***
Но на этом Сомбрины злоключения, или, вернее сказать, унижения, не закончились. Когда Флёрри ушла, а Сомбра уже подуспокоился, спрятал злосчастный костюм и вернулся к чтению книги (а остановился он на весьма пикантном моменте, вообще-то!), что-то заскребло под столом. Испытав недоуменное чувство дежавю, Сомбра с некой долей нерешительности заглянул туда. Но вместо аликорницы, когда-то доведшей его почти до сердечного приступа таким внезапным желанием доставить сомнительное удовольствие юному деснице, нашел там… слава Тьме не гуся. Всего лишь кекс со ртом, подумаешь, ха-ха-ха-ха… Рот у кекса был для того, чтобы говорить. И он, завидев благодарного (вообще-то не очень, и Сомбра был бы рад не слушать его вовсе, но кто ж его спросил!) слушателя, начал вещать. — Я — Ибрагим, Ибрагим из Парги, раб, насильно обращенный в Ислам в десять лет… Сомбра без лишних слов ударил задним копытом по кексу, стремясь растоптать его быстрее, чем он закончит, но тут Шадия юркой змейкой красного телекинеза вытащила выпечку у него из-под ног. Кекс, минуя расправу, начал проповедовать с удовенной силой. — Зачем?! — трагически взвыл Сомбра. — Да чего ты сразу его бьешь? Он вроде не кусается, драться не лезет, даже не оскорбляет никого. Флёрри вон жаловалась без конца, что мы мрачные, как… я даже не знаю, кто. Давай послушаем, посмеемся. — Сомнительно, — приподнял бровь Сомбра. — Но окэй, — вторил ему Коридор, за что был пронзен копьем огненного взгляда единорога, по которому можно было предположить, что Бесконечный Коридор ему уже до coña. — Ибрагим, который в семнадцать лет стал главным сокольничим Шехзаде Сулеймана… — продолжал тем временем кекс. — В двадцать пять — хранителем Султанских покоев Султана Сулейман Хана… В двадцать семь Великим Визирем своего Повелителя, разделившим с ним власть… Под его речь откуда-то играла странная музыка, похожая на военный марш, но её тут же сменила тоскливая скрипка. — Как ты думаешь, кто такой Сулейман? — Шадия вертела кекс в копытах, даже рискнула попробовать глазурь на его верхушке. Кекс распластал маленькие крылья и ахнул, а затем продолжил с утроенным пафосом вещать, гордо задирая несуществующий нос. — Без понятия, — Сомбра вздохнул. — Но ничем хорошим это не кончится. — Ибрагим, который всё время носит в себе ад и рай… — Да ладно тебе, — пожала плечами Шадия. — Зато весело. — Дружит с собственным шайтаном, но верен своему шейху… — Я в восторге, — прошипел Сомбра, телекинезом выставляя кекс вместе с дочерью за дверь. — Играй с ним сколько хочешь, только не в одной комнате со мной. — И постоянно находится на страже великих врат, стоящих на границе ада и рая… Раб Ибрагим… — Ну ты и бука, — Шадия показала ему язык, чем невероятно удивила. А потом ускакала по своим делам. Кекс летел вслед за ней, продолжая вещать голосом неизвестного Ибрагима. — Ибрагим — близкий друг Султана Сулеймана, посвящённый в его тайны, но всё время ходящий по лезвию ножа… Ибрагим, который каждый день видит свой труп в бездонных глазах своего Государя… Ибрагим, который, каждый раз глядя в глаза своего Повелителя, идёт к смерти… Ибрагим, о смерти которого просят, совершая намазы… «Да ладно, будет весело» — думала Шадия, хихиикая над пафосным кексом. Поначалу ей было даже интересно. Но через час бесконечного «Я Ибрагим» ей хотелось этого многострадального Ибрагима, видящего свой труп в бездонных глазах своего Государя, в действительности увидеть таковым. Тьма внутри неё ржала как самая настоящая лошадь, вообще не стесняясь и не щадя её чувств, повторяла только услышанные от гуся фразы. Особенно часто «а мне настойка из кристальных ягод дороже родины». Это её, почему-то, забавляло больше всего. Как только Шадия ушла, Сомбра вернулся к книге, желая узнать, случится ли всё же ночь любви между героями, как вдруг… — Появился, значит, в Зоне черный сталкер… — ВАШУ Ж МАТЬ! — взревел Сомбра, швыряясь кристаллом в ещё один кекс, зависший у него за плечом. Тот невозмутимо продолжал. Сомбра оглянулся. Из приоткрытой щели, оставленной около очередной внезапно появившейся двери, сочилось бесконечное количество одинаковых кексов — крылатых, болтливых, омерзительно надоедливых кексов. — Ну ты выдал! — взвился голосом хриплого жеребца один из кексов. Сомбра тяжело осел на стул, подперев копытом щеку. Комната наполнялась кексами. Они лезли отовсюду, и каждый, завидев его, принимался травить анекдоты, байки, пафосные монологи, не затыкаясь ни на с-е-к-у-н-д-у. Сомбра не был бы удивлен, если бы к концу дня он увидел себя полностью седым и морально