На листах розмарина

R
Завершён
3
Фэндом:
Размер:
31 страница, 13 523 слова, 8 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
3 Нравится 8 Отзывы 2 В сборник

Прах самолётика

Настройки
      Самолётик дружелюбно касается моей щеки бумажным носом, словно домашний зверёк. Он пахнет чернилами и ещё каким-то сладким ароматом, которого я никогда раньше не чувствовала, однако много раз представляла, читая романы.       Из портфеля я выхватываю альбом, чтобы запечатлеть серую любовь, принесённую самолётиком. Если бы карандаши умели передавать запахи, вкус и ощущения, одноклассники и родители бы сразу признали мой талант. Но для них это простое чередование серых линий. Неужели только правильный подбор цветов отображает мастерство художника? Все они одинаковые.       Самолётик заинтересованно опускает нос в альбом, непонимающе покачиваясь. Чем дальше я листаю страницы, тем сильнее искажается реальность в рисунках: объекты утрачивают целостность, пропадают детали и остаются лишь смутные образы, едва передающие суть. Последние листы, стыдно даже себе признаться, — чистая халтура. А я всё пытаюсь найти серым квадратам, символизирующим панели хрущёвок, оправдание.       «Я слишком обленилась в последнее время», — сонно пробивается мысль, которая должна тревожить меня. Но мне всё равно на рисунки, многие из которых я даже не могу вспомнить.       Если бы не самолётик, я бы продолжила сидеть за партой и смотреть в пустоту, потому что усталость поглощает меня. Словно та голодная собака, которую я видела месяц назад — она набросилась на девочку и, счастливо блестя серыми глазками, сжирала её. Я тогда остановилась, чтобы посмотреть. И, наверное, смотрела долго, потому что от девочки потом мало что осталось. Собачку я позже нарисовала, но в пяти серых овалах и одном сером прямоугольнике никто не видел действительности.       — В твоих внутренностях что-то застряло, — улыбаюсь я, когда замечаю под крылом несколько чернильных завитков.       Самолётик слетает с моего плеча на парту — теперь уже операционный стол. И я, словно хирург, начинаю раскрывать его, выворачивать наизнанку и сминать углы, пока передо мной не появляется лист бумаги. Вот оно — у пациента в животе застряли буквы, которые даже складывались в незамысловатое стихотворение:

Когда впервые увидел я тебя, То сразу понял — ты моя. Тебя всем сердцем я люблю И без тебя совсем умру. Красивей нет тебя на свете, Быть может, будем мы в дуэте.

      Я перечитываю стихотворение ещё несколько раз, чтобы найти тайную издёвку. Однако оно кажется невинным. Да и как может послание, написанное на милом самолётике, причинить боль?       Знаю, что одноклассники пожирают меня взглядами, пытаются уловить изменения в моём окаменевшем лице. Я не оборачиваюсь. Не смотрю, откуда прилетел самолётик — есть ли смысл, если стихотворение не подписали?       Пока я возвращаю самолётик к жизни, всё размышляю о стихотворении. Тайный обожатель, словно сошедший со страниц вульгарных романов, — это интересно. Настолько интересно, что моё сердце даже начинает биться немного быстрее. Кто этот принц, что потратил на меня бумагу и чернила? Кто сложил и кинул в меня самолётик?       Удивительно, как меняется мир вокруг, и как странно, что он так разительно отличается от моих давних воспоминаний. Я иду домой и постоянно оглядываюсь. Не помню я деревьев, отбрасывающих густые тени, не помню многоэтажных домов на некогда пустом поле, даже классики, по которым я любила прыгать в детстве, стёрлись. Я не помню детей, играющих в серой песочнице, хотя когда-то я знала всех жителей хрущёвок. Кто эти люди, что курят возле моего подъезда? И почему они кивают мне, будто знают?       Дома, под звуки неумолкающего телевизора, я перечитываю послание. Из-за тусклого цвета глаза болят, тонны учебников так и кричат о невыполненном домашнем задании. Через силу складываю листок в самолётик — и через пару минут вновь раскрываю, перечитываю.       