ID работы: 10564467

Песня феникса

Другие виды отношений
R
Завершён
12
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
164 страницы, 24 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
12 Нравится 37 Отзывы 3 В сборник Скачать

14. 1733-1734 гг. Гендель и Карло

Настройки текста
*** Гендель. Сентябрь 1733 года  — Маэстро, слышали новость? — Спрашивает Хайдеггер.  — Новостей в последнее время очень много.  — Куццони возвращается в Лондон. Поднимаю взгляд от работы и смотрю на него. На нем, как и всегда, надета маска невозмутимости. Он сидит на «своем» диване напротив моего стола и пьет «свой» чай.  — Вот как? — Пытаясь отогнать всплывшие в памяти картины из нашего с ней общего недоброго прошлого, встаю и шире открываю окно, чтобы мягкое полуденное солнце зашло в кабинет. Все еще пытаясь сохранить невозмутимость, Хайдеггер подается вперед:  — А нельзя ли…  — Нет. — Твердо отвечаю я. Выдержав небольшую паузу, он делает новый заход:  — Значит, в «Опере знати» будут выступать Сенезино, Фаринелли и Куццони. — Его голос слегка дрожит. — А у нас кто?  — Дурастанти, Страда и Карестини.  — Вы действительно считаете, что наши певцы смогут… скажем, перепеть их?  — Честно говоря, мне сложно ответить на ваш вопрос. — Откладываю перо и прямо смотрю на него. — Меня смущает его формулировка. Что значит «перепеть»? Мы, вообще-то, об искусстве говорим, а не о спорте, Хайдеггер. Он с легким стуком ставит чашку с недопитым чаем, поднимается с дивана и подходит к моему столу. Яркое солнце четко и безжалостно высвечивает синеву под его глазами, он выглядит не просто усталым, а измотанным.  — Я немного поправлю вас, маэстро. — В его голосе звенит злость. — Сейчас не о спорте даже идет речь, а о настоящей войне. О больших деньгах. И о влиянии. Вы этого еще не поняли? Не дожидаясь ответа, он просит меня не затягивать с открытием сезона, сухо благодарит за чай, прощается и уходит. …Черная гадюка сворачивается в клубок. Мы потревожили ее — до нашего прихода она грелась на солнышке. Змея смотрит на нас немигающими блестящими глазами и шипит. Поднимаю трость и целюсь ей в голову: бить нужно точно и сильно — так, чтобы не ранить, доставив тем самым ей сильные мучения, а убить.  — Не надо, маэстро.  — Она нападает.  — Она просто защищается. Это ведь мы зашли на ее территорию… Не убивайте ее, пожалуйста. Смотрите, какая она красивая!  — Это просто ядовитая и опасная гадина.  — Не надо, пожалуйста!.. С неохотой признаюсь себе, что Хайдеггер прав. Предстоящий оперный сезон будет в большей степени похож на кровавое сражение: принц Фредерик открыто бросил вызов королю, общество разделилось, назревает серьезный конфликт. С созданием «Оперы знати» политика пришла в искусство. Теперь публика ходит в оперу не только для того, чтобы послушать музыку и посмотреть на то, как ссорятся и мирятся античные боги. Теперь каждое посещение театра стало политически мотивированным: либо ты посещаешь Ковент-Гарден и там самым поддерживаешь короля, либо ты идешь в Хеймаркет, и выступаешь на стороне принца. Миром это дело не уладить — здесь можно только победить. Поэтому я должен сделать все, чтобы раздавить гадину без всякой жалости. Но смогу ли? У этой гадины так много голов… Питер входит с тихим стуком и приносит кофе с давно полюбившимися мне сконами. На подносе также лежит несколько писем. Одно из них от Чарльза Дженненса — его я откладываю в сторону, чтобы ознакомиться с ним позже. Под ним лежит приглашение на званый обед и записка от Карестини. Невольно напрягшись, разворачиваю ее и читаю: «Прошу прощения, маэстро, сегодня меня на