Часть 16
24 апреля 2026 г., 20:00
Детские палочки для еды чуть ли не самая интересная вещь, которую Чимин когда-либо выбирал для покупки. Все такие яркие, такие пестрые, со всевозможными фигурками животных на соединении сверху. Таким образом действительно легко завлечь ребенка и вызвать интерес к еде. Даже Чимин чувствует себя заинтересованным.
Он ищет палочки с силиконовыми кольцами, от которых можно будет избавиться, потому что Хенджину они явно будут малы. Он ищет палочки с уточкой на хаси. Возможно, это чистой воды глупость. Возможно, такие вещи не с руки дарить взрослому. А возможно, Чимину просто хочется, чтобы в его доме были персональные приборы для Хенджина. Кто вообще разбирается в этих посредственных способах выказать приверженность?
На самом деле покупка палочек — это возможность сказать Хенджину, что он не одинок.
Когда мы не умеем делать что-то, что под силу всем остальным, это определенно отстраняет нас от большинства и маркирует самым неподходящим образом. Так или иначе, но мы склонны ориентироваться на большую толпу, потому что чувство принадлежности и схожести с другими людьми наполняет нас особым смыслом: мы не одни, мы не разрозненны, мы сплочены перед лицом любого ненастья. Некоторые из нас гонятся за тем, чтобы вызывать симпатию у окружающих — это помогает адаптироваться к обстоятельствам, даже если при этом самоощущение поддается все большим и большим изменениям.
Потребность в участии, приобщенности и связи должна толкать нас в сторону любви — какой бы то ни было, — но мы также неминуемо сталкиваемся с огромным страхом остаться в одиночестве. Что-то внутри начинает вопить и рваться на части. Мы не говорим или не договариваем, мы не коммуницируем. Понемногу это перерастает в нежелание мириться с чужими недостатками и нарциссизмом. Мы замыкаемся в том, что выбрали почти насильственно. Или выбрали за нас, потому что мы были настолько неподходящими.
Но все в порядке. Тебе не нужно бояться одиночества как смерти. Я куплю тебе палочки с ребристыми концами, и они не будут скользить в твоей руке. Мы будем есть медленно. И будем развивать мелкую моторику, если то понадобится. Все действительно в порядке.
Ты не должен отвечать ничьим требованиям, не должен соответствовать стандарту. Я выбираю тебя не по каким-то показателям или параметрам. Но ты похож на мою кошку или на меня самого, и я не могу отвернуться. Я тоже нуждаюсь в связи, тоже нуждаюсь в том, чтобы кто-то приветствовал меня при встрече с теплотой и добрым сердцем. Поэтому давай растратим неприятности вместе. Давай растратим невзгоды и освободим место для свершений, которые ждут нас с таким же нетерпением, как и мы их. Я хочу, чтобы твои глаза оставались широко открытыми. Хочу, чтобы твой взгляд не терял удивление и радость. Хочу, чтобы ты мог искрить, чтобы ты преодолевал эти несчастные мелочи, чтобы ты строил себя по кирпичику.
— Поэтому бери, — Хенджин разглядывает палочки, сводит их концы и улыбается. — Давай наедимся сегодня так, будто завтра никогда не настанет.
— Спасибо, — Чимин улыбается, когда Хенджин почти нападает на него с объятиями — большими и неловкими, но крепкими и такими детскими, и Чимину вдруг кажется, словно никогда он не был близок к своей тете, как в моменте, когда сделал то же, что и она, для ребенка, который так случайно попал ему в руки.
В изоляции мы превращаемся в дикарей, и надежды кажутся нам либо пустыми, либо уродливыми. Но Хенджин так красив, что и перспектива их совместного развития становится обворожительной. С ним не чувствуется усталость, с ним не нужно делать вид, что ты чист на руку. Не нужно объяснять многие вещи, которые пришлось пережить. Не нужно объяснять сделанный выбор и принятое решение. Он из того же теста, с теми же трещинами и дырой в кармане. Поэтому все проще и яснее, поэтому все ближе и радушнее.