Скрипя зубами, мне приходится брать самолётик в школу — ничего не могу с собой поделать. Замок у нас висит только для вида, а бомжи давно обустроились в подъезде. А вдруг они придут за моим самолётиком?       — Не надоело таскать эту бумажку? — хихикает одноклассница, и её смех подхватывают подружки. — Так и светишься от счастья, а раньше такой страшненькой тенью была!       Рада, что ещё могу их развеселить. В нашем районе почти не осталось повода для радости.       Одноклассники косо глядят на меня, но никто не осмеливается подойти к самолётику. Что же они так безразличны к стихотворению? Не хочу и думать. Мне просто хорошо от мысли, что самолётик не тронут — и это самое важное. Он в безопасности. Со мной.       — Решила дать жизни второй шанс, — пожимаю я плечами.       Одноклассницы вздрагивают и открывают рты, смешно разглядывая меня, словно я превратилась в чудовище. Повисшее молчание кажется мне умиротворяющим, и непонятно каким кажется им.       — Не знала, что ты умеешь говорить, — решает пошутить одна из девочек и тут же краснеет, когда повисает молчание. Уловив мой непонимающий взгляд, она пытается исправить ситуацию: — Ну это, ты столько времени нас игнорируешь. Даже учителя тебя боятся спрашивать после того случая, как ты… ну… с порезанными руками пришла. Ты… ты разве не замечала, что они вообще тебя не вызывают к доске? А мы вот заметили. Все. И давно.       — С порезанными руками? — переспрашиваю я. — Разве такое было?       Ещё в первом классе я убедилась в богатом воображении одноклассниц: они строили сплетни из любого пустяка, цеплялись к мелочам и выворачивали наизнанку обыденность. Я перестала им верить.       Однако сейчас я поднимаю голову и ужасаюсь. Они выросли. Стали выше и красивее, потеряли детскую нелепость и превратились в маленьких женщин. «Когда? Когда они так выросли? Я не помню их такими!» — от этой мысли кровь стынет в жилах. Что же со мной происходит?       Позже в выцветшем альбоме я рисую растекающийся мозг, весь покрытый пятнами. Словно куски из него вырвали и разбросали по остальным моим рисункам в виде скрученных линий.       — Это не мозг, — вздыхаю я. — Это дырявый овал. Из него серое вещество вытекло.       Если бы самолётик умел говорить, он бы обязательно сказал: «Значит, надо заполнить его цветным веществом и починить!» И он бы оказался прав. Но где мне найти цвета? И где найти силы, чтобы провести такую сложную операцию?       После уроков я подхожу к классному руководителю. Был бы психолог — стало бы намного проще, но его никогда нет в кабинете. Говорят, он работает дома над каким-то проектом, от которого нельзя отвлекаться на «вечно ноющих детей».       — Я хочу вылечить свой мозг. — И протягиваю руководителю сегодняшний рисунок.       Она равнодушно пожимает плечами и просит не отвлекать. Я обхожу всю школу, протягиваю листок, но никто не воспринимает мою просьбу всерьёз.       Дома, совсем подавленная и разбитая, я пытаюсь отыскать красоту в какой-нибудь мелочи — и кидаю самолётик. Как же грациозно он летит над серостью и обыденностью, сохраняя на крыльях слова любви. На моём лице дрожит улыбка.       На следующий день, идя в школу, я смотрю в небо и воображаю о полётах. Наверное, в будущем получится сделать мёртвую петлю или бочку, а может и ещё что покруче…       — Немедленно убери! — слышу голоса где-то вдалеке, словно за стеной.       Я вздрагиваю и прихожу в себя.       Одноклассники окружают меня, точно на облаве, и к ним присоединяются ребята из параллелей. Все они осуждающе смотрят на меня и на мой милый самолётик. Инстинктивно я прячу его.       — Как не стыдно!       — Ты совсем совести не имеешь!       Я, не ожидавшая такого напора, еле произношу:       — Что… что я вам сделала?       — Самолёт упал! — бойко закричала староста класса. — Наш Генка упал! Он в больнице! И у него серьёзные травмы!       «Генка?»       Сердце болезненно бьётся о грудь. Где-то краем ума я понимаю, почему все набросились именно на меня, но я подавляю страшные мысли.       Одна из девочек осторожно берёт меня за руку и шепчет на ухо:       — Это он сделал самолётик и написал в нём. Пожалуйста, убери его. Мы просто все переживаем…       «И вы все знали. Все…» — я беспомощно смотрю на толпу, собравшуюся возле меня. Руки сами засовывают самолётик поглубже, на самое дно рюкзака. Хуже было осознавать, что и я тоже об этом знала. Только не хотела думать.       Гена. Кто такой Гена? Один из одноклассников — вот всё, что мне известно. Я никогда не интересовалась жизнью класса, была сама по себе и даже не знала большинство имён. И этот Гена написал мне любовное послание. Хотел позлить, наверное.       — Насколько всё серьёзно? — спрашиваю я у классного руководителя.       — Мало кто выжил при крушении, — равнодушно пожимает она плечами. — Его мама, например, не выжила. А он сейчас в коме. Врачи говорят, у него почти нет шансов.       — Почему он полетел? Должен ли он был вообще быть в самолёте?       — Ну что ты прицепилась ко мне? К родственникам летел. Вот и всё.       Мне казалось, исчезновение одноклассника не должно вызывать каких-то чувств. Он всего лишь один из многих. Но в моих руках находится частица его души, хоть и фальшивая: любовное письмо оказалось ненастоящим. И всё равно это его почерк, его слова и мысли.       От больницы нет новостей. «Борются» — всё, что я слышу. Класс умирает. Самолётик умирает.       С каждым днём мне больнее смотреть на самолётик. Он желтеет. Ещё немного — и он распадётся в моих руках, будто промокший. Я, как врач, борюсь за его жизнь, забывая о школе и доме, словно в те дни, когда у меня не было самолётика. В те дни, наполненные серостью и забвением. В те дни, когда я умирала, как Гена и самолётик.       Бумага становится настолько хрупкой, что мне страшно касаться её. Буквы стёрлись. Не могу больше ничего разобрать, хоть я и помнила стихотворение наизусть — боязно его вспоминать.       Самолётик умирает ночью, когда мама крепко засыпает, забыв про телевизор. Я хочу похоронить его в тишине, без посторонних взглядов и издёвки. Обнимая его в последний раз, я достаю спички.       — Смотри, Гена, сколько солнышек в коробке, — грустно улыбаюсь я. — И одно из них для тебя.       Самолётик не слышит меня. Вот и хорошо — значит, ему будет не больно умирать.       Я осторожно подношу загоревшуюся спичку к краю бумаги. Огонь постепенно ползёт вверх, поедая букву за буквой, клочок за клочком, надежду за надеждой. Тепло. Впервые в холодной квартире я чувствую чьё-то тепло.       Вытерев слёзы, я высыпаю пепел в баночку и плотно закрываю её.       Хочется оставить баночку на подоконнике, чтобы она впитала хоть немного солнца. Быть может, Гене не хватает света? Но лучи едва-едва проходят сквозь грязь, тонут в серости и пыли. Нужно ли ему сломанное солнце?       — А в коме людям снятся сны? — подхожу я после уроков к классному руководителю. — Или там темно и холодно?       — Ты чего прицепилась? — огрызается она. — Может, и снится что-то. Дай тетради проверить!       «А если Гене снится раз за разом смерть матери?» — ужасаюсь я. Вдруг он проживает ад, из которого не может выбраться? И никто, даже врачи, не в силах вытащить его из кошмара.       Баночка с прахом тоскливо ждёт меня. Что-то толкает меня обнять её, защитить от злого мира и успокоить. Так я засыпаю. И последующие ночи я беру прах, укладываюсь в постель и прижимаю его к груди, чтобы согреть вместо рваного одеяла.       «Нужно прятать его, чтобы мать не увидела», — бьётся мысль, от которой я почему-то дрожу.       — Не бойся, — улыбаюсь я праху самолётика. Не знала, что улыбка может натягиваться на лицо сама, без усилий. — Я не позволю тебя найти. Я буду беречь тебя.       Баночку прячу под тетрадями — мать никогда не прикасается к моим школьным принадлежностям. Она ненавидит школу больше моих одноклассников: стол помещается только в середине комнаты, поэтому я всегда, садясь за уроки, загораживаю собой телевизор, из-за чего мать начинает вопить. Но сейчас она крепко спит, поэтому я быстро кладу таблетки от похмелья рядом с ней, чтобы сделать вечер немного тихим.       «Как жаль, что вид из окна у нас унылый, — вздыхаю я. — Самолётику будет скучно. У нас ведь одни серые панели и такое же серое бельё на балконе».       Первое время прах самолётика не может привыкнуть к крикам, громкой музыке из соседних квартир, поэтому мне приходится прятать его глубже в одеяло, чтобы он мог поспать. Кажется, ему нравится безопасный закуток. Хоть у кого-то в нашей семье будет личное пространство.       От одноклассников узнаю, что Гене нравятся боевики и всякая героика. Не разделяю его вкусов, но если я хоть как-нибудь смогу развеселить самолётик — надо попытаться. Пока мать страдает в запое, я тихонько переключаю канал. Латексные костюмы. Крики и огни. Наверное, похожее смотрит Гена.       Тем же днём, после супергеройских дел, я решаю разбавить квартиру зелёными цветами. Я вместе с прахом самолётика пересаживаю растения в разноцветные горшочки, расставляю их по разным углам квартиры. Чуть позже, прижимая к себе баночку, я рисую поверх серых линий зелёным грифелем — теперь не так грустно.       — Какие же цвета тебе нравятся? — спрашиваю я у праха. Гена, полный жизни и позитива, не привык к серости. Придётся раскрашивать свою жизнь, чтобы порадовать его.       Я переворачиваю дом вверх дном в поисках мелочи. Собираю чуть ли не по копейкам нужную сумму — и покупаю цветные карандаши. Альбом стонет под моими руками. Со всей силы я вдавливаю стержень, чтобы навсегда перекрыть серый цвет. Красный, жёлтый, синий, фиолетовый, оранжевый, коричневый, розовый…       Белый.       Я замираю с белым карандашом в руке. Цвет лекарств, боли, переломов и инвалидности. Цвет Гены. Как же ничтожен этот цвет на фоне остальных, таких ярких и броских.       — Тебе тоже придётся закрашивать бумагу, — говорю я праху самолётика. — Она вся белая. Я крашу, но просветы остаются. Мне одной не справиться.       Я знаю, что он меня слышит. Хоть и не понимает этого.       На следующий день, выпытав у руководителя номер больницы, я прихожу в отделение. Белые стены, белые полы и белая медсестра, спускающаяся ко мне. И мои цветные карандаши. Впервые в жизни я выделяюсь.       — Тринадцатая палата, — громко говорю я, протягивая карандаши. А затем добавляю чуть боязливее: — Как он?       — Мы делаем всё возможное, чтобы вернуть его к жизни. Но шансы невелики, — отмахивается медсестра.       Баночка с прахом, которую я постоянно ношу с собой, грустно внимает разговору.       Хрущёвки пропитаны серостью и болью, поэтому я решаю показать самолётику другие места. Не могу вспомнить, когда я в последний раз гуляла в парке, обходила красивое озеро, отливающее лазурью. И тут всё изменилось, но к лучшему: стало чище и уютнее, поставили больше скамеечек, прибрали мусор. Жизнь расцветает.       Прах самолётика увлечённо смотрит на мои разноцветные рисунки. Но альбом — это не больница. И если мне стало легче раскрашивать свою жизнь, то жизнь Гены так и остаётся белой. Пустой.       Незаметно пролетают дни. И пока надежда гаснет в глазах одноклассников, я поддерживаю жизнь в баночке. Мне некогда страдать. Я должна раскрашивать, гулять и смотреть фильмы. Я должна наслаждаться жизнью и заставить её прочувствовать Гену.       И в один из чудесных деньков я слышу слова, ради которых жила:       — Он очнулся.

