***
Холодный воздух ударил в лицо, когда он вышел из больницы. Утро было серым, бесцветным. Чимин и Юнги все это время ждали у неприметной серебристой машины, пока сам Чонгук заполнял документы. Юнги, за рулем, кивнул ему, его привычный мятный запах был сдержанным, настороженным. Чимин молча открыл заднюю дверь. Машина тронулась, мягко увозя их от этого храма диагнозов. В салоне пахло кожей, кофе и напряженным молчанием. Чимин, сидя на пассажирском месте, полуобернулся. — Ну? — одно слово, в котором был весь невысказанный вопрос последних часов. — Теперь давай подробнее. Чонгук прислонился головой к холодному стеклу, глядя на мелькающие улицы. Он чувствовал, как тот самый, адский жар начинает снова подползать из глубины костей, зловещий и неумолимый. И это только разминка? — Он сказал... — голос его звучал плоским, лишенным интонаций, будто он зачитывал чужой отчет. — Что врачи в детстве ошиблись. Что я не омега. Что таких, как я, почти нет. Что мое тело... оно сейчас перестраивается. Что это только начало. И что сегодня вечером... — он сглотнул, — Сегодня вечером начнется ад. Первый гон. Взрослый. Сказал, чтобы я никого к себе не подпускал, так как это может вызвать во мне агрессию. И... чтобы я ни в коем случае не был рядом с Тэхеном. Потому что я могу его... — он не смог договорить. Он замолчал. В тишине салона было слышно только шуршание шин по асфальту. Потом он добавил, уже почти шепотом, обращаясь не столько к ним, сколько к самому себе, к своему отражению в стекле. — Вот так все и было в кабинете. И слова эти повисли в воздухе, тяжелые и окончательные, как хлопок захлопывающейся книги. Книги его старой жизни.***
Сон отступил не сразу. Он таял, как последний лед, оставляя после себя не ясность, а тягучую, сонную тяжесть в конечностях и в мыслях. Тэхен лежал, не открывая глаз, уткнувшись лицом в мягкую ткань зипки, натянутой на подушку. И первое, что он осознал — запах стал слабее. Вчера, когда он только укутался в нее, аромат был густым, почти осязаемым облаком знакомого хлопка, в котором тонуло все: и воспоминания о боли, и страх, и холод скамейки. Сейчас же запах стал тоньше, прозрачнее, будто его выстирали. Он все еще был здесь, этот теплый, домашний шлейф, но уже не как щит, а как эхо. Как последнее напоминание о том, что кто-то был рядом и ушел. От этой мысли в груди заныло тупой, привычной уже тоской. Тэхен потянулся, закутался в куртку еще плотнее, прижимая ее к лицу. Вставать не хотелось. Вылезать из этого кокона, где еще теплился его запах, и погружаться в мир... Нет. Еще минуту. Еще пять. Пока совсем не выветрится. За дверью послышались шаги — осторожные, но знакомые. Потом легкий скрип ключа в замке, щелчок, приглушенные звуки, как кто-то снимает обувь. Чимин вернулся. Тэхен лежал, притворяясь спящим, но дыхание его было слишком неровным для сна. Он слышал, как друг подошел к двери спальни, замер, а потом так же тихо развернулся и пошел на кухню. Обычно Чимин не тревожил его, давая выспаться. Но сегодня тишина за стеной давила сильнее, чем любой шум. Она была полной, законченной, и в ней не было места даже этой хрупкой, ускользающей иллюзии покоя. Тэхен потянул носом воздух. И поймал его. Тот самый шлейф. Легкий, едва уловимый, принесенный с улицы, — но он был. Чимин пах улицей, своим обычным чистым запахом чая, и... им. Хлопком. Не таким густым, как на куртке, а тонким, разбавленным, будто Чимин просто стоял рядом с ним в маленькой комнате. Сердце Тэхена екнуло, совершив глупый, нелепый прыжок. Он откинул одеяло и поднялся с кровати. Ноги были ватными, голова слегка кружилась от резкого движения, но он прошел через комнату и вышел в коридор. Чимин стоял у окна на кухне, но не смотрел наружу. Он просто стоял, уставившись в пустоту, опершись ладонями о столешницу. Его спина была неестественно прямой, плечи — зажатыми. Он не обернулся на звук шагов. — Чимин? — тихо позвал Тэхен. Тот медленно повернул голову. Его лицо было маской усталой собранности, но в глазах, обычно таких ясных и спокойных, плавало что-то чуждое — глубокая, неотработанная тревога. Он пытался сделать вид, что все как всегда, но трещины были видны: слишком жесткая линия губ, слишком пристальный, невидящий взгляд. — Проснулся, — голос Чимина прозвучал ровно, но каким-то механическим. Он кивнул, будто отдавая самому себе команду прийти в норму, и отвернулся к окну снова. — Как спал? Тэхен не ответил на вопрос. Он подошел ближе, его взгляд стал пристальным. Он уловил не только запах Чонгука. Он уловил это напряжение, эту попытку спрятаться за бытовыми фразами. Что-то не так. С Чимином. Или с тем, что он принес с собой. Не говоря ни слова, Тэхен подошел вплотную и, игнорируя его скованную позу, уткнулся носом в ткань толстовки на его плече, прямо в то место, где шлейф чужого запаха казался сильнее. Он глубоко, с закрытыми глазами, вдохнул. Да. Его запах. Но еще и что-то другое. Не новый аромат, а... вибрация. Та самая, что висела в воздухе вокруг Чимина. Беспокойство. Усталость не от недосыпа, а от чего-то тяжелого. Чимин замертво застыл под этим прикосновением. Его рука, лежавшая на столешнице, сжалась в кулак. Он не оттолкнул Тэхена, но и не ответил на этот немой запрос. Он просто стоял, терпел. Его собственная рука, когда он наконец поднял ее, чтобы положить на голову Тэхена, была тяжелой и немного дрожащей. Движения поглаживания были теми же — ритмичными, успокаивающими, — но в них не было прежней, абсолютной уверенности. Была усталая автоматика. Тэхен простоял так, уткнувшись лицом в