Всегда есть нож, которого ты не ждёшь, и он острее всех. © Джо Аберкромби
Токио, 25 ноября, время — 00:45 — Это неправильно! Как ты можешь доверить её ему? Мэй что-то словно впечатывает в невидимую стену, заставляет резко замереть на второй ступеньке. О ком это? Кого её? Сердце испуганно ударяет в рёбра. Гневное отчаяние в голосе госпожи Сумико, совсем не свойственная ей злость и несдержанность тревожно царапают ощущением чего-то плохого, предчувствием катастрофы. Мэй не любит подслушивать. Никогда не позволяет этого ни себе, ни, если видит, другим, но сейчас по какой-то причине не может заставить себя сделать ни шагу вверх по лестнице. Наоборот, лишь внимательнее прислушивается к голосам, доносящимся из кабинета отца, нервно сжимая пальцами стакан воды. Вдоль позвоночника расползается неприятный холодок смутной догадки — разговаривают о ней. — Он надёжный человек, Сумико, не глупи. И кое-что задолжал мне. С ним она будет в безопасности. — Он чудовище. Не человек. Монстр с руками по локоть в крови. Голос госпожи Сумико звучит тише, но каждое её слово всё равно чётко впечатывается в сознание, оседает внутри тяжёлым, неподъёмным камнем. Горло сдавливает резким спазмом. Мэй становится не по себе. Нестерпимо хочется ошибаться, и это не о ней сейчас спорят отец и его жена. — Плевать, сколько крови на его руках. Я знаю лишь то, что с ним моя дочь будет в безопасности. Монстр или нет, он сможет защитить её от других монстров. Этот разговор окончен. — Ты сошёл с ума. Её всю словно окатывает ледяной крошкой. Хрупкая надежда разлетается вместе с сорвавшейся со стакана и ударившейся об ногу каплей воды. Мэй вздрагивает, ведёт покрывшимися крупными мурашками плечами и чувствует. Вот это отвратительное ощущение того, как внутренности затягиваются изморозью грядущих больших перемен. Которые приносит лишь большая беда. Токио, 25 ноября, время — 01:30 Рёбра колючей проволокой стягивает тревога и страх. Мэй не знает, что дальше. Лишь предельно ясно понимает — отцу угрожали. Всё это невольно возвращает на восемь лет назад, без подготовки швыряет в самое тёмное и страшное время в жизни. Тогда её, десятилетнюю дочь известного политика, похитили вместе с матерью, надолго поселяя внутри панический страх и чувство потери. Со страхом, ночными кошмарами и приступами пришлось бороться на регулярных сеансах у психотерапевтов, а вот не затягивающееся кровящее чувство потери с ней навсегда — те пять дней мама не пережила. Болезненные картины прошлого мешают уснуть, ворочают в постели с бока на бок, прицельно бьют в годами выстраиваемые блоки ментальной защиты. Но когда в комнату заглядывает госпожа Сумико, Мэй интуитивно знает — ей лучше притвориться спящей. Женщина подходит к кровати, осторожно, боясь разбудить, садится на край и начинает ласково гладить по руке, по волосам. Даже с закрытыми глазами Мэй чувствует, что та плачет. Сердце яростнее заходится от боли, от ноющей тоски. Мэй не глупая девочка, чтобы не понимать — совсем скоро её увезут и спрячут. Так бывало уже несколько раз, но в этот, она чувствует, всё намного серьёзнее. Её заберёт и будет охранять какой-то плохой человек. Злой человек. Госпожа Сумико не могла говорить все те вещи просто так, не имея никаких оснований для этого. Но, видимо, с дьяволами можно бороться лишь ещё большим дьяволом. Другого объяснения такого решения отца у Мэй нет. Тоже нестерпимо хочется плакать — выреветь всю свою грусть и боль. Хочется потянуться к рукам женщины, заменившей ей мать, спрятаться в их сдержанной нежной заботе. И чтобы ничего вот этого не происходило — никакой жестокости и злости, в которой она неизменно главная мишень из-за оппозиционной политической карьеры отца. На деле Мэй не может позволить себе ничего, ни одного судорожного всхлипа. Потому что если она сломается на глазах госпожи Сумико, той станет намного больнее. Поэтому Мэй терпит. Давится слезами только после того, как дверь её комнаты закрывается с тихим щелчком. Надрывно плачет в подушку до тех пор, пока не выплакивает всё, что есть — кажется, годовые запасы слёз. Потом ещё долго лежит без сна, расчерчивая потолок пустым взглядом воспалённых глаз. И лишь под утро, совершенно измотанная, забывается тревожным сном, не приносящим никакого облегчения. Ей снятся злые