***

      Я не представляла, что буду делать дальше. Но чудо случилось, черта пересечена, а я остаюсь одна с напуганным, потерянным прахом самолётика. И что самое ужасное — я чувствую, как ему страшно жить в тесной баночке. Он хочет на свободу. А я не могу его отпустить: иначе он развеется, превратится в ничто.       До чего же обидно осознавать, что единственный человек, подаривший цвета жизни, даже не помнит моего имени. Он не зовёт меня, не спрашивает. Я для него — одна из одноклассниц.       И я не спешу к нему. У меня новая обязанность: успокоить самолётик. Пусть слёзы высохнут с щёк близких ему людей, пусть они все выдохнут и забудут о счастливых мгновениях встречи с ним. Когда они возвращаются в серость будней, я вхожу в нераскрашенное царство.       Гена беспомощно лежит, весь перевязанный бинтами. Я не помню его прежнего лица, даже не видела фотографий с ним. Но я всё равно знаю, что взгляд у него изменился: выцвел, немного озверел. В нём нет искры, которая была в самолётике. И уж точно озорливости его стихотворения.       Гена никак не реагирует на меня, хотя наверняка слышит шаги. «У вас десять минут», — говорит медсестра напоследок и испаряется в коридорах нераскрашенного царства. Я осторожно, обнимая баночку с прахом, подхожу к койке и усаживаюсь рядом.       Мы молчим. Долго молчим.       Спустя вечность Гена хрипло вздыхает:       — До чего интересный с тобой диалог.       Я поднимаю на него взгляд, сильнее прижимая баночку с прахом. В горле застревает ком.       — Просто передай слова учителей и уходи, — подсказал Гена. Я слышу бесконечную усталость в его голосе, смешанную с ещё незрелой яростью. — Ты же от школы? Посланная?       — Нет, никто не посылал. Я сама пришла.       Гена грустно смеётся, и смех его больше похож на предсмертный кашель. Он устало смотрит на меня из-под полузакрытых век:       — Я тебя не помню.       — Я Лиза. Из твоего класса. — Я поднимаю баночку с прахом. — Ты в меня ещё самолётик кинул.       — Лиза… — Он морщится, пытается вспомнить. — Какой самолётик?       — Со стихотворением. Мне сказали, это был ты.       — Наверное. Я не помню такие мелочи.       Под изучающим взглядом Гены я ставлю баночку рядом с ним.       — Что это? — устало спрашивает он.       — Это самолётик. Твой самолётик.       — Нет. Самолётики бумажные. А это… — Он беспомощно замолкает, пытаясь подобрать нужное слово.       — Это его прах.       — И на кой чёрт он мне сдался?       Я не спешу с ответом. Возможно, теперь этот прах — мусор. Мне он больше не нужен. Мне больше не нужны альбомы с серыми картинками, не нужны хрущёвки, не нужна равнодушная учительница. Я хочу воздух, ветер в волосах, хочу парки и велосипеды. Я хочу видеть цвета.       — Тебе передали мои карандаши? — спрашиваю я.       — А, это были твои? Ну да. Тётка показала. А я всё никак не могу попросить выкинуть.       — Тебе этими карандашами всю больницу раскрашивать, как раскрашивала я свой альбом. И твой самолётик наконец вернулся к тебе, чтобы ты не чувствовал себя одиноким. Это он к жизни меня вернул.       