Часть 1
14 марта 2021 г., 23:26
Жак пьет стакан за стаканом. Это не помогает: виски в его стакане — жидкое пламя, и оно лишь заставляет то, что уже полыхает, пожирает все у Жака внутри, разгореться сильнее и ненасытнее, и кровь в его жилах превращается в раскаленный металл, что жжет изнутри кожу, грозит расколоть череп — как при какой-нибудь паршивой заразе вроде гриппа, когда разум вязнет в горячке, а тело плавится, лишившееся воли, ставшее бесполезным, мешающее даже дышать. То, что происходит с Жаком, болезнь и есть — привязчивее и мучительнее многих других, ведь лекарств, помогающих спастись от нее, человечество еще не придумало. Он проиграл — одно слово это пронзает его, как мечом. Все его планы, мечты, все то, что было в самозабвенной и яростной борьбе поставлено им на карту — все это оказалось ничего не стоящим, годным лишь на то, чтобы его смяли и отбросили, как мелкий мусор, как и сам Жак оказался достоин только того, чтобы его отбросили следом, перед этим публично вываляв в дерьме.
«Вы абсолютно правы, господин премьер-министр». Чертов Миттеран. Старый хитрый ублюдок — уж он-то давно знает, что жители этой страны давно уже не смотрят на президентские выборы иначе как на очередное телевизионное шоу — или цирковое представление. В этот раз Миттеран решил побыть в амплуа дрессировщика, и ему удалось как нельзя лучше, даже кнутом размахивать не пришлось — только чуть поигрывать рукоятью, пока Жак бегал перед ним на задних лапах, щетинился и скалил зубы, тщетно пытался дотянуться хоть до его штанины.
Что ж, шоу удалось на славу. Жаку ничего не остается, кроме как признать это.
В дверь стучат. Похоже, что секретарю порядком надоело жить.
— Я же говорил, — начинает Жак, чувствуя, что голос вот-вот сорвется на рев — то ли гневный, то ли исполненный адской муки, как у получившего пулю зверя, — никого не…
За дверью — другой голос. Не секретаря. Но знакомый — и от его звука у Жака в груди будто сдуваются меха, уже готовые исторгнуть из себя поток испепеляющего жара.
— Вы позволите мне зайти?
Он избегает обращения, точно чует: скажи он сейчас «господин премьер-министр» — и Жак со всем своим пылом, со всей своей кипучей, всепоглощающей злостью отправит его к дьяволу. Впрочем, куда ближе к аду находится сейчас сам Жак: как ни крути, нежданный гость все равно составит ему компанию.
Жак отпирает дверь, чуть приоткрывает ее. Внимательный взгляд, за мгновение изучивший его с головы до ног, встречает практически с вызовом: ну что, вот он я, такой, какой есть, готовый шею свернуть тому, кто попадется под горячую руку. Рискнешь зайти? Не свалишь под благовидным предлогом?
Конечно же, он не свалит. Эдуар Балладюр потрясающе уверен в себе — и когда-нибудь эта уверенность обязательно приведет его туда же, где сам Жак находится сейчас. Что ж, пусть видит своими глазами, каково это — проигрывать. Может быть, это чему-нибудь его научит.
— Заходите, — Жак пропускает его, почти затаскивает внутрь кабинета, чтобы тот не мялся в дверях, дверь захлопывает и запирает: остальным (если, конечно, кто-то еще остался) тут ловить нечего, пусть убираются прочь. — Что у вас? Пришли мне соболезновать?
Балладюр не изменяет себе: держится степенно, со своим обычным величавым, сдержанно-сочувственным спокойствием. Отвечает не сразу — обходит кабинет медленным шагом, задерживается взглядом на занавешенных окнах, на пиджаке и галстуке, оставленных Жаком на софе, на полупустой бутылке, что возвышается на бюро.
— Хотите выпить? — Жак демонстративно переворачивает кверху донышком опорожненный стакан. — Налейте себе тоже.