глаза. Токио, 23 ноября, время — 16:00, два дня назад — Я не хочу и не буду грубить вам, господин Накамура. Просто посмотрите на меня. Похож я на няньку? Не оборачиваясь на хозяина дома, Кадзу привычным движением выхватывает из пачки сигарету, чиркает спичкой, прикуривая. Знает — здесь можно. Во всяком случае, ему точно можно. От смехотворности предложения Накамуры хочется саркастично и жестоко рассмеяться ему прямо в лицо. Напомнить политику, кто перед ним. Чтобы больше и в мыслях не было предлагать настолько абсурдную нелепость. Приходится сдерживаться. Контролировать себя, держать внутренний баланс. Подавлять ненужные, лишние эмоции — что-то вроде профессиональной привычки, доведённой до автоматизма. — Уверен, Наито, ты знаешь, каким ублюдком может быть Такума Годо. В этот раз он не шутил, был пугающе убедительным. Он явно не успокоится, пока не проведёт свой чудовищный законопроект и не добьётся его принятия. Мне нужно полтора месяца, максимум два. Помоги мне, возьми заказ. Спрячь мою дочь так, чтобы его мерзкие лапы не смогли дотянуться до неё. Любая сумма, назови — и я заплачу. Чтобы понять степень отчаяния мужчины, Кадзу не нужно на него смотреть — намазано густым слоем по всей комнате, в голосе, в том, как практически умоляет. Но какой бы ни была сумма, ответ неизменен — не интересует. Наёмник совершенно точно не нянька для маленьких несмышлёных девочек, чьи отцы крупно перешли политическую дорогу очередному мудаку. — Почему бы вам просто не избавиться от него? — Потому что я не играю в игры со смертью. Кадзу иронично усмехается, дёргает привычно щекой. Хочется спросить, как будет называться игра, если люди Такумы Годо всё же доберутся до дочери Накамуры? Игрой с чем это будет? Не спрашивает, потому что девушка, за которой он, стоя у окна, цепко наблюдает уже минут пять, неожиданно подбегает совсем близко. Отвлекает. Его, конечно, не видно, а вот он имеет возможность хорошо разглядеть. Она смеётся, возясь с щенком, но есть в ней какая-то природная грусть, едва заметная, практически неуловимая тоска в искрящихся весельем глазах. Печальная. Натянутая в душе струной. Кадзу почему-то улавливает всё это в ней, замечает. И нет никаких сомнений в том, что она и есть поставленная мразью Годо на край пропасти дочь Накамуры. — Я отказываюсь от заказа. Сумма не интересует и не переубедит, — говорит сдержанно, холодно. После, наконец, отворачивается от окна, переводит взгляд на сидящего за массивным столом мужчину. И по глазам видит — Накамура не побоится, выложит свой последний козырь. — Ты мне должен. Вот оно — чёткое, хлёсткое. — Не я, мой отец когда-то, — спокойно поправляет Кадзу, с чуть большей, чем требуется, силой вдавливая окурок в пепельницу. Внутри в пределах разумного дымится раздражение — терпеть не может, когда перед фактом ставят, пытаются швырнуть в лицо отсутствие выбора. — Плох тот сын, который не в состоянии выплатить долг своего отца. — Отец... Отец был куском дерьма. Его долги — не моя забота и не моя головная боль, — Кадзу мрачно, жёстко улыбается, внимательно наблюдая, как в растерянных глазах мужчины напротив постепенно угасает надежда, как сжимаются в тонкую полоску губы. — Но этот долг я выплачу, — добавляет следом, режет холодом чёрной стали во взгляде. И это единственное настолько явное проявление раздражения, которое он себе позволяет. — Деньги оставьте себе — это не заказ, а моя благотворительность в прогнившую честь того, кого вы называете моим отцом. Опла́тите только расходы. Скажу, сколько. Всё на моих условиях. На подготовку два дня. Чуть больше, если с оформлением документов пойдёт не так. Подробности вечером, — чеканит сухо информацию. Мужчина облегчённо шумно выдыхает, закрывая лицо руками. Словно с шеи только что сняли душащую его петлю. Кадзу не комментирует. Даёт немного времени, стоя рядом со столом и пряча руки в карманах брюк. Наблюдает безучастно. — Всё, что скажешь. Любые твои условия, только спрячь её хорошо, чтобы ни одна сволочь не добралась, — дрожа голосом, просит отец. — Я поговорю с Мэй, она будет умницей. Мэй. Кадзу повторяет про себя имя. Мэй, значит. Оборачивается на окно, но за ним уже ожидаемо пусто. Что ж, печальная умница Мэй, поиграем со смертью на краю пропасти. Токио, 26 ноября, время — 10:20 Разговор