Возможно, Чимин не верит в Бога так, как его тетя, но он верил и верит в нее, даже если та всего лишь призрак далекого прошлого. Он стремится приблизиться к ней, стать такой же, как она: верной, открытой и готовой взять любую уготованную ей ответственность. Она была его кумиром, его спасителем и его опорой. И если он приложит больше сил, если он направит стремления в нужное русло, когда-нибудь он сможет говорить с гордостью о себе, как о замечательном сыне самой восхитительной матери.
Когда-нибудь он встретится с ней, и она скажет: «Я видела, как ребенок пришел к тебе, и ты принял его, как я приняла тебя. И ты любил его, как я любила тебя», и ничего не будет счастливее этого момента. Это будет означать, что он все сделал правильно. Что прожил достойную жизнь будучи порядочным человеком.
Он обнимает Хенджина и говорит ему, что тот со всем справится. Что все получится, что Чимин постарается, чтобы между ними не было одолжений.
Они едят чеюк, когда у Чимина звонит телефон. Он поднимает трубку и подкладывает Хенджину еще кусочек свинины в тарелку с рисом. Намджун спрашивает, может ли он приехать и хочет ли Чимин что-то. Чимин просит привезти только виноград.
Его не пугает и не смущает перспектива знакомства Хенджина с Намджуном: Хенджин хоть и является частью его покрытой слоем грязи жизни, но точно не представляет из себя самый постыдный ее отрезок. Это даже вызывает крохотное волнение, которое свербит где-то у пупка. Зуд волнения, дрожь едва заметной робости. Как стоит представить Намджуна? И что следует сказать о нем, если появятся вопросы? И как потом оправдывать себя в глазах этого ребенка, когда все с разбега бросится в пропасть?
Намджун появляется так скоро, что приборы на столе не успели остыть после прикосновения пальцев. Он приходит как ураган, буквально залетает в дом с пакетом и букетом хризантем. На ходу он отвешивает Крошке несколько сладких слов, а потом поднимает глаза.
Он говорит:
— Я прочитал ужасную пьесу.
Он говорит:
— Я приехал жаловаться.
Он говорит:
— Я ненавижу Метерлинка.
Забавно, как ничто не может остановить Намджуна, когда тот чем-то увлечен. Он начинает возмущаться и попутно разбирает пакет. Говорит, что «Слепые» — самая экзистенциально-ужасающая вещь в его жизни. Он не без подсказки находит вазу, чтобы поставить в нее цветы и устроить их в самом неподходящем для этого месте, а затем, размахивая руками, изображает негодование от того, как чувствовал себя слепым в политическом и духовном контексте, и все это выглядит как невероятная физическая комедия времен Джима Керри. Намджун говорит, что чувствует страх, чувствует какую-то надвигающуюся опасность и не может понять, с какой стороны она идет. Намджун говорит, он, как один из слепцов в пьесе, на самом деле ничего не понимает за склонностью выдавать желаемое за действительное.
Чимин и Хенджин следят за ним так внимательно, будто перед ними какой-то чудной акробатический номер. Чимин краем глаза замечает, каким впечатленным кажется Хенджин: он слушает, практически раскрыв рот. Это мило, это вызывает улыбку.
Когда тирада оканчивается тарелкой, полной мытого винограда, Намджун предпринимает попытку отдышаться и наконец-то поприветствовать всех, кто прямо перед ним. И он старается не выглядеть изумленным, когда Чимин представляет ему Хенджина.
— А мне ты такие крутые палочки никогда не предлагал, — улыбается Намджун. — Парень на особом счету, да?
— Вообще-то, — Хенджин выпрямляет спину, — он подарил мне их. Сегодня.
— Но почему детские? — Намджун садится рядом с Чимином.
Чимин и Хенджин отвечают одновременно:
— Чтобы ты спросил.
— Я не могу держать палочки.
И пока Чимин накладывает поесть, Намджун говорит, что раньше умение есть палочками считалось признаком благородного происхождения, но сейчас палочки — это показатель буквально ничего. Западная культура, западная кухня — все это проникло в общество и пустило корни. Теперь тебе нужно разбираться, какой вилкой есть устриц, а какой — десерты.