репетиции не будет — я заболел. С уважением.» В раздражении отбрасываю записку, и вдруг, неожиданно для самого себя, начинаю нервно смеяться. Как же предсказуемы все эти чертовы кастраты и примадонны… Чуть что не по их — сразу «заболевают». Мы вчера повздорили с ним, мне удалось настоять на своем, и он остался сильно недоволен. Теперь чертов засранец у нас заболел — видимо, подхватил вирус Сенезино. Это значит, что мне теперь придется задабривать его, потому что потерять его я не могу. Проклятье!.. Зову Питера, приказываю ему убрать кофе и сконы, спускаюсь в коридор, беру шляпу и трость и выхожу из дома. Мне нужно навестить моего больного. Карестини живет возле больницы Святого Варфоломея. Улица, на которой стоит его дом, была почти полностью уничтожена при пожаре 1666 года, и заново отстроена в течение последующих тридцати лет. Поэтому практически все дома здесь, кроме угрюмой, заброшенной еще при Тюдорах церкви Святого Варфоломея, новые. От этой улицы, парадной и красивой, ветвится вглубь города еще одна, разительно на нее непохожая. Далеко не каждый рискнет ходить после заката по ее сумрачным даже днем, зловонным переулкам. Здесь, в темных и угрюмых домах с хмурыми решетчатыми окнами, живут темные прототипы персонажей из популярной «Оперы нищего» — люди сомнительных профессий и моральных качеств. «Опера нищего» прогремела и разлетелась крылатыми песнями по Лондону, а здесь не изменилось ничего — все также те, кто пытается жить честно, работают за еду, все также процветает тяжелый детский труд, попрошайничество и продажа жен. Трехэтажный таунхаус, который снимает Карестини, выкрашен в светло-желтый цвет. Раньше здесь жила семья врача, и до сих пор у двери висит табличка с его именем. На мой стук выходит слуга и вежливо сообщает, что «господин артист болен и никого не принимает».  — Меня примет. — Отстраняю его и вхожу в дом. — Доложите своему хозяину, что я его жду. И, черт возьми, пошевеливайтесь. Слуга уходит, и через пару минут возвращается:  — Синьор Карестини не может спуститься, потому что он очень плохо себя чувствует. Он просит вас подняться, сэр. Выругавшись про себя, поднимаюсь за слугой на второй этаж, и захожу в раскрытую дверь спальни. Кастрат полулежит в кровати, его голова туго перевязана; увидев меня, он слабо улыбается.  — Не поверили мне, да? — Тихо говорит он. Карестини бледен, его лицо выглядит осунувшимся. Он не похож на себя прежнего — ни лоска, ни надменности. Сейчас он — настоящий. Это юноша, почти ребенок. В глазах — боль, грусть и (совсем немного) страх. На небольшой прикроватной тумбе стоят какие-то лекарства. Похоже, он, действительно, болен.  — Что с вами случилось? — Подхожу ближе, осторожно жму протянутую руку и по его приглашению сажусь в кресло. Улыбка исчезает с его лица, взгляд становится сумрачным:  — На меня напали.  — Черт побери… Как это произошло?  — Возле церкви Святого Варфоломея. Хватили по голове, забрали кошелек. Добрые люди помогли — доставили меня до дома. Слуга вызвал врача, тот привел с собой патрульного… Тот сказал только то, что по вечерам такие как я становятся легкой добычей для всяких пройдох, и что искать виноватого бессмысленно. Ну да ладно… Кстати, утром слуга нашел в кармане моего плаща записку, в которой были написаны только два слова: «Уезжай домой».  — Вы сохранили записку?  — Нет. Какой в этом смысл? В комнате повисает тяжелая пауза. Устав говорить, Карестини отворачивается к окну и прикрывает глаза. У меня на языке вертится куча вопросов, но задавать их сейчас ему бессмысленно, да и бесчеловечно. Желаю ему скорейшего выздоровления, и Карестини, вновь слабо улыбнувшись, говорит, что ему уже лучше, и до конца этой недели он наверняка будет петь. Выхожу на улицу и беру курс к дому: там меня уже ждут Страда и Беатриче, которым я назначил встречу до репетиции. На душе тяжело и как-то нехорошо. Готовясь к жесткой, но честной борьбе, я недооценил противника. Голова кругом: я не имею ни малейшего понятия о том, что мне теперь делать, как защитить мой театр и уберечь певцов от отвратительного, мерзкого террора фредериковской клики. Но решать что-то нужно. И как можно скорее. *** Карло. Декабрь 1733 года Последние два дня идет мокрый снег. Он мягко ложится на крыши домов, на дорогу, и создается ощущение, что мрачный, хмурый Лондон наряжается к празднику: до Рождества Христова остается неделя. И чуть больше недели остается до открытия нового оперного сезона… Моя душа не находит покоя: я обязан петь, хочу я этого, или не хочу. Я хочу петь — в этом вся моя жизнь. Но не на этой сцене, не в этом театре, и не при таких обстоятельствах. Точно чувствуя мой протест, Порпора нещадно гоняет меня на репетициях. Как ни странно, мне это даже в радость: может быть, на фоне сильной усталости ослабленный организм взбунтуется, и я заболею… Как это было бы хорошо!.. У меня мало свободного времени, но когда оно, наконец, появляется, маэстро берет меня с собой на званые обеды. Он говорит, что хочет «свести» меня с возможными меценатами — вероятно, даже с самим принцем. Мне это его желание так же неприятно, как и ощущение, что меня показывают, как дрессированную обезьянку. В знак протеста я много пью на таких вечерах, и, чтобы дать хоть какой-то выход скопившемуся раздражению, иногда позволяю себе грубые выходки. Но лондонскую аристократию это, скорее, умиляет и забавляет, и из-за этого я злюсь еще сильнее. На одном из таких обедов я знакомлюсь с могущественной герцогиней Мальборо, которая является одним из самых щедрых спонсоров «Оперы знати» и моей восторженной поклонницей.  — Я уверена, маэстро Фаринелли, что с вашей помощью мы выведем оперу на новый уровень — на уровень настоящего искусства. — Говорит она, протягивая мне руку для поцелуя.  — Я просто скромный певец, мадам. И не уверен, что после гениальных шедевров маэстро Генделя мы с маэстро Порпорой сможем в полной мере удовлетворить столь изысканную и сведущую в музыке публику.  — О, боюсь, вы переоцениваете нашего Саксонца, — на красивых губах герцогини появляется презрительная усмешка. — Может быть, он и был хорош лет двадцать назад… Да, я помню, его «Ринальдо» был свеж и весьма недурен… Но сейчас его стиль устарел.  — Что значит «устарел»? — Сдержанно спрашиваю я.  — Вам лучше знать, — кокетливо улыбается она.  — В том-то и дело, что я не знаю, мадам. Точнее, не понимаю, как может устареть такая музыка. Ее можно не понимать — она не так проста, как всякие модные «труляля» в стиле Бонончини, Лео и Винчи, ее можно даже не любить, но считать устаревшей совершенно новаторскую музыку непревзойденного гения, шедевральную музыку, которая переживет века, могут только те, у кого нет ни слуха, ни души. Улыбка герцогини становится натянутой:  — Я допускаю, что у меня совершенно нет слуха, и я ничего не понимаю в музыке — не имела чести обучаться этому искусству. Но вы, будучи профессиональным певцом, все-таки отдали предпочтение маэстро Порпоре. Она делает изящный реверанс и уходит, не дав мне возможности ответить. Допиваю вино и провожаю ее взглядом. Внезапно кровь, одурманенная алкоголем, бросается мне в голову, и я подхватываюсь с места: мне хочется догнать ее, развернуть ее лицом к себе и высказать все, что я о ней думаю. И вдруг мне на плечо ложится рука. Резко оборачиваюсь и вижу перед собой Сенезино.  — Она, безусловно, полная дура, синьор Фаринелли, но, поверьте, не стоит ей этого говорить.  — Да, наверное. — После небольшой паузы, на выдохе говорю я. — Все равно не поймет. Киваю ему, затем прошу слугу принести мне мои шляпу, плащ и трость. Незачем прощаться. Да, в принципе, и не с кем. Я хочу уйти незаметно.  — Если не сложно, подождите меня. Я тоже хочу уйти. — Просит Сенезино. Соглашаюсь. Мы работаем вместе. Когда мы только приступили к сотрудничеству, многие были уверены, что их ожидает интереснейшее соперничество кастратов — такое же, как и несколько лет назад, когда на сцене соперничали примадонны. Но у нас, вопреки всему, сложились полуприятельские отношения. Возможно, это произошло потому, что у нас с ним совершенно разные типажи: мои герои — нежные любовники, а он прекрасен в ролях мужественных воинов. Делить нам нечего: в опере Порпоры у нас одинаковое количество арий, а оспаривать его статус короля сцены я не собираюсь. Мы выходим на улицу. Мороз щиплет лицо, и я плотнее запахиваюсь в плащ. Сенезино берет экипаж, и мы едем по сумрачному зимнему Лондону.  — Не люблю я здешний климат. — После долгого молчания, говорит он. — Большую часть года холодно и сыро, а летом душно. А вам здесь как?  — Когда я еще только думал о приезде сюда, люди, пытающиеся противостоять этому, пугали меня именно климатом. — Улыбаюсь я. — Но я уже привык.  — Это хорошо. — Рассеянно говорит Сенезино и принимается внимательно разглядывать собственные руки в дорогих расшитых перчатках. Вдруг он спрашивает — Синьор Фаринелли, что с вами случилось?  — Что вы имеете в виду? Он оставляет в покое свои руки и прямо смотрит мне в глаза:  — Я заметил, что в вашем пении появилась некоторая… не в обиду вам сказано, механичность. С чем это связано? Надеюсь, вы не больны?  — Спасибо за беспокойство, со мной все в порядке. — Внезапно мне становится как-то неуютно рядом с ним. — Я пою, как пою. — Нет, вы поете по-другому. — Качает головой Сенезино. — И я понимаю, чем вы руководствуетесь: если вы будете петь так, как поете сейчас, публика разочаруется в великом Фаринелли, с вами разорвут контракт, и вы будете свободны. Пользуясь этой свободой, вы пойдете туда, куда зовет вас сердце — в Ковент-Гарден. — Простите, я не понимаю, о чем вы. — Вы понимаете. — Тонко улыбается он. — И я вас тоже прекрасно понимаю, но по-дружески предупреждаю: не делайте глупостей. Сказав это, он снова замолкает и отворачивается к окну. Карета приостанавливается: наш кучер ругается с другим кучером, который не хочет уступать нам дорогу. Где-то визгливо лает собака, скрипит снег под сапогами идущих туда-сюда прохожих. В домах, выстроенных вдоль улицы, загорается свет. Наконец, карета трогается с места и мы едем дальше. Я кошусь на Сенезино и наконец решаюсь спросить:  — Почему вы перестали работать с маэстро Генделем?  — У нас были сильные разногласия.  — Только эта причина?  — Да. В отличие от многих в «Опере знати», я не испытываю к нему личной неприязни. В конце-концов, он написал для меня прекраснейшие арии. Карета останавливается и кучер сообщает, что мы приехали. Он собирается выходить, но я останавливаю его и спрашиваю требовательно:  — Почему вы меня предупреждаете? Вас Порпора попросил? Он осторожно высвобождает руку из моей хватки и выходит из кареты. Не решаясь уйти сразу, он наклоняется в окошко и тихо говорит:  — Берегите себя. Мне показалось, что он хотел сказать что-то еще. Вопросительно смотрю на него, но он дружески кивает