с отцом заканчивается срывом. Этого следовало ожидать. Мэй хочется быть сильной и понимающей. Хочется кивнуть согласно головой, мол, да, я готова уехать неизвестно куда с тем плохим, злым человеком. Потому что так нужно, потому что того требуют сложившиеся обстоятельства. Хочется быть взрослой и достаточно зрелой для того, чтобы эти сложившиеся обстоятельства принимать. Но нет, никакая она не принимающая и не взрослая. Она не понимает, почему должна. Она слабая и испуганная. Всего лишь восемнадцатилетняя девочка, которая ломается, громко всхлипывая в объятиях своего отца. Он старается. Объясняя, почему так происходит, пытается подобрать нейтральные формулировки, чтобы не напугать ещё сильнее, чтобы очевидные угрозы её жизни звучали мягче. Словно всё это далеко за пределами того безопасного кокона, в котором она находится и, по его уверениям, продолжит находиться, просто не здесь. Но Мэй понимает — это обман. Отец хочет уберечь даже в формулировках, пытается защитить словами. Мэй знает — она в огромной опасности. И от этого тянет тяжестью сердце. В эту ночь ей снова не удаётся нормально поспать. Поэтому к трём часам она уже даже не пытается. Встаёт, собирается, в сотый раз проверяя заранее подготовленные вещи, и начинает ждать. Злой человек заберёт её через час. Глаза жжёт слезами. Мэй ужасно его боится. Токио, 27 ноября, время — 04:20 Рассвет начинает раскрашивать черноту ночи серым. Мэй усаживается в огромное плетёное кресло чуть правее главного входа в дом и не может избавиться от вот этого дурацкого внутреннего дрожания, как бы ни уговаривала себя, ни приказывала взять себя в руки. Не получается — ни перестать трястись, ни перестать бояться. Она запретила госпоже Сумико и отцу провожать. Знает, что не выдержит — разревётся, переломается вся, осыпется на подъездную дорожку. Они простились, крепко обнялись за дверью, и это уже до разодранного нутра было нестерпимо. Так что теперь её компания — лишь дорожная сумка, в которой по просьбе отца лишь самое необходимое, и молчаливые тени охраны за спиной. Когда она слышит шуршание колёс подъезжающего авто, душа стремительно летит куда-то вниз, а сердце подскакивает к горлу, колотится едва ли не под колёсами той машины. Злой человек здесь. И от осознания этого становится ещё страшнее. Его машина полностью чёрная, угрожающая. Словно механизированная копия дикого животного, только из металла и пластика. Пугающая. Мэй видела такие на фотографиях и в кино. Дверь плавно смещается вверх. Мэй не может заставить себя не смотреть вот так — откровенно разглядывать, хватать жадно взглядом каждую проступающую из сумрака деталь. Злой человек высокий, худой. В нём сразу интуитивно чувствуется резкость, природная строгость. Но двигается по-животному расслабленно, мягко, хотя от Мэй даже в полумраке не ускользает то, как цепко и быстро он оглядывает территорию, как мгновенно безошибочно фиксирует взглядом точки охраны, камеры видеонаблюдения. Он тоже весь в чёрном, под стать своей машине — брюки, водолазка под горло, собранные в пучок волосы. Мэй чувствует, понимает по одной только манере двигаться, по мощной энергетике, нагло, без спроса вторгающейся в её личное пространство — перед ней хищник. Опасный, тёмный. И ей бы хотелось выглядеть перед ним чуть увереннее, прямо смотреть в глаза, стоять спокойно и смело, а не жаться мысленно, не дрожать всем нутром, но не получается. Не выходит делать вид, что совсем не жалкий кролик перед сильным большим зверем. Всей собой Мэй практически кричит этому мужчине, что боится его. — Не трясись так, не съем, — он подходит не вплотную, но достаточно близко для того, чтобы сделать инстинктивный шаг назад. Глаза у него чернющие. Внимательные, колкие. Осматривает, режет серьёзным взглядом снизу вверх и обратно до самых позвонков — изучает. Наконец, прицеливается глаза в глаза. Становится чудовищно неуютно. — Зови меня Кадзу. Говорит негромко. Голос у него сухой, жёсткий. Мэй уверена, что он всегда говорит вот так — ровно, не повышая голос. Она знает такой тип пугающих людей — для того, чтобы быть услышанными, им не нужно утруждаться. Потому что все и так стоят перед ними с языками в горле и молчат. — Я Мэй. И сразу волна дикой неловкости буквально под дых. Что ей делать? Как с ним разговаривать? Как