— Так что все это дерьмо собачье, — он берет палочки и захватывает рис, — есть нужно так, чтобы тебе было вкусно. Не поешь — не повоюешь.
— Это часть моей культуры, я должен уметь, — тихо говорит Хенджин.
— Мы многим обязаны стране, но страна не будет есть своего ребенка за то, что он меняет палочки на вилку, понимаешь? — Намджун кладет палочки на хасиоки. — По своей сути все это красиво, когда культурно обусловлено. То, что мы раскладываем еду по десятку маленьких тарелок, позволяет нам подходить к приему пищи с большим вдохновением. Мы можем взять немного этого и немного того, создать из разных вкусов свое сочетание.
Намджун говорит, использование палочек делает процесс более творческим, более мягким и более деликатным. Их ни во что не втыкают, ими не полосуют. Ими захватывают пищу и несут ко рту. Темп поглощения все равно нарушит порядок, так к чему условности?
Признаться честно, Чимин не может оторвать от него глаз.
Иногда люди имеют маленькое призвание. Оно настолько миниатюрно, что тяжело различить грани, которыми оно очерчено. Это неприметное предопределение заметишь, если будешь вслушиваться и всматриваться. Большие люди с маленьким призванием и крошечными причинами произносят слова, и они наделяются иным смыслом для того, кому адресованы. Тогда чье-то сердце распахивается и внимает, потому что появился некто, кому можно верить. Люди с маленьким призванием открывают рты, и оттуда сыплются звезды. Когда забываешь, как они выглядят, впечатляешься звездопаду особенно сильно.
— В конце концов, когда-то говорили, что мы едим как собаки, потому что опускаем головы к тарелкам. А теперь посмотри, где мы и что можем есть. Стейк в ресторане ты все равно разрежешь, держа нож в правой руке, а вилку — в левой.
Этот чудик… Он такой замечательный. Такой внимательный, утешающий, но не утешительный. Выдающийся, приметный и своеобразный. Его волосы немного спутаны, потому что он не любит их сушить. Речь тороплива, потому что он всегда рвется вперед, чтобы чем-то поделиться. Он много жестикулирует, словно пытается перевести все сказанное на какой-то иной язык. Он поглощает так много информации, потому что испытывает самый настоящий голод ко всему, что относится к жизни и тому, что делает человека человеком. Амбиции кормят его, но не в самой достаточной мере для того, кто влюблен в факт существования такой вещи, как рефлексия и познание. Когда он появляется, его невозможно не слушать. Невозможно проигнорировать настолько, что все — от кожи до волосков на руках — тянется к нему, внимает, преисполненное интересом.
Когда голос стихает, Чимину кажется, что пыль звенит. Или в его ушах звенит из-за притока крови. Намджун поворачивается к нему, и Чимин понимает, что рассматривал его слишком долго. Слишком долго для человека, который не очарован другим. Чимин берет его за подбородок и отворачивает от себя. Целует в щеку, на короткую секунду уткнувшись в нее носом.
Как-то они говорили о том, что проявлять излишние чувства при других неловко, но Чимину так хотелось прижаться к нему — хотя бы на мгновение, совсем маленькое мгновение, которое могло бы поместиться на родинке, что у Намджуна на щеке.
Чимин ловит взгляд Хенджина и скованно улыбается. Это не просто добрый взгляд, полный радости за кого-то. Это взгляд, который вот-вот расплещется переполняемой надеждой. Словно для таких, как они, не все потеряно. Таких, как они, могут принять с распростертыми объятиями. И кто-то будет ласков с ними, будет переживать о них, будет ждать их. Это неординарное воодушевление. Такое же неординарное, как их жизнь при такой дрянной работе.
— Чимин говорил, тебе нравятся утки, — Намджун прочищает горло. — А что думаешь о лошадях?
Пока Намджун рассуждает об их символизме, Чимин наблюдает за ним и Хенджином и вдруг задумывается, что чувствовала его тетя, когда Хисун и Чимин поладили. Должно быть, она испытывала страх из-за риска, на который шла, приведя мужчину в семью. Должно быть, она любила и доверяла настолько, что позволила Хисуну пересечь черту и разделить с ним жизнь. Переживала ли она, что ребенок на ее попечении не примет этот выбор? Беспокоилась ли она о том, что если не Хисун, то она больше никогда не сможет быть с кем-то? Или она была настолько полна любви и веры в лучшее, что даже не рассматривала сценарии с плохим концом?