мне, расплачивается с кучером и идет к дому. *** Гендель. Декабрь 1733 года С наступлением Рождества я чаще обычного возвращаюсь мыслями домой. Когда я был ребенком, мы отмечали этот праздник тихо и скромно — отец не любил шумных торжеств и не терпел расточительства. Но вечером, в сочельник, он становился как будто менее суровым, и дистанция, которая в обычные дни существовала между ним и нами, немного сокращалась. Он хвалил мамину стряпню, рассказывал интересные истории, и (по маминой просьбе) позволял мне что-нибудь сыграть. Подготовка к празднику начиналась с самого утра. Мы с сестрами убирали дом и украшали его — развешивали деревянных резных ангелочков, расписывали окна снежинками, и ставили на подоконники ярко-красные пуансеттии, любимые мамины цветы. Мама, надев передник с вышитыми вишнями, прибрав свои густые волосы чепцом, готовила гуся в яблоках, варила глювайн и пекла наши любимые каштаны. Когда дом был прибран, мы с отцом шли за елкой и ставили ее в гостиной. Дом пропитывался терпким еловым запахом, который смешивался с пряным ароматом глювайна и каштанов. За окном было белым-бело, и соседние дома, щедро укрытые мягким снегом, становились вдруг какими-то другими, сказочными. Если не было метели, нас с сестрами пускали на улицу, и мы до наступления темноты строили снежную крепость и катались с горки. Мне было велено следить за сестрами, чтобы те не извалялись в снегу, но строгие предостережения залетали мне в одно ухо, а в другое вылетали — мы заигрывались до того, что по возвращении домой наиболее вымокшим был именно я. Мама наказывала: не вернемся засветло — нас унесет Крампус. Мы не верили в это ровно до тех пор, пока однажды он не явился, и не начал с диким рычанием гоняться за нами по двору. Он был огромен и лохмат, и от него несло дешевым вином и чесноком. Крампуса звали Полоумный Петер, и он был сыном башмачника Монка с соседней улицы. Его все знали, и он, этот тридцатилетний детина с разумом трехлетнего ребенка, был в общем безобиден: он не причинил бы нам никакого вреда. Но я этого не знал, и с перепуга сильно ударил его в ухо, да еще и укусил в придачу. Он выронил меня, я шлепнулся наземь, а он с диким ревом убежал к себе домой… Рождество в Англии другое. Оно пахнет глинтвейном, корицей, румяными яблоками, утиным паштетом. И омелой. … — Омела, маэстро… Если верить легенде, поцелуй под ней соединяет влюбленных навеки.  — Идите ко мне… Подхватываю ее на руки и целую. Ее губы пахнут весной и сладким медом… В английском рождестве слышится шелест турецкого шелка и взрывы хлопушек. Английское рождество поет тонким детским голоском старинную песенку о Дике Уиттингтоне и его кошке. Городские гуляния начинаются утром, а заканчиваются часто за полночь. А некоторым весельчакам и этого мало, и они отправляются веселиться на туманную Темзу. Я люблю этот праздник и его традиции. В молодости я часто посещал рождественские обеды, или устраивал их у себя. Но уже несколько лет подряд я отпускаю Питера на весь день, и с удовольствием провожу вечер в компании книги и бутылки выдержанного рейнвейна. Иногда в такие вечера тихой поступью подкрадывается одиночество. С осторожностью оглядываясь назад, пытаюсь понять, не упустил ли я что-либо в своей жизни? Вспоминаются сладкие дни юности и безмятежного счастья. Оно длилось так недолго... Больно. Воспоминания становятся мрачными, и, чтобы не допустить пробуждения призраков, я загоняю их как можно глубже и запираю на замок. Прошлого не вернешь. Впрочем, нужно ли это?.. Еще пара глотков рейнвейна. Пытаюсь представить себя, сидящем у камина рядом с женой и в