вести себя? Вряд ли она вообще осмелится когда-нибудь элементарно хотя бы назвать этого мужчину по имени. Два месяца рядом с ним будут адом. Для того, чтобы занять себя хоть чем-то, а не стоять безвольно под микроскопом перед мужчиной, Мэй торопливо, неуклюже хватает свою сумку. Тёплые пальцы тут же ложатся поверх её руки, забирают, на что она неосознанно дёргается. Хочется ударить себя за эти нервные реакции. В конце концов, вряд ли в его контракте есть пункт о том, чтобы расчленить объект охраны при первой возможности. Мэй понимает, что это нелепо, и что она сейчас совсем глупая перед ним. Однако в голове бегущей строкой транслируются фразы госпожи Сумико: «Он чудовище, не человек. Монстр с руками по локоть в крови», и выключить это не получается. Страх перед ним — её безусловный рефлекс. — Я сама. Кадзу фактически всё ещё держит Мэй за руку, сжимает жёсткими пальцами, но уже в следующий момент мягким рывком забирает злосчастную сумку. — Тяжёлая. Геройствовать потом будешь, самостоятельная. Она жутко теряется. Не знает, что ответить ему и что вообще делать. Выбирает самое простое — молча идти следом к машине. В этой модели нет задних сидений, поэтому с мысленным стоном приходится смириться с тем, что нужно сидеть на переднем. Мэй сразу чувствует это — насыщенный горький запах мужского парфюма, который пробирается в нервные вдохи, набивается в лёгкие, ложится на кожу, стоит только забраться в салон. Здесь нет никаких посторонних запахов: сигарет, кожи обивки или чего-то ещё — пахнет только этим злым человеком. Она не знает, как описать аромат его парфюма, который почему-то ни с чем у Мэй не ассоциируется. Она знает лишь то, что Кадзу пахнет не так, как отец, как любой другой мужчина из её окружения. Он пахнет совершенно иначе, по-новому. Его запах непроглядно тёмный, запоминающийся. Почему-то Мэй нравится этот запах. — Отец тебе всё объяснил? — неожиданный вопрос Кадзу резко обрывает все хаотичные мысли, теннисными шариками мечущиеся в голове. Мэй снова едва ли не подпрыгивает, мысленно ругая себя. Кидает осторожный взгляд. Кадзу не смотрит на неё, потому что занят тем, что сильно выкручивает руль, разворачивая своё металлическое животное, контролируя его движение в зеркало заднего вида. — Да. — И что же, будешь умницей? Кровь резко ударяет в голову, шумит в ушах. Вопрос сбивает Мэй с ног. — Что? — она практически ненавидит себя за то, как предательски дрогнул голос. — Ничего, — усмехается мужчина, поворачивая к воротам. — У меня есть всего одно правило, и если ты будешь его соблюдать, мы подружимся, — снова заговаривает он, после чего кивает на пачку сигарет: — Не против? Мэй не знает, что именно злит больше — его дурацкий вопрос, ироничная усмешка или же абсолютная невозмутимая расслабленность на фоне того, как сама она едва ли не трясётся, словно лист дерева на сильном ветру. Она просто вдруг чувствует волну огромного протеста, горчащего на языке раздражением. Поэтому бесстрашно и резко: — Против. — Хорошо. В его голосе явственно слышится улыбка, кожу щеки жжёт новой порцией острого внимания его чёрных глаз. И это почему-то разгоняет Мэй ещё больше. — Какое ещё правило? — выпаливает быстро, пока не передумала. И надо бы смело посмотреть ему в лицо, выжечь, как и он ей, всё ему там своим взглядом, но нет, не может. Вместо этого хватает взглядом татуировку, выглядывающую из-под сдвинутого вверх рукава водолазки, дальше к мерцающим в отсвете приборной панели часам, цепляясь глазами за проступающую косточку на запястье. — Простое — ты делаешь то, что я говорю, и не задаёшь глупых вопросов, — спокойно разъясняет Кадзу. Будто и не замечая её отчаянные попытки отвоевать хотя бы кусочек свободного пространства. — Не слишком ли много для одного простого правила? — Мэй и сама не понимает, откуда смелость и дерзость, чтобы задать вопрос вот так — с нотками откровенного сарказма. — Не будешь, значит. — Что? — она совсем не понимает. — Умницей, говорю, не будешь, смелая.Заказ
31 марта 2021 г., 15:24
Примечания:
Музыка к главе: Gravy Beats — Senko
Примечания:
Дебют в новом фандоме, да ещё и таком особенном и сложном, как Легенда Ивы. Я безумно волнуюсь, и если вы всё же прочитали до конца, и вам хотя бы чуточку понравилось, надеюсь, вы оставите автору пару слов.