— Благодарю, — откликается Балладюр, но не двигается с места. Жак останавливается невдалеке от него, садится на стол, все равно что студент, и его гость незамедлительно удостаивает его за это осуждающим взглядом. Конечно, для него это немыслимо — как же можно в самом предсердии Республики так себя вести… иногда Жака так и подмывало спросить, видит ли Эдуар вообще что-нибудь вокруг себя за тем изобилием шор из снобистских предрассудков, что он на себя нацепил. Может ли он понять жизнь такой, какая она есть — или бредет по ней вслепую, руководствуясь только собственными о ней представлениями? Жак не спрашивал, конечно — да и вряд ли получил бы ответ.
— Ладно, — он делает нетерпеливый жест, указывая на бутылку, — тогда дайте ее мне, будьте любезны.
Балладюр неподвижен. Как будто вовсе не слышал, что ему сказали — его вечная паршивая привычка отвечать глухим игнорированием на все, что не приходится ему по душе, рано или поздно тоже не доведет его до добра.
— Что? — Жак думает, что его накроет сейчас новым приступом ярости, но вместо этого ему становится весело, будто он смотрит необыкновенно смешной эпизод бессмысленной сентиментальной комедии. — Хотите поиграть в сурового родителя? Считаете, что можете мне запретить?
Глаза Эдуара чуть сужаются, будто темнеют, и колышется в них что-то упрямое и холодное. Запретить он не в силах, конечно же — зато может стоять рядом, как привязавшийся призрак, неодобрительно смотреть в спину и громко, невыносимо громко молчать.
— Я пришел сюда не «соболезновать», как вы выразились, — произносит он наконец, как и всегда — негромко; он вообще редко утруждает себя тем, чтобы повышать голос, полагая, будто тишина должна установиться от самого факта того, что он решил что-нибудь сказать. — Полагаю, соболезнований вы на сегодня получили достаточно. Я пришел сюда, чтобы справиться о вашем состоянии.
— Вот как? — Жак удивлен, даже немного искренне: для Эдуара, вечно замкнутого, застегнутого на все пуговицы, редко удостаивающего вниманием что-нибудь, что выходит за пределы его дражайшей душевной организации, такая забота — это что-то новенькое. — Ну и как вам? Довольны?
— Нет, — сухо отвечает он, вновь делая вид, что неприкрытую провокацию вовсе не замечает. — Напомню, что вам нужно будет сделать заявление…
Жак только хмыкает, морщась:
— Ну и что? Вы сомневаетесь в моей способности выйти на трибуну и сказать несколько слов этим болванам после пары стаканов виски? Ваша опека очень трогательна, но вы с ней, откровенно говоря, перебарщиваете.
Его мимолетная веселость исчезает: ее сметает, выжигает в горстку пепла вместе с другими эмоциями вновь разгоревшийся огонь. Один короткий порыв раздражения на Балладюра, так некстати решившего, что Жаку интересно будет слушать его менторские нотации — искра, которой достаточно, чтобы Жак вспыхнул вновь, как разорвавшийся бензобак, в который бросил какой-то горе-шутник не дотлевшую до конца спичку. Сознание снова заволакивает плотной пеленой жара: его слишком много, он требует выхода, грозя испепелить Жака дотла, и тот, выходя из себя, со всей силы швыряет стакан себе под ноги. Звон, осколки — этого, конечно, мало. Слишком мало. Чтобы хоть немного удовлетворить потребность в разрушении, из которой Жак всецело теперь состоит, нужно сравнять Матиньон с землей, разбить в труху каждый кирпич, нарубить на щепки каждое из деревьев, высаженных в саду — и нет никаких гарантий, что Жаку окажется этого достаточно, что занявшийся пожар не перекинется дальше, не охватит собой весь город, всю страну, не уничтожит все, что могло бы напомнить Жаку о его позоре.
Он порывается вскочить и ринуться вперед — схватить бутылку, глотнуть из нее? Запустить ее в окно? Или, может быть, в голову Балладюру, раз он так удачно решил сегодня зайти? Ведь и его вина наверняка есть в случившемся — Жак слишком доверял ему, слишком прислушивался к его советам, слишком долго полагал, что в его словах есть какой-то резон, слишком близко подпустил его к себе, пусть многие из его окружения, да и его собственное внутреннее чутье убеждали его в опасности этого шага. Если сел в политическую лодку, будь готов грести в одиночестве — для Жака это была аксиома, не требущая доказательств, и все равно он нарушал ее раз за разом, день за днем, из самоуверенности ли, из какой-то глупой наивной надежды, из необъяснимого стремления привязаться к кому-то и ощутить в ответ что-то, пусть закованное в кованую броню, но отдаленно похожее на привязанность. Теперь это все не имеет никакого значения. Чаяния того, кто потерпел поражение, стоят столько же, сколько он сам — ничего.