ткань, вдыхая этот странный коктейль — безопасность, нарушенную тревогой, и далекий запах того, по кому болело все внутри. Ком в горле сдавил сильнее. — Я скучаю по нему, — выдохнул он в ткань, и голос прозвучал не просто обиженно, а с какой-то немой претензией к миру, к себе, к этой нелепой ситуации, где он должен скучать по тому, кто теперь… кто теперь просто где-то там. По тому, от кого сам отгородился. Без объяснений. Чимин вздрогнул, едва заметно. Его пальцы на секунду замерли в волосах Тэхена. Я знаю, — должно было последовать. Но вместо этого была пауза. Слишком длинная. Будто Чимин взвешивал что-то неподъемное. — Я знаю, — наконец выдавил он, и в его голосе прозвучала не просто констатация, а тяжелая, уставшая горечь. Горечь человека, который знает что-то, о чем нельзя говорить. Они простояли так в гнетущей тишине. Чимин глотал ее, пытаясь своей непоколебимой позой, своими поглаживаниями создать иллюзию, что все под контролем. Но контроль давался ему с трудом. Он был где-то далеко, в своих мыслях, куда Тэхену доступа не было. Потом Чимин вздохнул — глубоко, с усилием, — и его рука опустилась. — Что-нибудь закажем? — спросил он, и тон его стал нарочито обыденным, почти грубоватым. Слишком резкий переход. — Слышал, в том новом месте суп неплохой. Или пиццу. Что хочешь? Он не смотрел на Тэхена, уставившись в холодильник. Его плечи по-прежнему были напряжены. Это была не забота. Это была попытка отвлечься. Отвлечь и себя, и Тэхена. Тэхен оторвался от его плеча, медленно выпрямился. Он смотрел на профиль друга, на сжатые челюсти, на эту новую, чужую скованность. Что-то случилось. Что-то с Чонгуком. И Чимин, который всегда был прозрачен и точен, теперь носил в себе какую-то тень. Это пугало больше, чем прямая правда. — Не знаю, — хрипло ответил он, отводя взгляд. — Что угодно. Решай ты. Он отступал. Не потому что доверял выбор. Потому что чувствовал: сейчас Чимину нужно это — нужно решать за двоих, чтобы хоть на чем-то сосредоточиться. Чтобы не дать этой чужой, принесенной с улицы тяжести раздавить его самого.***
Телефон завибрировал в руке, отдаваясь глухой болью в костяшках пальцев. Чимин взглянул на экран — «Юнги». Воздух на кухне, казалось, сгустился, стал вязким и трудным для вдоха. Он бросил быстрый, острый взгляд в сторону коридора — темнота, тишина. Лишь отдаленный шелест воды из ванной. Возможно. Он нажал кнопку, поднес телефон к уху, повернувшись спиной к проему. — Я..., — выдохнул он, и это было не слово, а признание присутствия в точке кризиса. В трубке — легкий шум, затем голос Юнги, приглушенный, без приветствия: «Он рядом?» Чимин сжал веки. «Рядом» означало «в пределах слышимости». «Рядом» означало риск. — Нет, — сказал он тише, почти в шепот, инстинктивно наклоняясь к столешнице, как бы создавая звуковой купол. — В ванной. Только зашел. Что случилось? Пауза. Чимин представлял себе Юнги в машине, тот должен сейчас с работы возвращаться, его обычно невозмутимое лицо, сейчас, наверное, с тонкой трещиной у губ. «Ты... ему что-то сказал?» — прозвучало в трубке. Не «рассказал», а «сказал». Более мягкое, более расплывчатое. Более безопасное для случайных ушей. Сказать. Как сказать то, в чем сам не до конца уверен? Как облечь в слова леденящий ужас от медицинских терминов, от вида Чонгука, который вышел из кабинета с лицом человека, увидевшего призрака собственного будущего? — Нет, — прошептал Чимин. Голос его стал хриплым, шелестящим, как сухие листья. — Нет, не сказал. Ты же сам все знаешь. Он... он только начал приходить в норму. Любое лишнее слово, любой толчок — и все. Рухнет. Сейчас ему нужно тихо. Темно. Без... без новых кошмаров. А то, что там было… — он замолчал, бессильно сжав кулак. — Это не кошмар. Это что-то другое. И сейчас не время это нести ему. Не время. Чонгук сам расскажет. Я уверен. Он слушал свое дыхание, слишком громкое в тишине кухни. Слышал, как Юнги молча переваривает сказанное. «А ты?» — спросил наконец Юнги, и в его голосе не было любопытства, только усталая, разделенная тяжесть. — «Ты как держишься?» Как? Чимин почувствовал, как под маской спокойствия дрогнула что-то огромное и усталое. Он держался на автомате. На привычке быть опорой. Но фундамент этой опоры трещал. Он видел не болезнь, а метаморфозу. Не стресс, а слом идентичности. И был бессилен перед этим. Он мог накормить, укрыть, отвести к врачу, но не мог остановить то, что происходило с Чонгуком на клеточном уровне. И это бессилие разъедало изнутри, тихо и методично. Он не мог помочь. — Держусь, — ответил он, и это была полуправда. Тело держалось. Воля держалась, натянутая как струна. Но внутри было беспокойно и холодно. — Просто... все это. Больница, анализы, его лицо... Он ничего не понимал, Юнги. Слушал врача и не слышал. Как будто это про кого-то другого. А это про него. Он не понял, что ад будет не только из-за состояния, но и из-за потребностей, мыслей. И от этого... — он оборвал, не в силах подобрать слова. — Ничего. Все нормально. Он справится. И я... Я разберусь. Фраза «разберусь» повисла в воздухе мертвым, ничего не значащим грузом. Он не знал, как разобраться. Но должен был сказать это. Хотя бы для того, чтобы Юнги не беспокоился сильнее. Хотя бы для того, чтобы услышать это самому и попытаться поверить. — Ладно, — тихо сказал Юнги после недолгого молчания. — Буду на связи. Если что... ты знаешь. Не взваливай все на себя. Только позови — я приеду. Чимин кивнул, словно тот мог это видеть. — Знаю, — выдохнул он. — Держи ухо востро. Кажется я и вправду позвоню. И... спасибо. Он не стал ждать ответа, опустил руку. Гул в трубке сменился оглушительной, давящей тишиной кухни. Он стоял, опершись о столешницу, и смотрел в стену, не видя ее. Его обоняние, обычно нейтральное и не участвующее в иерархических бурях, теперь улавливало лишь слабый, ускользающий шлейф хлопка на собственной одежде — призрачное напоминание о Чонгуке. И запах страха — свой собственный, едкий и непривычный. Он не услышал, как в глубине коридора, за углом, замерло легкое, почти неслышное дыхание. Не увидел бледных пальцев, впившихся в шершавую штукатурку стены.***