Когда Хенджин напоследок дарит ему одно из самых крепких объятий, Чимин задумывается о том, передаются ли тяжесть, бремя и проблемы детям по наследству. И как помочь ребенку избежать участи быть вписанным в это дрянное завещание?
Пока Чимин наблюдает, как закрывается дверь, Намджун замечает, что подаренная им обувь стоит аккурат рядом с туфлями тети. Он опирается на стену поблизости и поджимает губы.
Он говорит, Чимин никогда не пытался рассказать что-то о своей тете. Чего он не говорит, так это того, что говорить о ней — это как ссать против ветра. Чимин немного раздражен: праздный интерес мутит и без того грязную воду.
Необратимость процессов, неспособность принять альтернативное решение, неимение возможности сопротивляться течению жизни — это код маленького человека, и из этих маленьких людей строится мир, убеждение и религия. Прими в качестве факта, что есть врата, в которые ты не можешь не отпустить кого-то, кого так сильно любил. Прими в качестве факта, что все конечно. Прими в качестве факта, что горе нужно пережить.
Намджун поступает почти грязно: ставит в комнате стул, под них — ее туфли, на спинку вешает халат. Он осматривает поясок к нему, потирает его между пальцев, потому что этот поясок однажды повлек его за Чимином. И это тоже грязный поступок — привлекать к паршивому делу такую незапятнанную неправдами вещь.
Они устраиваются на кровати, и Намджун прижимается грудью к его спине.
Никто никогда не говорил, что наблюдение за чужим горем — это сильное искусство. Ты отстраняешься от пестрого декора собственных чувств и переходишь в минималистичное пространство. Никакой роскоши своих ощущений, только четкое считывание чьих-то переживаний. Дерево, камень и рисовая бумага. Немного единения с окружающим, и ты обретаешь опыт в традиции траура.
Самое ужасное в Метерлинке — из всего того, что Чимину удалось запомнить — это открытые концовки. Самое уродливое, самое кощунственное из всего того, что могло ознаменовать новый театр. Ничего незыблемого, ничего безопасного — ничего, что своим завершением позволяет на короткое время соприкоснуться с чувством удовлетворения. Способность чего-то быть законченным приносит утешение и надежду. Приносит на своих плечах саму идею недолговременности любой радости и любой боли. Мы знаем, что за одной полосой следует другая, потому что первая рано или поздно должна где-то прерваться.
Окончание позволяет верить, что все еще будет: и удача, и праздник на улице. Конец помогает переживать.
Но там, где прервалась ее жизнь, его — не заканчивалась. Болезнь разделила их на старый и новый театр, и этот брошенный сын теряет почву и корни; он распахивается, раскрывается, и все тянется к нему и в него, и его рваные края ширятся до тех пор, пока само тело, издав предсмертный вопль, не обратится в пустоту.
— Я не знаю, с чего начать, — признается он.
— Начни с имени, — Намджун проводит теплыми руками по его плечам.
— Ее имя, — Чимин сглатывает, он не знает, может ли произносить его всуе, — Имин. Пак Имин. Старшая дочь, старшая сестра, мать по случайности. Пак Имин ненавидела плавать, потому что не умела.
Ее имя вслух звучит как мелодия, способная воскресить маленького ребенка, которого Чимин похоронил. Оно — начало и конец, оно — не продукт памяти, а реальность, некогда бывшая действительной. Пак Имин. Пак Имин, глашатая ума и вестница жизни. Одно имя, и ребенок зажигается как рождественское дерево.
