ID работы: 10564467

Песня феникса

Другие виды отношений
R
Завершён
12
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
164 страницы, 24 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
12 Нравится 37 Отзывы 3 В сборник Скачать

7.1728 г. Гендель и Карло

Настройки текста
Карло *** «Глубокоуважаемый синьор Броски! Мне очень жаль, что вы, судя по всему, сочли за назойливость мое стремление лично познакомиться с вами. Уверяю вас, я — большой поклонник вашего огромного таланта, и меня глубоко огорчает то, что выражение глубокого восхищения вами вы, похоже, приняли за некие «поползновения»… Искренне надеюсь, что развеял ваши сомнения, буде они были. Больше я вас не побеспокою. Преданный вам, граф И.Пеполи». Я дважды прочитал это витиеватое послание, и положил его на край стола. Граф И.Пеполи посещал все мои выступления в Мюнхене, и периодически оказывал мне знаки внимания. Сначала он присылал мне цветы — инкогнито. Затем я стал находить в цветах робкие записки. А потом он стал приходить ко мне в гримерку. Это высокий, стройный юноша лет двадцати. Сказочно богатый, балованный, не привыкший к отказам. Ему прочат карьеру дипломата, но, по всей видимости, куда больше ему нравится слыть покровителем искусств. О нем ходят разные слухи, и даже если правдой является лишь малая часть, я не хотел бы водить с ним знакомство. Я никогда не был с ним груб, но его настойчивое желание завести со мной дружбу казалось мне странным, и я держал его на расстоянии — отвечал ему официально, а за подарки благодарил достаточно сухо, почти холодно. А он… продолжал меня «обожать», и, хотя делал он это деликатно, меня все эти знаки внимания сильно нервировали. Это короткое послание дышало отчаянием и обидой, и мне вдруг стало жаль графа. В конце концов, он не виноват, что объектом его страстной привязанности стал именно я. Если бы мы только могли выбирать, кого любить, мы бы наверняка соединили свое сердце лишь с тем, кто к нам расположен. Но в том-то и беда, что у сердца свои законы: оно не подчиняется ли логике, ни доводам рассудка. Я решил, что обязательно отвечу графу, и в своем ответе буду предельно мил. Сажусь поудобнее, и возвращаюсь к письму, которое я уже пятый день пишу маэстро Генделю. Письмо маленькое — большое письмо он и читать не станет — но я много уже испортил бумаги прежде, чем написать хоть что-нибудь связное. Его послания я бережно храню в особой папке. Их всего два. В одном из них, присланном еще до Нового года, он интересуется моим здоровьем и пишет мне, чтобы я не торопился пока возвращаться в Италию. А в другом, пришедшем неделю назад, сообщает, что все в порядке, и опасность миновала. Его письма очень короткие, отрывистые, но их тон несколько потеплел — маэстро даже ответил на пару моих вопросов, которые я рискнул ему задать. Более того, он в свою очередь спросил, чем я сейчас занимаюсь (в этом месте его почерк стал менее четким — видимо, он сомневался, стоит ли это писать). Именно поэтому я уже который вечер корплю над ответом — никак не научусь писать коротко и по существу. А мне так хочется написать ему… сказать ему… о многом. Я в Мюнхене сейчас, а в мае по приглашению императора поеду с концертом в Вену. Мне здесь нравится: весна в Мюнхене удивительно красивая. В Италии в апреле тоже красиво, но красота Баварии иная, более целомудренная и серьезная. Особенно красиво в парках, коих здесь очень много. Я люблю гулять там: правда, там мне постоянно встречаются счастливые пары; в такие моменты в сердце вползает тоска, и я как никогда остро ощущаю свое одиночество; в такие моменты я беру весну под руку, и увожу ее вглубь парка, к пруду. Там хорошо думается и легко дышится. Недавно мне пришло письмо от Риккардо. Они с Метастазио помирились, и он работает над новой оперой. Оба в голос зовут меня в Венецию, но возвращаться туда сейчас мне совсем не хочется. Да и, честно говоря, не хочу я петь в операх Риккардо. Наверное, я слишком сильно отравлен