уничтоженным, но пока лишь заходился в истерическом хохоте, который кексы воспринимали за искреннее восхищение их искусством декламации. Он попытался вернуться к книге, не обращая внимание на говорливую выпечку (сейчас она во всю горланила песни), но через двадцать минут понял, что текст превратился во что-то несусветное, белебирдовое и непонятное. — А НУ, — заорал Сомбра на кексы, которые тут же испуганно притихли, — ЗАТКНУЛИ. НАХРЕН. ПАСТИ! Я уже двадцать минут читаю одну и ту же строчку! Не понимаю, О ЧЕМ РЕЧЬ! Кексы какое-то время пялились на него безглазой глазурью, а потом зааплодироовали, запрыгали по комнате крича супер-высокое и мерзкое «ЮПИ-И-И-И-И». Сомбра какое-то время помолчал, а потом этот мир стал ему абсолютно понятен. И он искал в нем лишь спокойствия и умиротворения. Как и возможности дочитать несчастный «Сладкий флирт», лежащий теперь в его копытах. К нему тут же подлетел молчаливый кекс, держащий во рту причину своего молчания — ложку, полную обезболивающих таблеток. — Пей, дед, таблетки, — поступило предложение, весьма неосмотрительное, поскольку ложка тут же упала куда-то вниз. Сомбра уже не обращал внимания. Он смирился с судьбой. — Ну типичный лев, — продекламировал другой кекс молодым кобыльим голосом. — Крысюк мерзкий, блин! — Эх, — вздохнул один из кексов, приземлившийся ему между ушей, — не учатся ничему некоторые и учиться не хотят… Сомбра был с ним согласен. Он не знал в чем, но полностью, абсолютно и безусловно был согласен.***
Было, впрочем, такое место, где даже Бесконечный Коридор не смел его донимать. Туда Сомбра уходил без книг и прочих скудных развлечений, от которых его с вопиющей наглостью отвлекали все, кому не лень. Место это было сокрыто ото всех, в том числе от Шадии и Флёрри, которые уж точно найдут, чем заняться, позволив старику, коим Сомбра себя здесь чувствовал, побыть одному. Он вошел, тихо притворил дверь и оглядел небольшое пространство. У него не было стен, потолка или пола, лишь уходящие в невообразимые дали космические пространства. Кроме небольшого дощатого куска, на котором ютился стол с инструментами, и пара ящиков, заполненных кристаллами. И кое-что ещё. Небольшая кристальная плита, на которой, вырезанная его копытом, сидела темно-синяя аликорница. В Бесконечном Коридоре существует место, которое принадлежит только Сомбре, и Коридор не смеет над ним шутить. В конце-концов, в надгробии для Луны даже Коридор отказать не в силах. Сомбра рвано выдохнул, улыбнулся аликорнице и прошел к столу, на ходу телекинезом доставая кристаллы из ящика. В красной магии порхало долото и зубило, и Сомбра с превеликой нежностью, которая по мнению остальных была ему не свойственна, вытачивал лик возлюбленной. Безмятежной, спокойной и прекрасной — такой он её никогда не видел. В этой комнате стояла тишина, нарушаемая лишь дыханием, кристальным звоном и тихим пением, которое сопровождало работу. Сомбра улыбался, хотя глаза его были потухшими и пустыми. Это место успокаивало. Уносило злобу, страх и мерзость, оставляя лишь печаль и несоизмеримое чувство вины, которую единорог нес один, молча, не жалуясь и не возражая. Потому что сам никогда себя не простит. Кристальная крошка оседала на шерсти, но сколько бы Сомбра её не стряхивал, она не уходила. Он лишь пожимал плечами, но где-то на подсознательном уровне знал, что это лишь начало. Расплата за его грехи, пришедшая с запозданием, не скорая, но неминуемая. Магия всегда была самым строгим и несправедливым судьей. За ушами чесались старые коросты. Сомбра сковыривал их, обрабатывал, не понимая, как умудряется раниться в таком странном месте, но в глубине души догадывался, что это. Здесь, в этом маленьком иллюзорном мирке, наказание Тройственного Аликорна для него казалось невыносимее всего. Если бы смерть стала для него досягаемой — он бы не задумываясь лишил себя жизни. Боль переполняла его до краев, но Сомбра стоически нёс её в каждом шаге. И ни с кем не делился. «Не расплещи, — думал он про себя, глядя на смеющуюся Флёрри и на улыбающуюся ей Шадию, — не омрачай их радость. Пусть они смеются, пусть хоть что-то заставляет их улыбаться. Это мое бремя». Мир храмов больно ударил его по лицу, впечатав осколки стекла в щеки и скулы. Какая была разница между ним и Огастом? Они оба — насильники и душегубы, принесшие в жертву своей жажде власти и знаний чужие жизни. Оба — единороги, играющие с материей, которая не поддается их пониманию. И обоим это стоило свободы, жизни и… Нет, разница есть. Сомбра приходил в ужас при мысли о том, что Огаст сделал с