***
Строительство Рябинового смиала шло быстро и весело — хоббиты копали, пилили, строгали, заколачивали гвозди и делали все те тысячи вещей, которые требуются, чтобы появился дом. А ещё они ели, пели и смеялись и это, пожалуй, Спящий ненавидел больше всего. Впрочем, он сейчас вообще всё ненавидел. Майя был мерзок сам себе. Это было новым, не испытанным раньше чувством. Он гордился собой, восхищался и любил, а потеряв тело — захлёбывался от жалости к самому себе. Но никогда — слышите?! никогда! — он не презирал себя. Теперь пришлось. Истрёпанная, ветхая оболочка его феа едва держалась. Долгий сон в тяжёлых грёзах позволял ему не рассыпаться прахом, но какой сон, когда вокруг два десятка хоббитов и все шумят? Оставался только один выход. Он — гордый, он — сильный, он — сотворённый прежде всего сущего, был вынужден, словно нищий, подбирать объедки. Рассыпавшиеся гвозди — мелкая наждачная пыль досады. Попавший по пальцу молоток — огненная вспышка боли, короткая, как искра, когда кресало бьёт по кремню. Разругавшиеся вдрызг друзья-строители — ядовитый дурман, висевший в воздухе, слишком короткий, чтобы насладиться им вдосталь. Спящий бродил среди полуросликов, нависал нал курчавыми головами, стелился в строительной грязи. Досада, раздражение и такая редкая боль не приносили удовольствия. Здесь, в холмах и долинах Шира, было слишком мало ненависти и злобы. Хватало лишь не развеяться по ветру. А развеяться порой хотелось. Исчезнуть, не быть, не унижаться. Но Спящий стискивал несуществующие зубы и каждое утро отправлялся на поиски пресной, как сохлые опилки, еды. Он сможет, он выдержит. Пусть на это уйдут столетия, но… — Эй, хозяин! — окликнул Мармадьюка один из рабочих. — Дерево рубить? Толстый хоббит оторвался от любовно выстругиваемой плашки — среди начерно проявлявшихся линий легко было узнать округлые рябиновые грозди. — Не вздумай, Дьюи! — из ниоткуда возникла рыжекосая хоббитянка. Вид у Милли был серьезный и воинственный. — Я хочу, чтобы эта рябина осталась на своем месте. — Но, милая, — запротестовал её супруг, — Мы же хотели поставить здесь лавочку, отсюда такой чудесный вид. Я для неё уже и спинку готовлю. Смотри, какая красивая будет! А если дерево оставить, оно нам солнце перекроет, вон ствол уже какой толстый, в гостиной совсем темно будет. Хоббитянка задумалась. «Убью», — бессильной злобой исходил развоплощенный майя. — «Мою рябину! Хоть бы эти двое подольше прожили, чтобы мне сил набраться». О, он вспомнит все возможные и невозможные муки, всё, что творил сам, и как убивали другие… — Мармадьюк Бэнкс, это дерево остаётся, — решительно заявила хоббитянка. — А лавочку мы поставим вот там. Хоббит посмотрел к сторону, куда указывал пухлый пальчик жены и покачал головой. — Милли, у нас же там дверь, завтра уже ставить будут. — Значит, дверь мы перенесём, — невозмутимо ответила Милли и, глубоко вбивая во влажную почву низенькие каблучки, прошла к рябине. Погладила по коре, покачала налившуюся красным гроздь. — Оно мне нравится. Хоббитянка сорвала две ягоды. Одну отправила себе в рот, а вторую скормила мужу. Муж скривился и закашлялся. «Чтоб ты подавился, рохля хоббитская!», — от всего несуществующего сердца пожелал полурослику Спящий. — Ромашечка моя, она же горькая! — Конечно, горькая! Рябина до заморозков всегда горькая. Зато какая ароматная, — хоббитянка мечтательно улыбнулась. — А на зиму мы наварим варенье, будем сидеть у камина и пить чай с рябиновым вареньем… Хоббит зажмурился, явно зримо представив себе теплоту камина, завитушки пара над фарфоровым чайником и вазочку с вареньем. — Как скажешь, милая, — Дьюи поцеловал жену в щечку и пошёл распоряжаться о переносе двери, расширении холла и переделке плана норы. — Не бойся, я тебя в обиду не дам, — похлопала Милли рябину по стволу. Сорвала еще одну ягодку, прожевала и поморщилась. — Нет, надо дождаться всё-таки холодов. И сахару побольше… Майя хотел было пожелать и ей подавиться, но как-то не вышло.***
Спящий так много и так сильно ненавидел прежде — и не понимал, какую силу дает ненависть. Он был среди тех, кто воздвигал камни Ангамандо, кто вплетал свой голос в снежные бури и моровые поветрия. Он, чья рука проламывала гномий доспех и играючи сносила эльфийских воинов. Он… Он уже битый час пытался свалить со стола любимую чашку рыжеволосой хоббитянки. Чашку в мелкий пошлый цветочек, которую глупая смертная поставила на самый край. Раз за разом Спящий толкал хрупкое стекло призрачной бессильной ладонью. Сотни, тысячи раз. Он всегда умел быть настойчивым, умел добиваться своего, умел быть терпеливым. За это его так ценила — там, давным-давно! — Кементари, Дарительница плодов. И умение это пригодилось ему потом, у Властителя Севера. Оно даже усилилось, питаемое ненавистью и злобой, точно такой же, какую он испытывал сейчас. Проклятый