Генделем — никакая другая музыка не кажется мне достойной моего внимания. Те несколько арий из «Адмета», которые я наспех переписал перед его отъездом, всегда со мной. Я пою их, когда мне становится уж слишком тоскливо. Иногда я пою Адмета — ведь я тоже был тяжело болен, но чаще я пою Альцесту. Конечно, я не считаю, что способен на такой же жертвенный подвиг, как она, но чувство жестокого одиночества, которым она мучается в преисподней, очень созвучно мне. Кстати, опера была уже поставлена в Лондоне, и если я спою эти несколько арий на сцене в Мюнхене, или даже в Вене, никто не вменит мне это в вину. Но мне кажется, я не осмелюсь… Потому что боюсь, что во время пения обнажу свое сердце. Сажусь у пруда, и весна тихо присаживается рядом. В пруду плавает белый лебедь. Его подруга не пережила зиму, которая в этом году была удивительно суровой, и он тоже страдает от одиночества. Мне больно видеть, как он хиреет: его клюв бледный, а белоснежные перья торчат в беспорядке. Считается, что, потеряв пару, самец или самка вскорости погибает. Лебедь бесцельно кружит по пруду — так человек, переживший страшное потрясение, неспособный ни есть, ни спать, меряет шагами комнату. Наблюдая за его нервными, почти полоумными движениями, склоняюсь к мысли, что это, скорее всего, правда. Неожиданно мне приходит отчаянная мысль бросить все, и поехать в Англию. Маэстро Гендель больше не зовет меня — пусть. Я все равно приеду, и пойду к нему, и скажу, что готов играть в его операх хоть пень, лишь бы только быть рядом с ним. А не позволит — все равно останусь там, и буду тихо жить где-нибудь рядом. А если я ему понадоблюсь, то тут же предложу ему себя — всего себя целиком, с израненным сердцем, с окровавленной душой… Жить без него я больше не могу. Гендель *** 3 января 1728 г  — Знаете, маэстро, я боюсь ваших фурий. — Говорит Фаустина. Мы только что закончили репетировать с ней, и я, довольный результатом, пригласил ее выпить со мной кофе в ближайшей кофейне.  — Отчего же? — Улыбаюсь я. Мы выходим из театра, и спускаемся на площадь. Апрельский воздух сырой, в воздухе носится злой и опасный ветер. Руки мерзнут, я надеваю перчатки, и чувствую, как Фаустина берет меня под руку. Мне хорошо от прикосновения этой маленькой руки. Мне вообще хорошо с ней: она никогда не закатывает мне сцен, не упрекает в диктатуре, и послушно делает то, что я прошу.  — Они у вас всегда удивительно реалистичные. Особенно в «Адмете». Кажется, что их сдерживает только невидимая, очень тонкая грань. Порвись она, и вся эта адская свора вырвется в наш мир, и растерзает не только всех героев, включая великого Геркулеса, но и нас с вами… Почему вы так любите мучить ваших героев, маэстро?  — Что вы имеете в виду?  — То, что все ваши герои постоянно страдают. Кто-то из-за амбиций, а кто-то — от любви. — Она умолкает, ее пальцы слегка сжимают мой локоть.  — Это правда жизни. — Хмурюсь я. — Каждый из нас чего-то хочет, но далеко не у каждого получается достичь желаемого, как и совладать с собственными страстями.  — В том-то и дело. — Вздыхает Фаустина. — Приходя в оперу, зритель хочет отдохнуть, насладиться музыкой и захватывающим зрелищем. А вы даете ему зеркало: на-ка, полюбуйся-ка на себя, такого распрекрасного. — Она снова нерешительно умолкает.  — Договаривайте.  — Поэтому наши с вами оперы… Не имеют особого успеха. Вот у Бонончини все иначе… Он…  — Так и проваливайте к Бонончини к чертям собачьим! — Рычу я и останавливаюсь так резко, что Фаустина спотыкается. Я не обращаю на это никакого внимания, и, раздражаясь все сильнее, продолжаю. — Мне плевать, что делает этот ваш Бонончини. Я делаю и буду делать то, что считаю нужным. Если не нравится — я никого не держу насильно. Фаустина едва доходит мне до плеча. Она недавно переболела (черт, да половина моих артистов переболела в феврале–марте, в связи с чем премьеры пришлось несколько раз переносить), и выглядит очень хрупкой в своем роскошном теплом пальто. Она жалобно смотрит на меня и говорит:  — У меня ноги замерзли.  — Тогда идемте скорее. Не хватало еще, чтобы вы заболели повторно.  — …И сорвала бы вам премьеру, да? Уверена, на моих похоронах вы ни слезинки не пророните. А если и пророните, то только из-за досады, что из-за моей смерти вам снова придется переносить премьеру.  — Не говорите ерунды. — Бурчу я, увлекая ее за собой. Кофейня называется «У Карла». Здесь подают чудесный индийский кофе с инжиром — и восхитительные булочки. Настолько восхитительные, что я съедаю несколько штук за раз. Из-за этих проклятых булочек мне уже, кстати, пришлось перешивать и кюлоты, и кафтан, и камзол. В зеркало я стараюсь лишний раз не смотреть: зачем будить болезненные воспоминания о том, что когда-то ты был так славно сложен, что некоторые старые дуралеи в адресованных тебе любовных посланиях называли тебя то Ахиллом, то Прекрасным Кипарисом?.. Я люблю эту кофейню еще и за то, что в ней уютно и спокойно. Нет навязчивых запахов, как в иных тавернах. Не снует постоянно обслуга, и не надоедает тебе назойливым вниманием. Здесь никогда не бывает шумных веселых компаний, и даже студенты почему-то обходят это место стороной. Фаустина заказывает кофе и джем. Я подумываю о том, чтобы заказать любимые булочки, но все же отказываюсь от этой мысли. Фаустина прекрасно ладит с Сенезино и с Паоло Ролли, моим давним неприятелем. Разумеется, я не думаю, что она станет со смешком рассказывать им, как грозный маэстро, которого боятся и простые музыканты, и «звездные» исполнители, у нее на глазах уплетал булочки одну за другой, просто они сейчас совершенно неуместны. Фаустина аккуратно пьет кофе и тихо ест джем. Кажется, что она ушла глубоко в свои мысли, и я не без удовольствия наблюдаю за ней. Фаустина красива. Она является обладательницей того редкого типа красоты, когда капризность и чувственность форм сочетается с целомудренной строгостью. Она уже давно в Лондоне, и, насколько мне известно, ведет едва ли не монашеский образ жизни. Удивительно для женщины с ее темпераментом. Впрочем, что я знаю о ней?..  — Мне совершенно не нравится Бонончини. — Вдруг говорит она.  — К чему вы это? — Усмехаюсь я.  — К тому, что он — не вы. Его музыка очень красива, но нежизнеспособна. И я не собираюсь от вас «проваливать», разве что вы сами укажете мне на дверь… Я люблю вас, если вы еще не поняли… Люблю с самой первой встречи. — Грустно улыбается она, и прямо смотрит мне в глаза.  — Это было неожиданно. — После небольшой паузы тихо признаюсь я, и, поколебавшись, осторожно касаюсь ее руки. Неожиданно меня накрывает странной теплой волной. Она идет откуда-то изнутри, из самых недр души. Фаустина продолжает смотреть на меня с нежной грустью, и мне не хочется отпускать ее никуда этим вечером. Расплатившись с Карлом, я помогаю ей надеть пальто. Когда мы выходим, я кладу руку ей на талию и привлекаю к себе. Она не отстраняется. Уже стемнело, и нас едва ли кто узнает. А если и узнает, пошел он к черту. В карете она прижимается ко мне, и я целую ее. Она отвечает робко, застенчиво, и я углубляю поцелуй. Она тихо стонет, и первая прерывает контакт. Неожиданная мысль приходит мне в голову:  — У вас уже был… кто-нибудь? Она отрицательно качает головой и снова прижимается ко мне. Я ласково глажу ее по щеке, и она закрывает глаза. Мы едем ко мне. Дома я снимаю с нее пальто. Я горю от страсти, но делаю все нарочито медленно — это доставляет удовольствие нам обоим. Беру ее за руку и веду в спальню. Она помогает мне снять с себя платье, и руки ее дрожат то ли от волнения, то ли от страха. У нее прекрасная фигура — полные покатые плечи, хорошая талия и округлые бедра — все как я люблю (не люблю худых женщин). С корсетом приходится повозиться. Он не хочет поддаваться, и я ворчу, расстегивая бесчисленные крючки:  — И какой идиот придумал эту гадость? Фаустина тихо смеется и обхватывает меня за плечи. Подталкиваю ее к кровати. Она послушно ложится и лежит, голая и красивая, прекрасно сложенная девственная богиня. Не Диана и не Афина, а какое-то древнегерманское божество, забыл, как оно называется. Ее щеки горят, а глаза светятся мягким тихим светом. Бережно провожу рукой по ее животу, и она, закусив губу, цепляется за простынь.  — Вы боитесь? — Шепчу я, склоняясь над ней.  — Немного…  — Не нужно бояться. Я не сделаю ничего такого, что вам не понравится. Но если будет больно, скажите мне, и я остановлюсь. Хорошо? Она кивает, а потом поднимается на постели и, обняв меня, со страстным поцелуем привлекает к себе. Я все еще одет, и покоряясь странной нежности, захватившей сердце в плен, позволяю ей освободить меня сперва от кафтана, потом от жилета, а затем — от рубашки.  — Вы такой красивый, маэстро, — шепчет она, гладя мою грудь. — Сильный, как Геркулес…  — В молодости я был куда лучше. — Усмехаюсь я.  — В молодости вы были смазливым мальчиком. Не люблю таких. Вы красивый, сильный мужчина с прекрасной атлетической фигурой.  — Ну, вы хватили через край… Я осторожно вхожу в нее, и она стонет — не от боли, а от наслаждения. Я спрашиваю, все ли в порядке, она коротко кивает и с силой хватает меня за плечи. Меня вновь накрывает огромной волной, и я, поддавшись страсти, беру ее раз за разом, пока силы не покидают нас обоих. *** 1 февраля 1728 г Арабу. Так я про себя называю Хайдеггера. Он нечасто появляется у меня дома, а когда появляется — будь готов получить дурные вести. Он сидит на диване у меня в кабинете и со вкусом пьет индийский кофе с инжиром.  — Отличный кофе. — По-кошачьи щурясь от удовольствия, говорит он. — Настоящий, без примесей. Гораздо лучше, чем в «У Карла»… Вы, безусловно, в курсе про принца Уэльского, не так ли?  — Безусловно, в курсе.  — Его нельзя недооценивать.  — А кто его недооценивает? Хайдеггер аккуратно ставит чашку с допитым кофе на столик, но уже через секунду снова берет ее в ладони, и, поворачивая то влево, то вправо, с огромным интересом всматривается в рисунок из кофейной гущи, образовавшийся на стенках.  — Все идет к тому, что он образует оппозиционную коалицию. Бонончини уже там. Хорошо принцу — плохо нам… Вы случайно не знаете значения бубна?  — Никогда не интересовался гаданием. Хайдеггер наконец оставляет чашку в покое и прямо смотрит на меня кобриными глазами. Я не отвожу взгляд.  — Вы знаете, в каком сейчас положении театр, маэстро? — Тихо, печально спрашивает он.  — Разумеется.  — Я всегда восхищался вашим гением. Ваша музыка воистину прекрасна… Но не кажется ли вам, маэстро, что писать нужно немного более… модно? Знаю, знаю, вы не любите это слово. Знаю, вам тяжело, потому что со всех сторон в вас тычут пальцем: то Фаустина с Куццони, то очередная выходка Сенезино… Да еще эта «Опера нищего»… Как они нас, а? — Хайдеггер хихикнул. — И все-таки. Такой гений как вы не можете не чувствовать, что публика требует чего-то другого.  — Чего-то балаганного. — В тон ему отвечаю я. — Я знаю, что меня за глаза называют Медведем. Что-ж, я могу встать на задние лапы и сплясать на площади под дудочку какого-нибудь петрушки. Если это спасет театр, я это охотно сделаю. Хайдеггер разводит руками и тут же делает озабоченное лицо. Ему давно пора. Дела. Я знаю вас, как человека исключительно порядочного и принципиального. — Совсем другим тоном, резко и четко говорит он, — и надеюсь, что вы не совершите ошибки. Романы с певицами — дело такое…  — Я не думаю, что это как-то касается вас, Хайдеггер. — Сухо отвечаю я.  — Меня — нет, никак не касается. Мне все равно, кто с кем спит. Но это касается театра. Зачем нам с вами лишние проблемы? Мне очень хочется сказать ему какую-нибудь грубость, а еще больше мне хочется спустить его с лестницы. Подхожу к нему (приятно осознавать, что ты гораздо выше его), и он невольно делает шаг назад — видимо, понял, что перешел черту, и что я действительно могу это сделать.  — Всего хорошего, Хайдеггер. Я подумаю над вашими словами. Мы обмениваемся рукопожатием, говорим друг другу какие-то фальшивые любезности, и он наконец уходит. Скоро придет Фаустина — мы репетируем с ней «Сироя» — и мне нужно время, чтобы взять себя в руки. Достаю трубку, набиваю ее табаком, закуриваю. Дурная привычка, но помогает успокоиться. Хайдеггер во многом прав, и я во многом иду на уступки публике, стараясь писать легко и изящно, предлагая ей не только музыку, но и интересные сюжеты. Но писать как тот же Бонончини, или Гей с Пепушем, я не смогу — уж не знаю, хорошо это или плохо. А «Опера нищего», прямо скажем, недурна, очень даже недурна. Помнится, когда-то Джонатан Свифт, непримиримый враг оперы, подал идею создания такой вот антипасторали… Безусловно, опере нужна реформа. Но какая именно? Что сделать? Брать в работу другие либретто? Других пока не пишут — Метастазио, разве что, пытается, но попытки это очень робкие и неуклюжие. Перестать работать с кастратами, и сосредоточиться на контртенорах? Это в принципе перспективно, но готова ли к такому публика? Трубка давно погасла, а я, погрузившись в мысли, не заметил этого. Слуга стоит на пороге и зовет меня по имени — полагаю, не в первый раз.  — Пришла мадам Фаустина. — Сообщает он, когда я наконец обращаю на него внимание.  — Проводите ее в репетиционный зал, я сейчас приду. Мысль о контртенорах занозой засела в голове. В оперу их не вставишь — совершенно другой тип голоса, и после кастратов публика их не примет. А вот в ораториях контртеноры смотреться будут… От контртеноров и кастратов моя беспокойная мысль переметнулась к Фаринелли: когда-то он говорил, что век кастратов вот-вот закончится. Тогда я не был готов с ним согласиться, но сейчас мне кажется, что он был прав. Вспомнив Фаринелли, вспомнил Италию, вспомнил угрозы Санто, вспомнил письмо от Конте, в котором было только одно слово: «Мёртв». Я написал Конте с требованием объяснений, и получил второе письмо, в котором тот писал о том, что тело Санто нашли на одной из темных улиц Венеции. Конте с уверенностью писал, что это был именно Санто — он знал его в лицо. Я не просил подробностей, но он сообщил, что его ноги были обуглены… Почувствовав облегчение, я написал Фаринелли. Я не ждал ответа, но он пришел — и мне, не скрою, было даже приятно получить его. Не в последнюю очередь потому, что почти одновременно я получил письмо из дома, в котором зять, Михаэльсен, не жалея слов описывал, какое впечатление он произвел, и как его полюбила мама… Фаустина ждет меня в репетиционном зале. Плотно закрыв дверь, подхожу к ней и привлекаю к себе за талию. Она обнимает меня за шею, и я — пошел к черту Хайдеггер, пошло к черту всё — целую ее. Сажусь к клавесину, и она садится мне на колени.  — Знаете, Handelino*, ко мне заходил Хайдеггер.  — В самом деле? Что же он от вас хотел? — Легко целуя ее в лоб, а затем — в глаза, мягко спрашиваю я.  — Недвусмысленно он дал понять, что нам с вами… — Она делает прерывистый вздох и утыкается лицом мне в грудь. — Нужно сократить наши встречи.  — Он запугивал вас?  — Нет. Он просто сказал, что после нашей с Куццони истории мне следует быть осторожнее, что моя репутация может пострадать, да и ваша тоже, и вместе мы утопим наш театр. Ах, маэстро, не сдавливайте меня так сильно…  — Я поговорю с Хайдеггером. — Рычу я, ослабив объятия, и она крепче прижимается ко мне.  — Не нужно. Вы его убьете.  — Пожалуй.  — Не стоит, маэстро, правда… Он прав. Нам не нужно больше продолжать… Это все из-за меня, это я втянула вас в эти отношения…  — Замолчите. Вы меня никуда не втягивали: только слепой дурак может остаться равнодушным к такой удивительной женщине, как вы. Не думайте, что я откажусь от вас и отдам вас ему на растерзание… Ради Бога, не ревите! — почувствовав, что моя рубашка намокает, рыкнул я. - Я и не реву. — Фаустина промокнула лицо кружевным платочком и соскользнула с моих колен. — Пошевеливайтесь, Handelino. Давайте репетировать. И мы начинаем репетицию.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.