Он смотрит на туфли под стулом, смотрит на халат, накинутый на спинку, и почти видит ее. Возникшую из воздуха, из его фантазии, из воспаленного ума, не сумевшего в свое время отгоревать. Он не может этого сделать, он не может рассказать о ней, иначе она исчезнет, она снова умрет, она уйдет, испарится, растает. И он останется здесь, загнивающий, богопротивный, никчемный, лживый, жалкий, мерзкий, продажный, ненавистный, слабый, уродливый, голодный, одинокий, никем не любимый и никого не любящий. Ее любовь была такой сладкой, такой нежной и животворящей. Ее любовью можно было кормить бездомных, с ее рук можно было пить, по ее стопам можно было ступать, потому что только под ними земля не раскалывалась надвое.
Он видит ее лицо.
Но не видит глаз.
Не видит ничего.
— Она была самой красивой женщиной в мире, — его голос звучит сипло из-за кома, застрявшего в глотке; холод ползет по коже. — Она была такой терпеливой, пока пыталась объяснять мне взрослые вещи детским языком. Учила меня записывать музыку на кассеты. Еще учила меня танцевать. Дым от ее сигарет был просто отвратительным, но пока она курила, ее лицо… Оно было таким умиротворенным. Я любил ее шепот, но не понимал, что она молится, потому что боится. Она наверняка не хотела иметь детей, но моего отца не стало, и она была вынуждена заботиться обо мне. И никогда я не чувствовал себя обузой.
За всю жизнь он так и не разжился словами, чтобы быть способным говорить о ней. Не было ничего, чем бы он смог описать свою печаль и свое обожание. Но он продолжает говорить, что она разрешала ему прыгать по лужам и объясняла, что есть люди, которые нуждаются в защите. Она просила его быть внимательным и тактичным. Она любила волейбол и американский поп. Она пила чай. Ей нравилось гулять. Маленькая женщина. Мама.
Он вжимается в грудь Намджуна сильнее, пытаясь спрятаться от того, что может хлынуть.
— Она знала так много всего, а я до сих пор не могу говорить членораздельно. Такая потрясающая, впечатляющая и невероятная. Самое крепкое дерево из всех, что я видел. Я надеялся, что она будет вечной. А потом я вижу ее на больничной койке и понимаю, что схожу с ума.
Она торопилась сказать ему многое. О том, что ни о чем не жалеет. О том, что он ее сын. Что это она дала ему имя. Что до нее он принадлежал миру, а потом пришла она, взрослая и ответственная, и взяла его, потому что он и был ее. Он принадлежал ей самым чудесным образом, но ее мальчик должен хорошо жить, быть независимым и сытым. Он должен рисовать, если ему хочется. Он должен смотреть на мир широко открытыми глазами. Чудесными глазами, похожими на ее. Потому что он ее ребенок. И всегда им был.
— А я так и… Понимаешь, я… Я так и не сказал ей.
Не сказал, что она его мама. Что она его плоть и кровь, его запах дома, его утешение, убежище, его страна. Она — его культура, его имя, его сердце. В нем не было ничего от других людей, ничего от мира, в котором он в мрачный час остался в абсолютном одиночестве. А он так и не сказал ей. Она заболела, и время вдруг стало нестись с такой бешеной скоростью прямиком в кювет. Он был зол, был разочарован и опустошен, потому что в этом потрепанным очередями и бюрократией мире не нашлось сердца для нее. Еще одного сердца на замену старому.
— Всего лишь одно сердце… Одно чертово сердце, и она смогла бы жить дальше. Я думал умереть, я просил дядю умереть. Я просил всех умереть ради нее одной. Я умолял, я был готов пойти на что угодно, а потом она взяла меня за руку и… Она сказала, что знает, о чем я могу думать. Сказала, что боролась с самого начала не для того, чтобы мой конец был вот таким. Таким ужасным, горьким и отдаляющим меня от Бога, от возможности переродиться.
Он такой трус. Ему следовало уйти вместе с ней. Но он не смог. Не смог и спустя столько лет. Смелость — намного больше, чем буквы, сложенные в слово, имеющее вес. Продолжать жить, оставив позади все то, что рушило. Есть и чувствовать вкус. Не позволить себе развалиться. Есть вещи менее значимые. Трусость широка и бескрайня, трусость может вместить в себя многих. Она принимает тебя с дрожью и страхом; она лишает тебя слуха и зрения; она заставляет тебя цепенеть, бормотать несуразицу. У трусости нет эха, она не громогласна. Она в холодном поту и словах, так и не сорвавшихся с языка. Она в напряжении, сковывающем живот. Она в ошейнике на шее. Она в подчинении, в подавлении, в робости. Она во всем том, что смелости принято отметать за ненужностью и бестолковостью. Видит ли бог, как он старается? Неужели этого недостаточно, чтобы забрать его к себе, и позволить им с Имин увидеться еще один раз? Хотя бы один чертов раз.