Хэвен. Если бы что-то подобное произошло с Шадией, он бы себя не простил. Он ещё мог любить. А Огаст — лишь поклоняться той, кого сам создал. Каждый раз, когда Сомбра смотрел на кристальную скульптуру, ему хотелось умереть. Или найти кого-то, кто умнее него, чтобы он смог объяснить, ради чего ему жить сейчас. И отвечал себе сам: ради дочери, ради Флёрри, которая бросилась вслед за ними в огонь этого нескончаемого приключения, причиняющего лишь страдания. Чувства Флёрри тоже причиняли ему боль, напоминая о его ущербности и старости. Сомбра прекрасно знал, что не сможет дать ей ничего, кроме разочарования, но избегать её не имел права. Он и помыслить не смел о том, чтобы любить Флёрри так, как он любил Луну. Он был благодарен ей — и за себя, и за Шадию, но не мог смотреть на неё иначе. Она — всего лишь жеребенок. Поэтому и злили слова Зенды, стремящейся залезть ему в душу. Ну как ей вообще могло такое в её мертвую голову прийти, чтобы он… да даже думать противно. Его сердце отдано Луне. И всегда принадлежало ей. Мысль о том, что он сможет полюбить ещё, была недопустима. Сомбра знал, что не сможет. Это часть его проклятия, уже не связанного с печатью. Без Луны у него не было будущего. А лишать будущего юную пони, у которой вся безумно долгая жизнь впереди, он не в праве. Сомбра оставлял в этой комнате всю боль и горечь, всю обиду и ненависть, которой заполнялись его кристаллы, чтобы потом превратиться в чудесные творения. Им никогда не суждено превзойти оригинал, даже приблизиться к нему. Память о Луне начала покидать его, но чувство, которое она зажгла, горело только ярче. Его свет шел в бесконечность ажурных переплетений, был маяком, позволявшим Сомбре держаться на волоске. Не потонуть в океане боли и тоски. А больно было неимоверно. Но если не любовь, то что так цепко держало его в этом странном междумирье? В объятиях кристальной скульптуры он выл песню. Голос не слушался, срывался, но его слушательнице было всё равно. Она хранила вечное молчание, лишенное чувств. Глаза скульптуры тоже были закрыты: Сомбра не хотел запечетливать в них боль и ужас, которые вырезались на внутренней стороне век, не хотел вспоминать о том, что сделал с ней собственными копытами. Не удержал, не спас, а не спас — всё равно, что убил. Трус, трус, трус! — Вернись, — шептал он, гладя по темному кристаллу, — вернись домой, прошу. Сомбре некуда было возвращаться. Родной мир отверг его, выплюнул, как застрявшую в горле кость, и он стал вечным гостем, обреченным на скитания. Хуже того — он обрек на это и свою дочь. Флёрри могла вернуться домой. И если она захочет — а она захочет, — то они не посмеют её удерживать. Странно было вообще думать об этом. Сомбра не знал, было ли у него место, куда он мог вернуться, хоть когда-нибудь? Свою пещеру он никогда не считал домом. Кристальную Империю — тем более. Они — не более чем пристанища, временные и ненадежные. Приют «Черный лебедь»? Нет-нет, определенно нет. А теперь… Теперь его лишили даже призрачной надежды на обретение дома. Как будто он в собственном мире был гостем. «Ты слишком слаб. Ты мне не нужен». Ветер завывал, трепля черную гриву и короткую шерсть. Она уходила, не оглядываясь, пока он утопал в снегу, пытаясь нагнать её по глубоким следам. Даже родная мать от него отказалась… Теперь от него остался лишь разбитый и угасающий старик. Потому что, каким бы великим магом, злодеем и чудовищем его не называли, каким бы великим и ужасным не рисовали в воображении маленьких жеребят… Он всего лишь пони. В глубине души Сомбра жалел, что выпросил изгнание вместо смерти. Он, конечно, укорял себя, убеждая, что дочь нуждалась в нем, и Сомбра должен был расплатиться за все свои прегрешения. Но это было слишком даже для него. Больно. Мучительно. Выдерживать эти пытки раз за разом было всё труднее и труднее. Сомбра прекрасно понимал, за что его казнят, но всё же ещё бился, ещё рвался к справедливости. Разве его добрые дела не отмыли его грехи? Разве он не заслуживает прощения? Темный лик аликорницы был для него ответом. Сомбра улыбался, прислонившись головой к её нагруднику. Он был бы счастлив заснуть и не просыпаться, чтобы там, на нижних уровнях Паутины Сновидений увидеть её, упасть на колени и вымолить прощение. А затем — ждать её решения. Сомбра был уверен — даже если не простит, Луна прекратит его страдания, лишит жизни и заберет с собой. Образ дочери останавливал его, и Сомбра с сожалением уходил оттуда. А Луна… Луна приходила к нему во снах. Счастливая, полная радости и любви. Такая, какой он никогда её не видел.