окружении маленьких детей, но на память приходят картины, которые я не раз наблюдал в домах знакомых: в определенный момент кто-то из крутящихся рядом с взрослыми ребятишек открывает рот и, сходу взяв ноту «до», затем выдает чистую квинту. Тут же, точно по взмаху руки дирижера, к нему присоединяется второй, и какое-то время они тянут дуэтом ноту «соль». А потом, стартовав с «ми-бемоль», начинает верещать третий, и получается терцет, причем первый солист, до этого ровно и вполне сносно тянущий свою партию, вдруг срывается в поросячий визг. Когда их всех, наконец, уносят, тишина отнюдь не воцаряется: все трое дружно горланят где-то наверху, и никакие попытки успокоить их не могут их отвлечь от этого увлекательного дела. А есть семьи, где детей еще больше, и я, честно говоря, не могу себе представить, как взрослым удается находиться дома и не сходить при этом с ума от безумной и бесконечной какофонии, издаваемой их отпрысками. Уже не говорю про вечную беготню, про возню, про всякие шалости. Про специфические запахи, про разбросанные по всему дому игрушки, про сушащуюся где придется детскую одежду… Благодарю покорно. Допиваю вино, и какое-то время расслабленно сижу, наслаждаясь ощущением легкой эйфории. Впрочем, она скоро проходит. Поднимаюсь с кресла и спускаюсь в подвал еще за одной бутылкой. На обратном пути останавливаюсь в коридоре: мне четко слышится пение за входной дверью. Подхожу ближе, прислушиваюсь… И точно — за дверью слышится колядка: » — …We wish you a Merry Christmas and a Happy New Year! Good tidings to you wherever you are. Good tidings for Christmas and a Happy New Year! Please, bring us a figgy pudding…» Открываю дверь и вижу нескольких детей. А сзади стоят двое спрятавших лица за масками взрослых, мужчина и женщина. Дослушав песню до конца, впускаю всех в дом и приношу из кухни бисквитное печенье — в последнее время я стараюсь есть меньше сладкого и практически не держу его дома. Взял все, что было, а больше мне их нечем угостить… Вперед выступает взрослый, и я, высыпая сладости в протянутый им мешок, ворчу:  — Не слишком ли вы стары, друг мой, для колядования?  — Господь да благословит вас, добрый сэр. — Его голос под маской кажется странно знакомым. — А что до вашего вопроса, то, полагаю, в душе все мы немного дети. Тут он снимает маску и я ахаю:  — Броски!.. Фаринелли смеется:  — С Рождеством, маэстро! Он отдает мешок со сладостями одному из мальчишек, и дети, произнеся наперебой несколько традиционных пожеланий, уходят. Справившись с растерянностью, отвечаю:  — Спасибо. И вас с Рождеством. А кто это с вами? Женщина тоже снимает маску, и я вижу перед собой улыбающуюся Беатриче.  — Черт побери… Вы-то как оказались в такой компании?  — Без вас на королевском балу ужасно скучно. — Говорит она. — Помучившись немного, я решила оттуда уйти. На улице я совершенно случайно встретила господина Фаринелли, который сбежал с бала, устроенного принцем Фредериком. Признаюсь, наша встреча была несколько комичной: мы чуть было не повздорили из-за кареты. Потом он узнал меня и принялся уступать. Я тоже узнала великого Фаринелли, и, в свою очередь, решила уступить карету ему. Мы долго соревновались в том, кто наговорит больше любезностей, и, в конце-концов, кучер рассердился и уехал. Посмеявшись, мы вместе сели в другую карету и поехали в гости к нашей с вами общей знакомой, миссис Пендэрвес. А потом господин Фаринелли увидел в окно ваш дом, и мы решили зайти к вам… Надеюсь, вы простите нам эту дерзость?  — Разумеется, нет. — Стараясь сдержать улыбку, отвечаю я. — Но если вы согласитесь выпить со мной вина, то, пожалуй, подумаю об этом.  — И все-таки, маэстро, мы не побеспокоили вас? — Немного посерьезнев, спрашивает Фаринелли.  — Вообще-то, я собирался напиться и отдать себя на растерзание демонам прошлого. Так что да, вы мне помешали. — Сурово говорю я. — Но все-таки, я чертовски рад видеть вас обоих. Они облегченно смеются, и я продолжаю:  — Питера сегодня нет, так что позвольте мне услужить вам. Забираю у них плащи, вешаю в шкаф и провожу их в гостиную.  — Я надеюсь, вы не хотите есть? — Спрашиваю, пока они устраиваются на диване. — У меня просто нет ничего, кроме какого-то сыра. Переглянувшись с немного смущенными улыбками, они заверяют меня, что не голодны. Мне, признаться, чертовски неловко, но кто же знал, что они нагрянут ко мне домой?! Откупориваю бутылку и разливаю вино. Встречаюсь взглядом с Фаринелли: он по-прежнему смотрит на меня влюбленными глазами и мягко, ненавязчиво следит за каждым моим движением. Когда-то это сильно раздражало меня, но сейчас я как-то привык и к его присутствию в своей жизни, и к его мягкой, бережной любви. Он снимает парик — условности ни к чему, и длинные темные волосы падают ему на плечи. Его тонкое лицо в свете камина кажется мистически-красивым. Насколько я знаю, возле него постоянно вьются толпы поклонниц и поклонников, но он не заводит интрижек и не вступает ни в какие отношения.  — Когда у вас премьера? — Усевшись в кресло напротив них, спрашиваю я.  — Двадцать девятого декабря. — Тихо отвечает он, уставившись в свой стакан с вином. Какая-то мысль бродит в его голове и не дает ему покоя: он хмурится, рука слегка дрожит, тонкие пальцы сильно сжимают бокал.  — Я уверен, все будет хорошо. — Подавшись вперед, я легко касаюсь его руки. Он замирает, рука, держащая бокал, перестает дрожать, складка между бровями разглаживается.- И вы споете так, что Лондон запомнит вас надолго.  — Почему вы так уверены, что я спою хорошо? — Сипло спрашивает он.  — Потому что вы — Фаринелли. — С улыбкой отвечает Беатриче. С интересом переводя взгляд с него на меня, она смакует вино, и ее бокал все еще полон. Он допивает вино и протягивает мне бокал.  — Осторожно, это крепкое вино, Броски. Вы пьянеете даже от двух глотков глинтвейна, а у меня сейчас и закуски нет. — Ворчу я, наливая ему еще вина. — Впрочем, я догадываюсь, к чему все это… Не надейтесь, я все равно выставлю вас на улицу. Он наконец-то снова улыбается и на его щеках вспыхивает румянец. Не поднимая глаз, он делает еще несколько небольших глотков. Я перевожу взгляд на Беатриче:  — Все в порядке?  — Если честно, не знаю. С того дня, когда я сообщила властям, он больше не давал о себе знать. Но в больнице его нет.  — Может быть, он в другом месте, — успокаивающе говорю я. — В гораздо более далеком и надежном, чем Бедлам.  — Вы о ком? — Спрашивает Фаринелли.  — Да так. — Морщусь я. — О нашем с Беатриче старом знакомом.  — Будем надеяться. — Беатриче допивает вино и встает. — Что-ж, я пойду.  — Пойдете?!  — Да, маэстро. — Она смущенно опускает глаза. — Я все-таки заеду к миссис Пендэрвес, пока еще не очень поздно. Спасибо за вино.  — Давайте я провожу вас до кареты.  — Не стоит. Сейчас праздник, мало кто сидит дома, да и улицы хорошо освещены. Иду за ней в коридор и помогаю ей надеть плащ. На улице вновь идет снег, а мороз стал как будто крепче. Беатриче накидывает капюшон, смотрит на меня глубоким долгим взглядом и тихо говорит:  — С Рождеством, маэстро.  — С Рождеством, Беатриче. И она уходит. Возвращаюсь в гостиную и снова сажусь в кресло напротив Фаринелли. Он смотрит тихим взглядом в окно и улыбается:  — Какой красивый снег… В Италии я никогда не видел такого.  — Здесь снег тоже не такой частый гость, — отвечаю я, вновь наполняя бокалы. — Здесь очень влажно. Пара дней — и снег сойдет, и будет слякоть. Вот у меня на родине зима — как зима. Он переводит взгляд с окна на огонь в камине, и негромко говорит:  — Недавно я получил письмо от Риккардо. Он сообщает мне, что перестал писать оперы и поступил на дипломатическую службу… Я не удивлен. — Добавляет он ядовито. Признаться, меня удивила странная злость в его голосе. Раньше я никогда не замечал за ним такого, и даже не догадывался, что он умеет злиться.  — Вы ответили ему?  — Нет. Я пытался, но у меня не вышло ничего, кроме потока обвинений и оскорблений. Естественно, я не мог отправить ему такое письмо, хотя, наверное, стоило. Я прекрасно понимаю его. Люди, подобные Риккардо, всегда вызывали у меня недоумение и раздражение: на мой взгляд, нет человека, более жалкого и одновременно опасного, чем амбициозная посредственность. Без брата Риккардо — точно Орфей без своей лиры. Зная об этом, он лишил его возможности быть этой самой лирой в моих руках: так он посчитался с нами обоими за отсутствие у него таланта. Но все-таки, он просчитался: голос Фаринелли звучит пленительно даже в весьма средних по качеству операх. Ну а я — это я…  — Почти четыре года назад умерла моя матушка. — Неожиданно для самого себя, говорю я. — Письмо с известием о ее смерти, из-за шторма пришло ко мне позже, и я узнал о ее кончине только несколько месяцев спустя. Еще раньше умерли обе мои сестры — обе сгорели от чахотки. Фаринелли смотрит мне в глаза и тихо говорит:  — Мне очень жаль, маэстро…  — Я говорю это к тому, что наши близкие — это тот якорь, который держит нас на этой чертовой земле, Броски. — Сурово говорю я. — Когда ты знаешь, что есть на земле еще кто-то, с которым тебя связывает кровь, ты чувствуешь себя не таким одиноким — даже если вас разделяют тысячи километров. Бутылка опустела. Допив вино, он смотрит в свой бокал, затем со вздохом встает и ставит его на каминную полку. Замирает в нерешительности, и я понимаю, что он, кажется, собирается уходить. С удивлением ловлю себя на том, что не хочу этого — мне хочется, чтобы он остался… И я спрашиваю:  — Еще вина? Он смотрит на меня с легким удивлением, и неуверенно кивает:  — Если вас не затруднит.  — Особые пожелания? Он на секунду задумывается:  — Сассикайя?..  — Сейчас достану. Он благодарно улыбается и вновь садится на диван. Обыскав подвал, я не обнаруживаю сассикайи, и с досадой вспоминаю, что выпил ее несколько дней назад. Впрочем, у меня есть вино из Пьемонта — весьма достойная замена… Взяв бутылку и заперев подвал, иду в гостиную. Видимо, я пробыл в подвале слишком долго — Фаринелли мирно спит на диване, свернувшись калачиком. Будить его мне не хочется: скоро эта волшебная ночь закончится. Ставлю бутылку на стол, накрываю его пледом, отношу кресло к камину и устраиваюсь поудобнее. До рассвета остается только несколько часов… *** Карло. Январь 1734 года Утро выдалось свежее и морозное. Иду на почту. Дожидаясь своей очереди, перечитываю письмо: «Дорогой Риккардо! Я рад, что ты решил посвятить себя столь сложному, равно как и опасному делу, как дипломатическая служба. Надеюсь, ты сможешь реализовать в этом деле свои способности и принести пользу. Береги себя, Карло.» Я просидел над письмом две бессонные ночи и потратил огромное количество бумаги. Итоговый вариант получился уже не злым, но сухим и скупым. Жаль, что пока я не могу отправить Риккардо другого письма…
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.