Тэхен стоял, вжавшись в прохладную поверхность стены. Полотенце на бедрах стало холодным и тяжелым. В ушах гудело от напряжения, но каждое слово, каждый вздох, каждый разрыв в речи Чимина были выжжены в сознании кислотной ясностью. «Нет, не сказал… Он на грани… Любое лишнее слово… и все. Рухнет… Это не кошмар. Это что-то другое... Ад... Из-за состояния...» Что-то другое. Не болезнь. Не просто стресс. Что-то, что заставило практичного, несокрушимого Чимина говорить таким сдавленным, почти испуганным шепотом. Что-то, что он боялся принести Тэхену как «новый кошмар». Что-то, от чего сам Чонгук отстранился, не понимая, не слыша, глядя в пустоту. И этот слабый, странный запах хлопка на Чимине... Он был не просто воспоминанием. Он был меткой. Следом чего-то, что произошло сегодня. Чего-то, что изменило Чонгука настолько, что даже его запах, казалось, стал странным, прилипшим к одежде другого человека как улика. Тэхен медленно, крадучись, отступил к ванной. Щелчок замка прозвучал приглушенно. Он подошел к крану и с силой открыл его. Вода с рокотом хлынула, заполняя комнату гулом, который должен был заглушить стук его сердца и шум мыслей. Но тишина внутри была громче любого гула. Он не сел. Он стоял посреди пара, который начинал заволакивать зеркало, и смотрел на свои руки. Они не дрожали. Они были холодными и странно тяжелыми. В груди клубилось нечто острое и колючее — уже не паника, не апатия. Это был холодный, рациональный ужас, смешанный с железной решимостью. Омега внутри так и подталкивала на предательские мысли. Им лгали. Не напрямую, не со зла. Им замалчивали. Из жалости. Из страха. Потому что считали его сломленным, хрупким, неспособным вынести правду. И эта ложь во спасение, это молчание — оно было хуже. Оно оставляло его наедине с догадками, которые были страшнее любой конкретики. Оно разъединяло. Оно делало его беспомощным не только физически, но и ментально — лишало права знать, что происходит с человеком, которого он... Он сглотнул. С человеком, которого он любил. Любил даже сейчас, сквозь всю боль, предательство тела и этот леденящий страх. Пар застилал глаза. Вода продолжала набираться. Ритуал надо было довести до конца — раздеться, погрузиться в воду, сделать вид, что ничего не произошло. Но он знал, что выйдет из этой ванны другим. Не более целым, но более решительным. Молчание было союзником страха. Он его прервет. Даже если для этого придется сделать самый трудный шаг за все эти недели. Даже если голос сорвется, а сердце выпрыгнет из груди. Он должен услышать его голос. Сам.***
Дверь захлопнулась с тихим, но бесповоротным щелчком, словно гробовая крышка над всем, что было «до». Тишина, встретившая Чонгука в прихожей, была не отсутствием звука, а отдельной, давящей субстанцией. Она звенела в ушах, пульсировала в висках в такт ускоренному сердцебиению. Воздух был спертым, пропитанным запахами покинутости: пыль на полке у зеркала, застоявшаяся вода в вазе для ключей, и — слабеющая, но цепкая, как паутина — вишня. Не яркая, сочная, а приглушенная, фантомная, витающая в уголках, въевшаяся в ткань диванных подушек, застрявшая в ворсе ковра. Запах дома, который перестал быть домом. Запах Тэхена, который стал напоминанием, укором и — он это уже с ужасом чувствовал сквозь нарастающий внутренний жар — невыносимой приманкой. Он прислонился спиной к двери, чувствуя, как холод дерева просачивается сквозь тонкую ткань рубашки. Это была последняя точка внешнего, объективного холода. Все остальное — горело. Жар начинался не в одном месте. Он поднимался сразу отовсюду: из глубины живота, расползаясь горячими волнами по брюшине; из мышц бедер, становящихся тяжелыми и одеревеневшими; из спины, вдоль позвоночника, будто по нему пустили ток. Это был не жар болезни. Это было ощущение, будто кровь в его венах медленно заменяют на раскаленный металл. Каждый вдох обжигал легкие изнутри. Каждый выдох был влажным и тяжелым. «Метаболический кризис. Только разминка», — прозвучало в голове голосом врача, бесстрастным, как сканер, констатирующий поломку. Слова были понятны, но их смысл не доходил. Доходило только одно: это не остановится. Это будет нарастать. Стиснув зубы, Чонгук оттолкнулся от двери. Ноги были ватными, но он заставил их двигаться. Шаг. Еще шаг. Он прошел в гостиную, миновав диван, на котором они вместе смотрели фильмы, журнальный столик с двумя чашками, оставшимися с того рокового ужина. Его взгляд упал на окно. Спасительный, логичный ход мысли: холод. Нужен холод снаружи, чтобы уравновесить ад внутри. Он распахнул створку настежь. Январский воздух, резкий, колючий, ворвался в комнату, закрутил бумаги на столе, зашелестел листьями одинокого цветка. Чонгук встал прямо перед потоком, запрокинул голову, подставил лицо. Ледяные иглы впились в кожу, обожгли щеки, заставили слезиться глаза. Он вдыхал ртом, глубоко, до спазмов в диафрагме, пытаясь наполнить себя этим морозным очищением. И — о, чудо — на секунду, на короткое, блаженное