордился бы, да?» «Я НЕНАВИЖУ ТЕБЯ» «Что сложного в том, чтобы просто написать, что ты жив и с тобой всё в порядке?» «Куда ты пропал?» «Если ты сейчас мне не ответишь, я покончу с собой» «Ты этого хочешь?» «Я даю тебе десять минут» «почему ты не отвечаешь почему» «ты думаешь что я блефую» — Меня от тебя блевать тянет. Я тебя презираю, — сказал ты, продолжая тупо смотреть в стену из-под полуразомкнутых век. — Ты со мной трахаешься, — напомнил я тебе. — С презрением и отвращением. — Зачем ты пришёл? — Сам не знаю. А ты зачем меня впустил? «Потому что я люблю тебя, шовинистическая безмозглая тварь», — мысленно ответил я, но не решился произнести это вслух. — Ты — жертва американской массовой культуры, — твои губы изгибаются в издевательской усмешке. — Ты никогда не думал, что живёшь по сценарию? Даже ненавидишь и протестуешь по одному и тому же издроченному сценарию, написанному много лет назад. Нас приучили, что охуенно быть бунтарём, залупаться на систему, быть не таким как все… Но если все не такие, как все, то все — такие, как все. — Когда ты молчишь, ты кажешься умнее. — Мы ушли от истоков, Вержбицкий. Как раньше было? У бабы выросли сиськи — батя нашёл ей хуястого мужа посмекалистее, они завели хозяйство, курей, гусей, хрюшек там, нарожали себе помощников, помощники выросли, и цикл повторился. Пришли на их землю чужаки, мужиков всех убили, баб обрюхатили, ну и цикл повторился. Так потихоньку все нежизнеспособные единицы закончились, а те, кто покрепче, выжили и размножились. А всё остальное — это надстройка, понимаешь? Вся эта хуйня про то, что детство должно быть счастливым и пиздюку надо жопу лизать — это же придумали маркетологи ёбаные лет пятьдесят назад. Каких-то сто лет назад девятилетки работали в шахтах и подыхали там, и никто не парился об их счастье и комфорте. Вообще всё, что мы сейчас знаем и думаем, было придумано относительно недавно, прикинь? А если поковыряться в этом, то натолкнёшься на огромное нихуя. Мы проиграли нахуй эволюционную гонку, когда стали задавать вопросы. Вот у чурок как: баба, знай своё место, мужик — въёбывай, сколько аллах дал детишек, столько и родим. И они нас вытесняют отовсюду именно поэтому. Мы проебались, понимаешь? Мы стали задавать вопросы. Нахуя жить, нахуя рожать, а на что жить, а что жрать, а во что одеваться, а куда ездить, а почему, а зачем… и всё. Мы превратились в рефлексирующих, изнеженных хуесосов, которые загнали себя в замкнутый круг из-за своей бесконечной рефлексии и никогда не смогут успокоиться. — Ну и где твоя жена, хрюшки и выводок маленьких россиянцев? — В пизде. — Иного я и не ожидал. — А я такая же жертва американской массовой культуры, как ты. Та часть кровати, на которой лежал тогда ты, холодная и пустая. Прямо как твоё сердце.
60 Нравится 53 Отзывы 24 В сборник
Отзывы (9)