— Скажи ей, — шепчет Намджун. — Скажи, что не успел.
— Если я… если я скажу, это меня уничтожит.
— Твое молчание тебя уничтожает. Память о ней не сотрется так быстро, не бойся. Не бойся и говори.
Когда он встает на ноги, онемение чувствуется в кончиках холодных пальцев. Он подходит к стулу и опускается к полу. Ему кажется, словно он видит ее колени. Кости, обтянутые мышцами, покрытые кожей с мелкими шрамами. Он видит ее вены, он слышит, как циркулирует кровь. Его руки настолько холодны, что он не посмеет к ней прикоснуться. Он не хочет ее напугать, вдруг она подумает, что он мертв.
Ему бы положить голову на ее бедра и ощутить ее пальцы в своих волосах. Чтобы она снова называла всем тем ласковым, что когда-либо знала. Ему бы рассказать, что он натворил. Как он не хочет ни с чем справляться, как тяжело ему приходится жить с этой беспомощностью, с этой приобретенной немощностью. Чтобы она обняла его и дала напутствие со всем своим переполненным добротой сердцем. Ему бы спросить, скольким нужно пожертвовать, чтобы вернуться к ней и никогда не терять друг друга. Что бы она ответила?
— Лучше бы ты забрала меня с собой. Лучше бы всегда носила меня в своем кармане. Лучше бы я всегда был маленьким. Лучше бы я страдал, чтобы ты была счастлива. Лучше бы я умер, чтобы ты осталась здесь. Ты бы справилась лучше, чем я. Мам, — он кладет руки на стул, и ему кажется, что образ вздрагивает, — я устал и ничего не добился, могу ли оставаться со всем этим здесь? Должен ли я остаться?
Он понимает, что плачет, когда лицо становится горячим. Он понимает, что кричит, когда чувствует, как его обхватывают чужие руки. Он пытается оттолкнуться, пытается выбраться.
— Разве я просил многого? Разве я не был достаточно хорошим? Разве я не заслуживал, чтобы хотя бы ты осталась со мной? Твой бог все у меня забрал, я его ненавижу, я тебя ненавижу! Лучше бы я умер! Лучше бы я тебя не знал! Лучше бы я никогда тебя не знал! На что ты меня обрекла? На что ты, черт возьми, меня обрекла? Ты бросила меня, когда была так нужна!
— Нет, Чимин, нет, она никогда не…
— Ты ужасная мать, ты отвратительная, и я отвратительный, — он так быстро выбивается из сил, что будь он хоть немного трезв, стало бы стыдно. — Если ты ужасна, то и я тоже, мам. И я виню себя даже в том, что идет дождь. Я предал все, что знал и помнил о тебе. Мама. Я не старался жить. Для меня все закончилось вместе с тобой.
Он так сильно замерз, что начинает трясти. Его сжимают еще сильнее, и окружившее тепло вызывает сонливость. Его укачивают, перебирают волосы, а он смотрит на пустой стул и думает, что никогда не был счастлив или радостен. Никогда не был честен и свободен. Он ушел из дома, когда Хисун нашел в себе силы встать с постели. Он обеднел, отслужил, отработал. Он никогда не боролся. Он не пытался вернуться домой. Не пытался извиниться, что сбежал. Что оставил отца, которого ему подарила Имин. Что оставил мать, которую ему пожертвовал мир. Бог не видит, как он старается, потому что он никогда не старается. Он только говорит и говорит, тратит воздух впустую.
Мама, мне так тебя не хватает. Так сильно, что хочется умереть.
Он слюнявится, сопливится и слезится. Источает так много горечи. Так много жалости и горя. А его все качают и качают. Он не может встать, потому что нет сил. Его голова болит, конечности размякли.