мгновение — это сработало. Жар отпрянул, сжался в комок где-то в глубине. Ломота в костях притупилась. Мозг прояснился. Он видел серую вязку пожарных лестниц на соседнем доме, грязный снег в дворовом колодце, одинокую птицу на голой ветке. Мир. Обычный, скучный, замерзший мир. Он почти вздохнул с облегчением. Потом термостат в его личном аду щелкнул на новую, запредельную отметку. Жар вернулся не волной, а взрывом. Он рванулся из того самого сжатого комка, разорвав его изнутри, и затопил все. Чонгук застонал — низко, гортанно, от неожиданности и боли, которая теперь была острой, режущей. Он схватился за подоконник, и его пальцы, побелевшие от холода секунду назад, теперь горели, оставляя влажные отпечатки на пластике. Ломота из костей превратилась в выкручивание. Будто невидимые тиски взялись за его бедренные кости, таз, позвонки и начали медленно, с методичной жестокостью, проворачивать их против естественного положения. Боль растекалась по нервным путям, отзывалась тупым гулом в челюсти, в основании черепа. И тогда, на фоне этого физического кошмара, проявилось Оно. То, от чего он инстинктивно пытался отвлечься, гоня мысли по кругу. Ощущение в паху перестало быть просто неловким напряжением. Оно кристаллизовалось в ясную, чудовищную, абсолютно небиологичную в его понимании реальность. Это была не эрекция. Это был болезненный, каменный спазм, биологический курок, взведенный до отказа. В нем не было ни капли влечения, только чистая, животная похоть, от которой стыла кровь в жилах. Стыд, острый и жгучий, ударил вслед за физическим осознанием. Он сжался, скрючившись от двойной атаки — боли и унижения. «Гон», — прошипел он сквозь стиснутые зубы, и слово, наконец обретя плоть, стало в тысячу раз страшнее. Это было не абстрактное «состояние». Это был захватчик, оккупировавший его тело, выжигающий изнутри личность. Он отшатнулся от окна, захлопнул его с такой силой, что стекла задребезжали. Холод предал. Внешний мир оказался бессилен против внутреннего пожара. Надо было двигаться. Действовать. Контролировать. Логика, последний оплот его «Я», кричала о простых алгоритмах: холодная вода, снижение температуры. На кухне он с трудом удержал стакан, его руки дрожали мелкой, неконтролируемой дрожью. Ледяная вода из фильтра показалась ему нектаром. Он пил жадно, большими глотками, чувствуя, как холодная тяжесть растекается по пищеводу, опускается в желудок. На миг это отвлекло — тело сфокусировалось на новом ощущении. Он налил еще, и еще, пока не почувствовал, как желудок, переполненный жидкостью, судорожно сжался, посылая волну тошноты. И в этот момент, поверх тошноты, жар нанес ответный удар. Он не просто вернулся. Он сконцентрировался внизу живота, сдавленный выпитой водой, и рванул наружу новой, изощренной волной боли — теперь уже спазматической, режущей. Чонгук ахнул, уронив стакан. Звон разбитого стекла о металл раковины прозвучал как выстрел. Контроль трещал по швам. Восприятие поплыло. Временные петли: вот он только что стоял у раковины, а вот уже опять у окна, но не помнит, как прошел это расстояние. Звуки — тиканье часов, гул холодильника — сплющились, вытянулись, превратились в монотонный, давящий гул, бивший в такт пульсации в висках. Но главное — запахи. Мир сошел с ума, обрушившись на него ольфакторной атакой. Запах мокрого асфальта из щели в окне, химический аромат моющего средства под раковиной, сладковатая вонь гниющих в мусорном ведре огрызков — все это стало ярким, навязчивым, раздражающим. А над этим всем, вплетаясь в каждый вдох, властвуя над всем, — она. Вишня. Не призрачная, а плотная, осязаемая, как туман. Она висела в воздухе, исходила от стен, поднималась с ковра. Она зовет. Нет, сильнее. Она требует. Бегство. Нужно бежать от этого запаха, от этой комнаты, от самого себя. Он побрел в ванную, почти не видя дороги, споткнувшись о порог. Не включая свет, в полумраке, он нащупал ручку душа, повернул ее до упора в синюю зону, в «лед». Не раздеваясь, не думая, он шагнул под струю. Первое ощущение было не болью, а белым, абсолютным шоком. Ледяные иглы впились в кожу головы, плеч, спины, сбивая дыхание, заставляя тело сжаться в комок инстинктивного ужаса. На миг — короткий, драгоценный миг — все внутренние сигналы были перебиты. Не стало жара, не стало ломоты, не стало того чудовищного спазма. Была только ледяная вода и оглушительный рев в ушах. Он стоял, задрав лицо к ледяным иглам, и думал, вернее, чувствовал: Молчит. Все молчит. Держись. Просто стой. Но тело, как настоящий предатель, адаптировалось. Шок прошел. И сквозь пронизывающий холод, сквозь мурашки, сотрясающие все тело, сквозь стук зубов, начали пробиваться обратные сигналы. Сначала — озноб, глубокий, костный. Потом — осознание, что кожа ледяная, а под ней, в глубине, все так же тлеет, нет, уже полыхает тот же ад. Холод сковал периферию, но ядро пламени только сконцентрировалось, стало плотнее, острее. И ломота, та самая, выворачивающая, вернулась, усиленная контрастом с ледяной скорлупой, в которую он заключил себя. Казалось, кости сейчас лопнут от напряжения. А самое страшное, то, от чего он бежал, — оно не просто вернулось. Оно, подстегнутое, загнанное в угол холодом, ответило новой, пульсирующей, неумолимой волной животной нужды. Она билась под ледяными струями, настойчивая и жестокая, напоминая о себе с каждым сокращением сердца, с каждым спазмом замерзающих мышц. Чонгук выключил воду. Движение было медленным, обессиленным. Он стоял в поддоне, мокрый, дрожащий мелкой, беспомощной дрожью, с