— Жак.
Балладюр оказывается у него на пути — Жаку как будто ничего не стоит преодолеть это незначительное препятствие, но он замирает, как будто в него молнией ударило, потому что его удерживают, схватив за плечи, вроде бы и мягко, но крепко, и продолжают смотреть в глаза все с тем же стоическим спокойствием, а выдерживать этот взгляд — почти больно, будто на свежий ожог бросили горсть льда.
— Мне все равно, сколько вы выпили и выпьете еще, — произносит Эдуар, и Жака хватает только на то, чтобы смотреть на него растерянно и потрясенно. — Мне не все равно, что вы явно не в себе. Вам нужно взять себя в руки, Жак. Я понимаю… понимаю ваши чувства, я знаю, сколько значила для вас эта кампания, но ничего еще не окончено. Пройдет еще семь лет, и…
— И что? — Жак хочет спросить насмешливо, а получается — сдавленно и горько, будто прошло не семь лет, а двадцать семь, и он — глубокий старик, жалеющий о безвозвратно ушедших годах. — Я не хочу даже интересоваться, сколько из тех, кто вчера клялся мне в верности, сегодня уже думает, под чье крыло можно перебежать. Держу пари, поиски следующего кандидата они уже ведут полным ходом. Через семь лет… бороться придется с ними, а уже потом — с Миттераном и его шайкой. Воевать на два фронта. Думаю, не стоит рассказывать вам, чем это может грозить.
Балладюр не отступает. Только хмурится, не веря, кажется, в то, что Жак стоит в шаге от того, чтобы сдаться. Жак может его понять — глядя на себя со стороны, он и сам не поверил бы еще вчера, а сегодня - просто видит с поразительной ясностью, как мало в мире зависит от его веры или неверия.
— Вы смотрите на ситуацию только с одной стороны, — говорит Балладюр, Жака по-прежнему не выпуская, будто пытаясь посредством прикосновения передать ему еще что-то, что невозможно высказать при помощи слов. — Посмотрите с другой. У вас будет семь лет на то, чтобы собраться с силами и учесть свои ошибки. На то, чтобы не промахнуться, не дать себя свалить в следующий раз. Чтобы еще больше укрепить свой авторитет и не позволить никому усомниться в нем. В первую очередь — себе самому, Жак. Пусть сейчас вам кажется, что все рухнуло, я уверяю вас — это далеко не так. Очень многое осталось прежним, и в первую очередь — вы сам. Вы переживаете тяжелую минуту, но все ваши… таланты, умения, личные качества, позволившие вам подняться так высоко — все это остается при вас. Только вы решаете, как распорядиться ими — и я, если честно, не могу представить, чтобы вы, каким я вас знаю, после всего, что случилось, решили навсегда отступить.
Он умолкает, тяжело дыша. Излияние чувств дается ему нелегко, но он держится сам и пытается удержать Жака — хотя одному черту известно, каких усилий ему это стоит.
— Так вы за этим сюда пришли? — спрашивает Жак, заинтересованно склоняясь к нему; кажется, сближение нервирует Эдуара, он предпочел бы сохранять дистанцию, а вместе с ней — иллюзию собственного контроля над происходящим. — Наставить меня на путь истинный?
Балладюр тихо вздыхает, и в этом вздохе Жак отчетливо слышит проклятие.
— Я считаю важнейшим качеством государственного деятеля умение понять, где его присутствие на данный момент требуется сильнее всего, — произносит Балладюр, пытаясь приосаниться, гордо вздергивая подбородок. — Узнав, что происходит, я решил, что сейчас мне необходимо быть именно здесь.