— …навестим вас, — отдаленно слышит он. — Обязательно навестим, госпожа Пак. Дайте немного времени, и он приедет, я вам обещаю. Вы хорошо постарались, и ваш мальчик вырос достойным мужчиной. Он делает так много, что я не смогу рассказать вам и десятой части, но когда он приедет к вам, он все расскажет. Всем поделится. Он хорошо питается и внимателен к кошке, которую приютил. Ваш сын, госпожа Пак, очень старается. Я знаю, что вы, должно быть, присматриваете за ним. Не прекращайте присматривать. Я тоже не прекращу, пока могу. Я был рад с вами познакомиться. У вас чудесное имя. У вас чудесный сын, мама.
Чимин не рассказывал о ней Юнги. Он не пытался пережить ее с кем-то кроме отца, потому что она принадлежала только им двоим. Мама казалась грандиозным обвалом, под которым Чимин был погребен, и он так ослаб. Так чертовски ослаб под обломками. Он закрывает глаза, потому что, кажется, его кто-то нашел, и оставаться в сознании больше необязательно. Он держался и ждал, когда его раскопают и вызволят. Дождавшись и увидев проблески света, он понял, что сделал все, что мог: он поддерживал в себе жизнь. Видит бог, этого было достаточно.
Чимин просыпается в постели, когда Намджун мягко тормошит его за плечо. Глаза опухли и во рту пересохло. Намджун предлагает принять ванну и поесть, и Чимин двигается с чужой помощью почти на автомате. Ему помогают дойти и раздеться. Его не рассматривают, чтобы прицениться, но держат за руку, чтобы безопасно забраться в воду. Чимин чувствует запах лаванды. Намджун остается рядом, прижимаясь к ванне спиной. Чимин двигается, чтобы уложиться лицом на край и видеть хотя бы часть лица Намджуна.
Знать бы наперед, что будет, если выбрать этого мужчину. Поставить его в приоритет и остаться с ним. Разделить с ним все — от приема пищи до самой смерти. Знать бы наперед, чем все обернется, чтобы понимать, что делать и как правильно поступить. Как выбраться из западни.
Ему нужен этот мужчина.
Он касается мокрой рукой чужого затылка, и Намджун поворачивается. Чимин не знает, что сказать. Намджун, судя по всему, тоже. Забраться бы к нему в голову, чтобы узнать, о чем он думает. Что его беспокоит. Что его тревожит. Кожа его шеи мягка, Чимин оглаживает ее пальцами. Что чувствовала мама, когда полюбила отца? Когда они танцевали вместе, Чимин не видел в ней ни капли страха или недоверия. Намджун гладит его по щеке и целует в лоб. Осматривает лицо, вглядывается в глаза.
— Не уходи к ней, — говорит он. — Не прощайся со мной, чтобы уйти к ней.
— Возможно, я хочу остаться с тобой сильнее, чем мне казалось, — Чимин вздыхает.
Возможно, желание рассказать что-то об отце — о том отце, который принимал участие в его воспитании — ощущается беспокойством, а не волнением от предвкушения. Это беспокойство уложено тяжелой ворсистой массой в самом низу живота; оно перекладывается с бока на бок или сворачивается в клубок, но всегда одинаково сушит глотку и слабит тело. Оно учащает сердцебиение, пережимает глотку и сковывает движение.
Его тошнит. Тошнит настолько сильно, что даже мысль о еде кажется колоссальной провокацией для рвотного извержения. Он пьет чай маленькими глотками, чешет голову и пытается нормализовать дыхание. Быть измотанным не значит не быть беспокойным. Чимин ловит себя на том, что его зубы никак не могут сомкнуться без дрожи.
— Мой отец, — говорит он, и Намджун отрывает взгляд от тарелки с лапшой, — всегда был как какой-то праздник. И благодаря ему мы постоянно смеялись, танцевали и ели много вкусной еды. Мама не говорила ему «дорогой», потому что это не то, чем можно назвать фестиваль. Мама называла его «Мацури», и он…
Он таял каждый раз. Чимин видел это каждый раз. Наблюдал эту крошечную перемену в глазах, взгляд которых становился таким мягким и теплым, ласковым и сердечным. Папа Чимина и «Мацури» Имин был пунктуальным и аккуратным, вежливым и уважительным. Он всегда стремился взять от обеих культур как можно больше. Чимин вдруг задумывается: а есть ли кто-то, кто может говорить с его отцом по-японски?