одеждой, прилипшей к телу мертвым, холодным грузом. Он был побежден. Окончательно и бесповоротно. Врач был прав. Это было цунами. А он, с его стаканом воды и ледяным душем, был просто идиотом с ведерком на берегу. Он вылез, пошатываясь, оставив на полу лужу. Вода с него стекала ручьями, но внутри горело так, будто он вышел из парилки. Он побрел в спальню, в темноту, наступая мокрыми носками на паркет. Его взгляд, лихорадочный, несфокусированный, упал на шкаф. На ту самую дверцу. И память, коварная и точная, выдала образ: сложенная на полке, чуть мятая, серая футболка. Та самая. Та, в которой Тэхен валялся в воскресное утро. Та, что пахла им особенно сильно — не парфюмом или гелем, а им самим: вишней, потом, сном, домом. Мысль была одновременно и спасительным якорем, и пропастью. Запах. Не этот рассеянный, мучающий призрак в воздухе, а концентрированный, чистый, настоящий. Доказательство. Отголосок. Яд. Ноги понесли его к шкафу сами, помимо воли. Воля уже сдалась. Руки, дрожащие теперь от лихорадки и отчаянной, звериной потребности, распахнули дверцу. Он не искал. Он сгреб. Мягкую хлопковую ткань футболки. Легкие пижамные штаны. Даже эти нелепые носки, один из которых был вывернут наизнанку. Вся эта большая груда ткани была его отдушиной и его проклятием. Он прижал ее к лицу, зарывшись носом и ртом в ткань, и вдохнул так глубоко, что у него потемнело в глазах. И мир не просто рухнул. Он взорвался, переродившись в один сплошной, огненный инстинкт. Чистый, неразбавленный, домашний запах Тэхена вонзился ему в мозг, в обонятельную луковицу, в подкорку, где таились древние программы. Все, что было Чонгуком — его боль, его стыд, его долг, его любовь, его страх, — было сметено одним императивом, написанным в его днк пламенем: Нужно. Сейчас. Сдавленный, хриплый вопль, больше похожий на рык раненого зверя, вырвался из его груди. Он рухнул на кровать, зарывшись лицом в кучу ткани. Его руки, будто принадлежавшие другому существу — сильному, цепкому, лишенному разума, — потянулись вниз. Он боролся. О, как он боролся! На долю секунды его сознание, затопленное гормональным штормом, вынырнуло: Нет. Нельзя. Это грязно. Это предательство. Я опасность. Тэхен. Долг. Он сжал пальцы в кулаки, вогнал ногти в ладони, пытаясь болью вернуть контроль. Но тело было сильнее. Оно горело, болело, рвалось изнутри, и единственным клапаном, единственным известным ему способом хоть как-то снизить это нечеловеческое давление, было это. А запах, этот проклятый, сладкий, родной, сводящий с ума запах, делал эту потребность не абстрактной, а адски конкретной. Его. Только его. Ничего, кроме него. Это не было обычной дрочкой. Механическое, яростное, отчаянное движение, диктуемое не желанием, а болью и панической нуждой выжить, выскрести эту жгучую потребность из себя. Он стискивал зубы так, что казалось, они треснут. Из его горла вырывались хриплые, бессвязные звуки — клокотание, стоны, сдавленные рыдания. Он терся лицом о ткань футболки, вдыхая вишню до головокружения, до тошноты, и это лишь закручивало спираль, доводя тело до нового, немыслимого пика напряжения. Мысли превратились в хаотичный вихрь, в белый шум страдания, сквозь который, как удары метронома, пробивалось одно-единственное слово, слившееся в бесконечный, навязчивую мантру:Тэхен Тэхен Тэхен Тэхен
Времени не существовало. Была только бесконечная, позорная сейчас, длительность, но такая приятная агония, где каждая секунда растягивалась в вечность. И когда его тело, доведенное до абсолютного, физиологического предела, наконец содрогнулось в неконтролируемой, насильственной разрядке, это не было кульминацией. Это было падением в бездну. Это была капитуляция всего человеческого в нем перед слепой силой природы. Он лежал на спине, раскинувшись, как труп, без сил, без мысли, без чего бы то ни было. Сколько раз он это сделал? Весь залитый липким, холодным потом и своей же спермой. Отвратительная, чуть резковатая вонь семени смешивалась в воздухе со сладковатым духом вишни с ткани, создавая невыносимо интимный и постыдный коктейль. Он чувствовал, как влага пропитывает его собственные джинсы и рубашку, простыню под ним и — о, завершающий акт кошмара — ту самую серую футболку Тэхена, часть которой была прижата к его оголенному животу. Он осквернил не только себя. Он осквернил последний, хрупкий материальный след того, кого поклялся защищать. Волна отступила. Не полностью, нет. Жар спал до тлеющих углей, ломота притупилась до ноющей тяжести. Но главное — тот невыносимый, животный спазм отпустил, оставив после себя лишь болезненную чувствительность и всепроникающую, леденящую пустоту. Физическое источение было настолько полным, что даже стыд казался чем-то далеким, происходящим не с ним. Тело, выпотрошенное и опустошенное, требовало одного — небытия. Веки налились свинцом. Сознание, изможденное борьбой, сползало в темное, безмысленное болото, не сон, но забытье, краткую передышку, данную на перегруппировку перед новой атакой внутреннего ада. Он почти достиг дна этого небытия, зарывшись в одежду, в запах вишни, почти отключился, когда сквозь вату истощения и стыда пробился звук. Не сразу. Сначала — как далекая вибрация где-то в другом измерении. Потом — четче. Ритмично. Настойчиво.Love me, love me...
Телефон. Где телефон? Вывалился из кармана мокрых джинсов, сброшенных на пол в углу комнаты.Say that you love me...
Мелодия звонка. Не стандартная, не вибрация, не песня. Простой отрывок, вырезанный из видео, снятого «исподтишка». Он сам ее поставил. Поставил на...Тэхена.