Воспоминания, как всегда, приходят непрошенно и внезапно, на этот раз — о том дне, когда Жак, открыв поутру глаза в своей одиночной палате в Кошен, увидел, что подле его койки стоит, сжимая в руках шляпу, старый знакомый. Они нечасто общались до этого, а в семьдесят четвертом, казалось, и вовсе потеряли друг друга из виду — Жак, по крайней мере, и думать забыл о существовании Эдуара Балладюра, пока тот решил не напомнить о себе сам: пришел, как всегда, чванный, исполненный сознанием собственного достоинства, тоже втемяшивал Жаку что-то велеречивое, нравоучительное, но почему-то не вызвавшее у Жака желания прогнать визитера прочь. Каким образом Балладюр умудрился в тот день не просто убедить Жака в своей правоте, но расположить его к своей персоне, вызвать к себе глубокое доверие, почти противоестественное в своей безоглядности — для Жака оставалось загадкой. Может быть, дело было в том, что Эдуару, как он ни старался это скрыть, возможно, и от себя, было не наплевать. Что он был один из немногих, кто пришел к Жаку — как к Жаку, а не к мэру Парижа, бывшему премьер-министру или председателю РПР. Что он говорил с ним на равных, не принимая тот разговор как часть очередной многоступенчатой интриги, не имея в своих словах никакого двойного дна — и тем купил Жака с потрохами, с того далекого дня и до сегодняшнего, и, как Жак мог представить, до многих других, что ждали их двоих в будущем.
Они все еще стоят друг против друга, и с этим, конечно, нужно что-то делать. Жак улыбается — отвлекающий маневр, необходимый для того, чтобы Балладюр утратил бдительность, решил, что ситуация у него в кармане, позволил мягко взять себя за руки и незаметно завести их себе же за спину.
— Спасибо вам, — говорит Жак почти шепотом, и меха в его груди надуваются с новой силой, и пламя в его душе оглушительно бушует и хохочет, но больше не грозит поглотить без остатка его одного. Ему надо склониться еще немного, и он делает это, и целует, как привык — требовательно, не сомневаясь в своем праве, почти кусая чужие губы, жадно проникая меж них языком. Какая-то сила толкает его, ведет вперед, заставляет его всем весом своим прижать Эдуара к стене, снова впиться в него и распять, сплавить в поцелуе все свое отчаяние и благодарность. Самозабвенно, безумно, в чем-то невыразимо прекрасно, но это не может продолжаться долго, иначе Жак непременно сошел бы с ума — он заставляет себя отстраниться, ничего не видит в первую секунду — только сплошное белое и слепящее, и слышит слабо доносящийся голос:
— Руки…
— Что? — спрашивает Жак, не понимая.
— Отпустите руки, — голос звучит четче и сосредоточеннее, и муть перед глазами рассеивается: Жак видит лицо Эдуара, бледное, исполненное потрясения, понимает, что все еще сжимает его запястья, до того, что ладони начинает жечь. Он отпускает, — невозможно не отпустить, — и ждет, готовясь мысленно, что ему сейчас, по меньшей мере, врежут неплохую затрещину. Даже глаза прикрывает, ожидая неминуемого удара — на самом деле, чего угодно, кроме того, что происходит на самом деле: того, что мягкая, теплая ладонь коснется его щеки.
— Жак, — Балладюр говорит со смиренным пониманием человека, узнавшего, что его близкий смертельно болен, — послушайте меня… в вас говорят раздерганные нервы… и ваш виски…
— Что же, — произносит Жак и слышит, как в голосе его что-то надламывается, — по-вашему, ничего больше во мне говорить не способно?
Балладюр так и замирает, не отнимая руки от его лица. Он больше не кажется Жаку холодным — теперь он весь будто источает тепло, мерное и ровное, как запертая в плафоне свеча. Огню, что снедает Жака, через это тепло не прорваться — но Жаку это неожиданно и не нужно. Он целует снова, закрыв глаза, медленнее и осторожнее, без следа былого исступления, и вздрагивает, ощутив ответ — совсем слабый, но явственный импульс, будто застывшее, умершее сердце удалось вернуть к жизни сильнейшим ударом тока.