— Ему было совершенно плевать, как цветет слива, но мы наблюдали каждое цветение персика. Он так сильно этим очаровывался, что молчал все то время, что смотрел. Мама говорила, что так он переживает печальную красоту вещей, ведь они не всегда будут иметь свое очарование и в скором времени скончаются. Это ужасно, — они оба посмеиваются, — я грустил из-за этого чертовски долго.
— Я понимаю, тяжело смириться с недолговечностью, — говорит Намджун, и Чимин тянет к нему руку, чтобы не уплыть еще дальше в чувство вины.
— Я так люблю вспоминать о его любознательности, о его бесконечном желании насыщать себя в разных аспектах. Он абсолютно неутомим, если чем-то увлекается. Он привязан к цветам и музыке, неравнодушен к танцам и внутренней гармонии. Он состоит из баланса и дисциплины, но при этом не бывает чрезмерно строг. Человек с огромным терпением и запасом энергии.
Когда Чимин много ругался с мамой в подростковом периоде, его заставляли танцевать до изнеможения, если нелепые подрыгивания и нескончаемые подпрыгивания можно назвать танцами. Хисун говорил, что если у Чимина достаточно сил, чтобы скандалить, значит, ему точно хватит их же на танцы. Это имеет больше смысла, чем Чимин сейчас может выразить. Для танцев время неподходящее.
— Он кажется достаточно привлекательным.
— О, — Чимин улыбается, — видел бы ты его: не возникает ни одного вопроса, почему он понравился маме. Он такой красивый, и я считаю огромной потерей отсутствие у меня с ним генетического сходства. Думаю, поэтому в действительности я старался многое от него почерпнуть: язык, отношение, спорт. Я даже занимался с ним кендо. Он самый достойный пример, которому я не смог последовать.
Намджун сжимает его руку, и прикосновение кажется немного пасмурным. Словно на улице весна, но ветер холодный; трепетание цветов на деревьях нервное и отчаянное. Нависшие тучи либо проплывут дальше, либо прольются дождем.
— Почему вы не общаетесь? — спрашивает он.
Чимин пожимает плечами:
— Я бросил его. Просто ушел. А возвращаться сейчас как-то стыдно.
— Разве он не примет своего сына?
Может, и примет. Может, и будет рад. Но всякая мысль об этом кажется такой утомительной, такой тяжелой и истощающей, что проще все это отринуть, задвинуть в какой-нибудь темный пыльный уголок. Он задвигает это так же, как задвигал все, что связано с мамой. Так что пыль преобразовывается в ком и скатывается в нечто огромное, что, навалившись на грудь, непременно его раздавит.
— Я бы хотел однажды вернуться с ним под цветущее дерево, — говорит Чимин по-японски.
Одна из культур его отца предполагает уравновешенность, чувственность и умиротворение, и Чимин хотел бы это постичь. Хотел бы когда-нибудь оказаться внутри своего тела, а не быть размазанным по его контурам, как дерьмо по стенке. Принять свое тело и изъяны своего разума — это непосильный труд, неблагодарная работа, изнурительное дело. Через симметрию и пропорции открыть пространство и вместе с тем отстраниться от мира, сосредоточившись на созерцании простых форм одиночества. Обнаружить себя в таком спокойствии, какое способно отразить только естество природы.
Наверное, его отец сказал бы, что не все рождаются для чего-то сложного и невероятного, но все точно рождаются, чтобы обрести покой. И когда в постели Намджун прижимает Чимина к себе, тому хочется верить, что слабому запаху кожи под силу уравновесить чаши весов, на которых разлагаются скромные остатки чувств и ощущений. Некогда бывшие детскими, ставшие взрослыми и предстающие зрелыми.
Примечания:
labrinth – ends & begins.