Все внутри Чонгука замерло. Дыхание остановилось в полувдохе. Даже остатки жара, казалось, сжались в ожидании. Он лежал в потной, липкой, вонючей постели, в темноте, уткнувшись лицом в запачканную одежду того самого человека, и слушал, как телефон на полу, в луже от его мокрой одежды, настойчиво, требовательно, безжалостно звал его обратно. Обратно в реальность, где были голоса, слова, вопросы. Где был Тэхен, чей голос сейчас мог стать либо спасительной соломинкой, либо последним, добивающим ударом. Палец, лежавший на простыне, судорожно дернулся. Звонок продолжался. Он бился о его слух, как пульс чужой, навязчивой жизни. Каждая вибрация отзывалась в его разбитом теле отдельной судорогой. Он лежал на спине, уставившись в потолок, по которому плясали отблески уличного фонаря. Запах — смесь вишни, пота, семени и собственного стыда — стоял в комнате плотной, удушающей пеленой. Он был этим запахом. Он был этой грязью. Мысль была ясной, острой, как осколок стекла: Не брать. Нельзя брать. Голос Тэхена сейчас будет тем самым ключом, который отопрет все шлюзы, которые он с таким трудом, ценой унижения и боли, захлопнул. Он слышал его в голове — тот, каким он был вчера на скамейке: тихий, хриплый, но живой. Настоящий. Если он услышит его сейчас, по проводам, в этой вони и позоре… что тогда? Он сломается. Он начнет умолять, рыдать, признаваться во всем. Или, что страшнее, его инстинкт, услышав желаемое сейчас и здесь, взвоет с новой силой, и он скажет что-то чудовищное. Прикажет. Потребует. Чтобы тот оказался здесь...Звонок оборвался.
Тишина, наступившая после, была оглушительной. Чонгук закрыл глаза, выпустив воздух, которого не осознавал, что держал. Пронесло. Слабость, сладкая и предательская, разлилась по конечностям. Он спас его. Спас Тэхена от себя.И тогда телефон зазвоил снова.
Настойчивее. Отчаяннее. Как будто звенящий где-то вдалеке набат, который нельзя игнорировать. Он не сдается. Эта мысль пронзила его с неожиданной силой. Хрупкий, сломленный Тэхен, который неделю назад не мог вымолвить слова, сейчас звонит ему второй раз подряд. Что-то случилось. Или он просто... скучает? Нет, неважно. Важно то, что он звонит. Пробивается сквозь стену. Этот простой, упрямый факт сломал что-то в железной логике долга. Чонгук застонал, перекатываясь на бок. Движение отозвалось свежей волной ломоты в пояснице. Он сполз с кровати на пол, на четвереньки. Холод паркета обжег ладони. Телефон лежал в двух шагах, экран светился в полумраке, как запретный плод. Он пополз к нему. Каждое движение давалось через «не могу». Тело было тяжелым, непослушным, пропитанным ядом собственной биологии. Он протянул дрожащую руку, схватил скользкий от влаги корпус. Палец нашел кнопку. Мозг кричал «Нет!», но сердце, забитое вишней и тоской, уже сделало выбор. Он поднес аппарат к уху. Не сказал ни слова. Просто вдох. И этот вдох вышел сдавленным, хриплым, полным той боли и усталости, которую он пытался скрыть.***
Тэхен стоял у окна в комнате Чимина, сжав телефон в ледяной ладони. После первого гудка, оборвавшегося в никуда, его охватила паника. Его не взяли. Он опоздал. Слишком давил. Или... или Чонгук просто не хочет с ним говорить. Боль от этой мысли была острой и знакомой. Он набрал номер снова. Палец дрожал. — Возьми, — беззвучно шептал он в такт гудкам. — Просто возьми трубку. Скажи что угодно. Даже если это будет «ошибка» — Просто дай знать, что ты... что с тобой все хорошо... Щелчок в трубке. Тишина. Не гудки. Тишина, в которой было какое-то движение. И... дыхание. Тяжелое, прерывистое, как у человека, который только что пробежал марафон или... плачет. — Чонгук? — выдохнул Тэхен, и его собственный голос прозвучал тонко, испуганно, по-детски. В ответ — не слово. Стон. Низкий, гортанный, полный такой бездонной муки, что у Тэхена перехватило дыхание. Это был не звук раздражения или злости. Это был звук страдания. Чистого, животного, вырывающегося наружу помимо воли. Ледяной ужас, уже знакомый, обжег Тэхена изнутри. Но теперь это был не страх за себя. Это был ужас за него. Все подозрения, вся тревога Чимина, все недоговоренности — сложились в одну ужасающую картину. С Чонгуком происходит что-то плохое. Очень плохое. И он один. — Чонгук? — его голос сорвался, стал громче, в нем зазвучала металлическая нота паники, которую он не слышал в себе со времени той ночи в клубе. — Что происходит? Что с тобой? Молю, скажи. В трубке только тяжелое, свистящее дыхание. И еще один, уже почти неслышный стон, будто Чонгук пытался его подавить и не смог. Разум Тэхена, затуманенный неделей собственной боли, вдруг прояснился до леденящей, пугающей ясности. Щит, который он выстраивал из чувства своей «испорченности», рухнул в одно мгновение. Неважно, что с ним самим. Неважно, что он «неимеетправа». Там, на другом конце провода, в этой пустой квартире, страдает Чонгук. И он здесь, в безопасности, и ничего не делает. — Я сейчас приеду, — сказал он, и слова вышли твердыми, почти командирскими, пересилив внутреннюю дрожь. Он уже повернулся, ища взглядом ту самую куртку и собираясь начать одеваться.***
Слова «Я сейчас приеду» ударили в Чонгука с физической силой. Они пронеслись сквозь лихорадочный туман в его голове, как луч света, одновременно ослепительный и обжигающий. Приедет. Он здесь будет. Рядом. Тело, измученное и опустошенное, отозвалось на эту мысль дикой, предательской волной облегчения и — тут же — новой, острой вспышкой того самого жара. Нет.Нет-нет-нет.