Вот только кого из них двоих нужно реанимировать? У Эдуара свой, точно определенный ответ на этот вопрос: поддавшись только для виду, он незаметно, почти деликатно крадет у Жака инициативу, обнимает его, ведет по его спине ладонями — без толики неуверенности, будто ожидал чего-то подобного, будто ему сказали наперед, что Жаку будет нужна его забота, и он потянется за ней, будто побитый щенок… Жак слишком измучен, слишком разобран, чтобы возражать. Эдуар настойчиво теснит его к узкой софе в паре шагов от них, и они садятся на нее вдвоем, не размыкая ни губ, ни рук. Им обоим не хватает опыта — это понятно; глубоко привычные Жаку движения теперь могут не иметь никакого смысла, и он с досадой перемещает руку с груди Эдуара ниже, на пояс его брюк, расстегивает чудовищно тугую пуговицу. Эдуар делает то же самое, причем намного ловчее, и Жак довольно стонет, ощутив его пальцы, чуткие и холеные, на своем члене.
— Тише, — Балладюр вскидывается сразу же, зажимает ему рот свободной ладонью, будто Жак — девица, которую он, совратитель, кощунственно зажал где-то в темном углу. — Тише, умоляю вас.
Жаку не хочется ни о чем думать, но даже в таком состоянии он не может не признать, что Эдуар прав. Приходится сдерживаться, не позволять себе проронить и звука, пока Эдуар ласкает его рукой, а Жак, дотянувшись до его промежности, делает с ним то же самое. Глаза он держит закрытыми и слышит только шорох одежды да их с Балладюром общее срывающееся дыхание; но острее, невыносимее всего он чувствует — жар, донимающий его, не дающий ему покоя, будто стекает по его телу к низу живота, собирается там, как что-то удушливое и тяжелое, что Жак отчаянно желает исторгнуть из себя и оттого слепо, исступленно толкается навстречу чужой ладони. Оргазм становится освобождением; Жак застонал бы в голос, положив на любую осторожность, но Эдуар вовремя затыкает его собственным ртом, и Жак стонет в него, вибрирующе и протяжно, но достаточно приглушенно, чтобы их не услышали снаружи.
Секунда тянется за секундой. В кабинете тихо. Жак решается приоткрыть глаза: все вокруг него дрожит и шатается, как при сильнейшей качке, и найти Эдуара взглядом ему удается с трудом. Тот будто и не расставался со своей королевской невозмутимостью: успел уже привести в порядок одежду и теперь тщательно вытирает пальцы платком. По его виду можно сказать, что он занимался только что чем угодно, но только не тем, что произошло в действительности; в суматохе собственных ощущений Жак не понял даже, кончил тот или нет.
— Вам лучше? — спрашивает Эдуар тоном врача у постели пациента. Жак откликается, с трудом переводя дух:
— Намного.
Он в целом не врет: умопомрачнение, вызванное осознанием проигрыша, не могло так быстро оставить его до конца, но все же мысли его проясняются с каждой секундой, принося за собой ощущение, что он способен говорить и делать что-то осмысленное, порожденное доводами разума, а не дьявольскими, разрушительными порывами подсознания.
— Я рад, — произносит Балладюр, наблюдая за тем, как Жак пытается (руки все еще подрагивали, будто он только что перетаскал с места на место огромную гору тяжелых гранитных плит) вернуть своему внешнему виду хоть какое-то подобие пристойности. — Я вас оставлю, если вы не возражаете. Вашего заявления ждут через сорок минут. Вас ждут.
Напоследок они обмениваются взглядами; в глазах Балладюра — утомленное удовлетворение, будто сложный, рискованный план, потребовавший вложения гигантского количества сил, пусть и неохотно, но все же сработал как надо.
— Вас ждут, — повторяет он с малопонятной интонацией и удаляется, тихо прикрыв за собой дверь. За пределами приемной его наверняка ждут, но Жак ничуть не сомневается в способности Балладюра пройти через толпу соратников, готовых заметить каждое движение его ресниц, ничем не выдав того, что они с Шираком только что дрочили друг другу, возясь на жесткой софе, даже не сняв одежды. Даже жаль, что никому об этом не расскажешь — представить только, какие бы у них были лица…
Чтобы затянуть галстук, он подходит к начищенной до зеркального блеска дверце книжного шкафа. В стекле виден он сам — действительно, абсолютно тот же, что и прежде. Так же готовый грызться за свое до последнего — пока не получит, наконец, то, что положено ему по праву.
— Что, еще повоюем? — спрашивает Жак так, будто думает услышать ответ. Ответа, конечно, нет — но Жак перед тем, как покинуть кабинет, улыбается своему отражению.