Гена непонимающе хлопает глазами, но всё же произносит:       — Да-а… Я вспомнил такую же дуру в классе. Лиза. Пришла однажды на урок с кровавыми руками. И села, словно ничего не случилась. Дура. Ни на что не реагировала, была глухой и немой. А ты сейчас кажешься вполне даже адекватной. Казалась. До всего этого бреда.       Гена неожиданно скалится, по-звериному глядит на меня. Ненависть, которая только взращивалась в нём, искажает черты лица, меняет до неузнаваемости. Я хочу отстраниться, но всё мое тело словно превращается в камень.       — Ты-то мне и нужна, маньячка, — ухмыляется он. — Ты видела отчаяние? Ты жила в нём. Ты знаешь. И должна понимать. Посмотри на меня. Посмотри, я сказал! — он повышает голос, когда я пытаюсь отвернуться. — Я инвалид. Урод. Кто же меня такого полюбит? У меня было будущее. Я был хоккеистом. Был лёд, была команда. Я жил этим. И теперь этого нет. Я вижу чёртову жалость в этих чёртовых лицах. До чего же противно! Противно ходить под себя, противно лежать и смотреть в потолок! Противно… осознавать, что мне теперь жить сиротой. Ничего не осталось. Ни-че-го!       Он тараторит, слова теряют чёткость, смешиваются в кашу. Но затем он резко останавливается, чтобы перевести дыхание. Продолжает уже чуть спокойнее:       — Теперь я понимаю твоё желание умереть. Я тоже хочу. Ты одна можешь понять меня. Ты же тоже проходила через это, так?       — Я не убью тебя, — говорю я сквозь зубы. — Хотела бы — не пришла. Но я здесь.       — Ты собираешься вылечить сломанный позвоночник силой любви?       — Я собираюсь тебе помочь. Я могу выслушивать тебя. Наверное, тебе важно сейчас высказаться, чтобы не копить в себе чувства, как копила я.       — И что я тебе такого сделал, что ты хочешь мне помочь?       — Ты подарил мне самолётик. А больше мне и не надо.       Медсестра заходит в палату и просит меня удалиться. Пару мгновений я колеблюсь: забрать ли мне карандаши и самолётик или оставить? Может, Гена и правда попросит их выкинуть? И всё же я забираю баночку с прахом — он не поймёт её ценности. Пока что.       Доктора говорят о реабилитации. Психологи помогают пересилить себя и взглянуть на жизнь под новым углом. А я возвращаю цвета. Рисую больницу, палаты и приношу Гене. Когда-нибудь он сможет взять карандаш и провести разноцветную линию. Нескоро, но я знаю — когда-нибудь.       По крайней мере, хочу на это надеяться.       В последний раз я обнимаю самолётик, стоя на холме. Передо мной расстилаются фиолетовые сумерки, на горизонте потихоньку тают огненные цвета, зелёная трава щекочет лодыжки. В воздухе витает запах надежды, которой пропитывается прах самолётика.       Когда ветер касается меня, я открываю баночку и развеиваю прах над землёй. Он облетит весь мир.       Он увидит хаос, из которого родился мир. Чёрный и Белый.       Он увидит цвета. Красный. Жёлтый. Синий.       Он увидит смеси. Фиолетовый. Зелёный. Оранжевый. Серый. Коричневый.       Он увидит оттенки. Алый, пурпурный, золотой, изумрудный, шоколадный, лазурный, розовый, янтарный, бирюзовый, бордовый, ванильный, коралловый, голубой, лаймовый, кремовый, болотный, сиреневый, палевый, сапфировый, васильковый…       Он увидит жизнь.
3 Нравится 8 Отзывы 2 В сборник