Он увидел себя со стороны: на полу, в грязи, воняющий, жалкий, неконтролируемый. Увидел Тэхена на пороге, его широкие от ужаса глаза, его нос, который уловит этот чудовищный коктейль запахов. Увидел, как его собственная, новая, дикая природа может рвануть навстречу, как цепь срывающегося пса. Врач был прав. Он был оружием на взводе. И Тэхен сейчас сам шел под дуло. Паника, острая и чистая, вытеснила все остальное. Лгать он не мог. Не Тэхену. Не после всего. В его голове не было ресурсов на сложную ложь. Осталась только голая, разрывающая правда. — Пожалуйста... — его голос сорвался, стал тихим, срывающимся на высокой ноте, голосом молящего ребенка. — Тэхен, я... я не могу так. Я хочу... Черт, как я хочу, чтобы ты оказался здесь. Рядом со мной, — он сглоттал ком, вставший в горле, чувствуя, как по щеке катится горячая, бессильная слеза. — Но нельзя. Сейчас нельзя. Потом... потом я тебе все расскажу. Все, что знаю. Клянусь. Но сейчас... прошу, не пытайся узнать, что происходит. И не едь сюда. Не приближайся. Умоляю... Он замолчал, задыхаясь. Каждое слово было пыткой. Признанием в своей слабости и опасности одновременно. Он молил, и в этой мольбе не было ничего от сильного защитника, только отчаянная, испуганная уязвимость того, кто знает, что может причинить боль, и готов на все, чтобы этого не случилось.***
Тэхен замер, прижав телефон к уху так сильно, что то место начало болеть. Он слышал. Слышал этот надрыв, эту мольбу, эту невыносимую, щемящую честность. «Я хочу, чтобы ты был рядом». Эти слова проникли глубже любого признания в любви. Они были криком из самого центра одиночества. И тут же — отказ. «Нельзя. Не приближайся. Умоляю...» Это не было отталкиванием. Это был... страх. Чонгук боялся. Не его, а за него. Или того, что с ним может сделать. Эта мысль была чудовищной и не укладывалась в голове. Но тон, этот надтреснутый, молящий тон, не оставлял сомнений. Тэхен медленно опустился на край кровати. Вся его порывистая решимость выдохлась, сменившись леденящим, беспомощным пониманием. Он не мог ехать. Не потому что боялся за себя. А потому что его приезд, его близость — этого боялся Чонгук. И этот страх был сильнее его собственного желания быть рядом. — Хорошо, — прошептал он, и голос его звучал приглушенно, будто из другой комнаты. — Я... я не поеду, — пауза, в трубке слышится только прерывистое дыхание. — Но... ты позвонишь? Когда... когда «потом» наступит? Он не спрашивал «что происходит». Он спрашивал о возможности следующего контакта. Это было все, на что он мог решиться. Создать якорь. Обещание.***
Слова «Я не поеду» стали для Чонгука разрешением на выдох. Слабость накрыла с новой силой. Он прижал лоб к холодному паркету, чувствуя, как по спине бегут мурашки. — Позвоню, — выдохнул он, и это было и правдой, и новой ложью во спасение. Он позвонит. Когда справится. Когда станет безопасным. Когда исполнит долг. — Обещаю. Только... только не сейчас. Пожалуйста. Ему нужно было положить трубку. Сейчас. Пока голос не предал его окончательно, пока новая судорога не вырвала у него какой-нибудь мольбы или признания. — Тэхен... — его имя сорвалось с губ само, как последний глоток воздуха перед погружением. — Да? — мгновенный, отзывчивый отклик в трубке, полный тревожной надежды. — Все будет хорошо. Не переживай, — прошептал Чонгук самые бессмысленные и самые честные слова, которые мог найти. И разорвал соединение. — Черт... Снова начинается... Телефон выскользнул из его ослабевших пальцев и глухо стукнулся о пол. Он остался лежать ничком, прижавшись лицом к дереву, вдыхая запах пыли и лака, пытаясь им перебить все остальное. В ушах еще звенел тот последний, испуганный, но такой живой голос: «Да?» Он сдержал одну клятву — не допустил его сюда. И дал еще одну — позвонить. Первая стоила ему последних сил. Вторая висела над ним, как дамоклов меч, заставляя шевельнуться в груди что-то тяжелое и твердое, еще не готовое стать решением, но уже переставшее быть просто болью. Долг. Который отсрочился из-за непредвиденных особенностей его организма. Но он все еще здесь. И теперь у него был срок.***
Тэхен сидел, глядя на потухший экран телефона. В ушах стояла тишина, но в ней эхом повторялись слова: «Я хочу, чтобы ты был рядом... Умоляю... Не переживай». Страх никуда не делся. Он стал другим — не острым, а тлеющим, фоновым. Но поверх него появилось что-то новое. Не облегчение, а странная, тяжелая ответственность. Чонгук доверил ему свой страх. Попросил о невозможном — держаться подальше — и тем самым впустил его в свою боль, пусть и через запертую дверь. Он не понял, что происходит. Но он понял главное: это не конец. Это не «ошибка», забытая и брошенная. Это — «потом». И ему нужно было до этого «потом» дожить. Не развалиться. Не сдаться. Чтобы, когда тот самый звонок раздастся, он был в состоянии его принять. Не как жертва, а как... как что? Он еще не знал. Слова «Не переживай» еще теплились в сознании, обволакивая странным, горьким успокоением. Тэхен лежал, укутанный в куртку, и пытался поймать это чувство, удержать его, как щит против нарастающей изнутри дрожи. Но щит был хрупким. Слова стирались, а оставалось — эхо. Эхо того надорванного голоса, той мольбы, той невыносимой честности: «Я хочу, чтобы ты был рядом... Умоляю...» Сначала было просто сжатие в горле — тугой, болезненный ком. Потом тепло, предательское и быстрое, подкатило к глазам. Он зажмурился, вжавшись лицом в ткань. — Нет, — приказал он себе мысленно, с той же интонацией, которой когда-то командовал на тренировках. — Не сейчас. Надо держаться. Он просил держаться. Но тело не слушалось. Дрожь, мелкая, неконтролируемая, пошла от центра груди наружу, к конечностям. Слезы, горячие и соленые, просочились сквозь сомкнутые ресницы, впитались