холм! Проклятая нора! Проклятый хоббичий дом! С тех пор, как его рябиновый холм извратили, исказили, опустошили, прорыв ходы и залы, павшему майя ничего не оставалось, кроме как бродить по комнатам полуросликовой дыры. Кружевные салфеточки, вазочки с цветочками, статуэтки барашков с голубыми глазами, портреты кудрявых родственничков на стенах, полосатые коврики на светлых половицах… Подставка для зонтиков у двери!.. Как он это всё ненавидел! Хоббичья чета, по хлещущей из майя ненависти, быстро продвигалась вперёд, уверено догоняя Манвэ с Вардой. Есть! Вдребезги. Спящий смотрел на мелкие осколки, разлетевшиеся по всей кухне, и ликовал. Такого острого удовольствия он не испытывал уже много тысячелетий. Это было… это было похоже на второе совершенное им убийство. Первое вспоминать он не любил — вышло грязно, страшно и слишком болело потом в груди. А вот второе… — Дьюи! Моя чашка! Спящий приготовился. Будь у него губы, он бы их облизал — сейчас эта глупая гусыня расплачется, раскричится, может, ещё и с мужем поругается… А он, майя, будет ловить искры злобы, капли обиды, крошки раздражения. Ловить, пробовать на вкус, наслаждаться, растягивая удовольствие, подхватывать каждую тёмную пылинку в этом слишком светлом доме. Питать собственное «я», наполнять себя силой, и однажды… — Ласточка моя, что случилось? — Моя любимая чашка! — в голубых глазах хоббитянки стояли слёзы. — Ох ты, какой ужас! Ну не плачь, моя любимая, не плачь! — закудахтал хоббит, обнимая жену. — Я попробую её склеить. Вот увидишь, будет лучше новой. — Не надо, — хлюпнула носом Милли и мужественно улыбнулась. — На счастье. — Да, да, конечно! На счастье! А давай поедем в Митчел Дельвинг на Зимнюю ярмарку, купим новую чашку. Помнишь, ты видела там такую красивую, синюю, с птичками… — И с бабочками! — И с бабочками, милая. Хоть с лягушками! — С лягушками не хочу. А на ярмарку хочу, надо будет прикупить всякого, сам же знаешь. — Знаю, Ромашечка, знаю, — проворковал Дьюи и погладил жену по округлившему животу. — Мы сейчас и список составим, что покупать… Полурослики устроились у весело пляшущего огня камина и принялись обсуждать, чем ещё безвкусным и ненужным загромоздить комнаты норы, а Спящему очень хотелось отплеваться от гадкого вкуса проглоченной слабенькой хоббичьей обиды. Столько трудов, а результат… Ладно, главное — у него получилось, а уж дальше он своё возьмёт.***
В Рябиновом смиале пахло страхом и болью. Мармадьюк дрожащими руками набил трубку, раскурил и снова принялся метаться по гостиной. Рваные облачка табачного дыма, так не похожие на обычно аккуратные колечки, пролетали сквозь призрачную феа мятежного майя. Спящий ел. Страх был невкусным, он отдавал привкусом недозрелого яблока и ощущался пористым, как туман — так всегда бывало, когда мирроанви боялся не за себя. Но страха было много, он разливался по комнате, выплескивался в коридор, смешиваясь с острыми, режущими всплохами боли. Эту боль развоплощённый майя не мог проглотить вовсе. Она только раздражала его, прокатываясь волнами, ударяя куда-то вглубь. Она била в исчезнувшую суть того айну, который когда-то помогал проклюнуться самому малому семечку… За плотно затворённой дверью спальни, в окружении подруг, рожала рыжеволосая, похожая на располневшую гусыню, хоббитянка. А ещё через два месяца, когда стаял рыхлый ноздреватый снег, едва живой от голода, радостной шумихи и детского ора мятежный майя понял, что нужно делать. Колыбель была старой. «Счастливой», как заявил толстяк Дьюи, когда, пыхтя и заливаясь потом, собственноручно заволакивал её в детскую. По светлому кленовому дереву шла роспись — цветы и птицы. — Заснул? — Мармадьюк на цыпочках прокрался к сидевшей возле сына жене. Милли устало кивнула и прислонилась к мужу. — Пойдём, Ромашечка, я тебе ужин согрел. И варенья достал, твоего любимого, рябинового. Уже в дверях хоббитянка обернулась. — Смотри, Дьюи, колыбель до сих пор качается. Повезло нам с ней… «О, ещё как повезло», — ухмыльнулся Спящий. — «Вы себе и представить не можете». Он, изначальный айну, певший сначала светлые березовые леса, а потом сплетавший ядовитый плющ и волчеягодник в такую чащу, куда даже орки заходить боялись, сидел в хоббичьем доме и толкал колыбель смертного. Однажды, и очень скоро, у него хватит сил и толчок превратится в удар. Что может быть хуже, чем лишиться того, что стало твоим порождением? Тогда горе и отчаяние затопят даже этот полный света и тепла смиал. Спящий наклонился над одетым в распашонки толстеньким младенцем. Кудрявая шерсть на голове, щёки в пол-лица, как у отца, вздёрнутый материнский нос. Майя оскалился. Ничего, немного осталось… Толчок за толчком… Колыбель качнулась чуть сильней обычного и хоббитёнок проснулся. Полупал карими глазами и вдруг — улыбнулся и потянулся к феа стоявшего над ним развоплощённого айну.