в ткань куртки, смешиваясь с ускользающим запахом хлопка. Он не рыдал. Не издавал звуков. Просто лежал и плакал — тихо, бессильно, как плачут от глухой, не локализованной боли, когда не знаешь, куда приложить руки, чтобы стало легче. Этот страх был не похож на прежний. Тот был острым, личным, связанным с его телом, его позором. Этот — растекался, как чернильное пятно, заполняя все. Он боялся за него. За тишину в той квартире. За боль в том голосе. За то «нельзя», которое прозвучало как приговор. Что значит «нельзя»? Что там происходит такое, что Чонгук, который всегда был... ну, Чонгуком — мягким, застенчивым, «младшим» — умоляет его держаться подальше? Что может быть настолько страшным? Мысли кружились, натыкаясь на стену непонимания и нарастающей паники. Ему стало невыносимо душно в этой комнате, под этим одеялом, с этой тяжестью на сердце. Он сбросил покрывало, поднялся. Ноги сами понесли его из комнаты — не к выходу, ведь он дал слово, а просто наружу, из этой ловушки четырех стен. В коридоре было темно и прохладно. Свет лился только из-под двери на кухню, тонкой золотой полоской. За дверью — тишина. Но Тэхен знал, что там он. Чимин. Его хен. Человек, который знал, как собирать осколки, но, судя по утреннему разговору, и сам сейчас трещал по швам. Тэхен остановился в полосе света, не решаясь войти. Он стоял, прижавшись спиной к холодной стене, и слезы текли по его лицу уже беспрепятственно, оставляя влажные, горячие дорожки на щеках. Он сжал кулаки, вогнал ногти в ладони, пытаясь болью вернуть контроль. Не вышло. Дверь на кухню была приоткрыта. Он толкнул ее, и она бесшумно подалась. Чимин стоял у той же столешницы, но теперь не смотрел в окно. Он стоял, опустив голову, опершись о край раковины сжатыми в белые костяшки кулаками. Его спина, всегда такая прямая и уверенная, сейчас была сгорбленной, будто под невидимым грузом. Он не обернулся на скрип двери. Может, не услышал. А может, просто не было сил. Тэхен замер на пороге. Слова, которые он хотел сказать, застряли в том самом коме в горле. Он просто стоял и плакал, тихо, почти беззвучно, глядя на эту сломанную линию спины самого надежного человека в своей жизни. — Мне... — голос сорвался на первом же слоге, превратившись в хриплый шепот. Он сглотнул, пытаясь протолкнуть воздух через сдавленную глотку. — Мне так страшно за него, Чимин. Чимин вздрогнул, как от удара током. Его плечи напряглись, но он не повернулся сразу. Будто собирал себя по кусочкам, чтобы предъявить миру целое, пусть и треснувшее, лицо. — Я слышал его голос, — продолжил Тэхен, и слова полились сами, прерывисто, увязая в рывках дыхания. — Он... он так просил. Он умолял меня не приезжать. Чимин, он умолял. Что... что с ним такое, что он... — он не смог договорить. Новые слезы, горячие и горькие, хлынули потоком, и он наконец издал первый сдавленный, постыдный всхлип. Он прикрыл рот ладонью, пытаясь заглушить звук, но плечи уже тряслись от беззвучных рыданий. Чимин медленно, будто против собственной воли, обернулся. Его лицо в тусклом свете кухонной лампы было серым, исчерченным усталостью. В его глазах, обычно таких ясных и спокойных, бушевала целая буря — вина, беспомощность, усталость и та самая, разделенная, леденящая тревога. Он смотрел на Тэхена, на его слезы, на эту нагую, детскую беспомощность, и что-то в его собственном, железном каркасе окончательно надломилось. Он не стал говорить пустых утешений. Не стал врать, что «все будет хорошо». Он просто открыл руки. Немой, безоговорочный жест. Тэхен шагнул вперед и влился в это объятие, спрятав лицо в складках его толстовки. Он не рыдал громко. Он просто дрожал, из него текли слезы, а из горла вырывались короткие, надрывные всхлипы, как у истощенного, испуганного зверька. Чимин молча держал его, одной рукой обхватив за плечи, другой — прижимая его голову к своему плечу. Его собственное дыхание было неровным. Он гладил Тэхена по спине, по волосам, теми же автоматическими, успокаивающими движениями, но сейчас в них не было прежней, абсолютной уверенности. Была только тяжелая, уставшая нежность и разделенная боль. — Он сильный, — наконец проговорил Чимин, и его голос прозвучал глухо, будто из-под земли. Это была не констатация факта, а молитва. Заклинание, которое он пытался внушить и Тэхену, и самому себе. — Он справится. Должен справиться. — Но мне страшно, — выдохнул Тэхен в ткань его одежды, голос приглушенный, полный той самой, недетской тоски. — Я так переживаю. Чимин, с ним же... с ним же все будет хорошо? Правда? Он оторвался, чтобы посмотреть ему в лицо, ища в его глазах хотя бы крупицу уверенности, какого-то знака, какой-то гарантии, которой не было ни у кого на свете. Его глаза, красные от слез, были огромными и бездонно уязвимыми. Чимин задержал на нем взгляд. В его глазах мелькнула борьба. Сказать «да» — значит солгать. Сказать «не знаю» — значит обрушить последние опоры. Он сжал губы в тонкую, белую линию. Потом медленно, тяжело кивнул. Один раз. Не в ответ на вопрос. А как акт немой, отчаянной солидарности. — Я знаю, что тебе страшно, — тихо сказал он вместо прямого ответа, снова притягивая Тэхена к себе. — Я тоже переживаю. Но мы... мы просто должны быть здесь. Когда он... когда ему понадобится. Вот и все, что мы можем сейчас. Это не было облегчением. Но это была правда. Горькая, тяжелая, но честная. Они стояли так в тишине кухни — один, истощенный чужой болью, которую не мог исцелить, и второй, дрожащий от страха за того, кто добровольно ушел в кромешную тьму. Их объятие было не утешением, а крепостью, которую они строили из последних сил друг для друга, пока буря бушевала снаружи и в другой, пустой квартире. И пока длилось это молчание, в нем не было ответов, но было главное — они были не одни.***