волки и птицы

R
Завершён
743
1
Размер:
17 страниц, 5 981 слово, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
743 Нравится 16 Отзывы 113 В сборник

вместе не уживаются

Настройки
Примечания:
Мне кроме тебя никого и не надо. Мне с тобой хорошо. *

Ты тоже будешь надо мной издеваться?

* У Олега вся жизнь — какая-то идиотская. Наперекосяк и неправильная. С бесконечной чередой ошибочных выборов, с закрытыми путями и проёбанными возможностями. Скажи ему тогда, в жаркий июнь перед поступлением, или в поезде, везущем его домой со срочной службы, или в стеклянной клетке офиса "Вместе", что он будет, как типично тарантиновский антагонист, стрелять не сигареты у прохожих, но из настоящего оружия по настоящим людям, и что в какой-то момент совесть, сотканная из детдомовских правил, отцовских наставлений и разочарования во всех законах справедливости, в нём просто-напросто кончится, Олег бы посмеялся и на всякий случай скинул смс-кой этому человеку номер ближайшего ПНД. Ироничнее некуда, что теперь ПНД по нему плачет, да только в нём и нет ничего, чему можно было б помочь. Иногда просто хочется, чтобы жизнь была чередой клишированных банальностей: знакомством в кофейне, парочкой свиданий, спокойным сексом в собственной однушке на окраине, завтраками в постель и ужинами в ресторанах, грёбаными парными фотографиями в ленте соцсетей, не сбитым режимом и жизненными роликами в видеохостингах. Иногда просто хочется, чтобы ключом не било, чтобы больно не было, чтобы иглы под кожу не лезли. Иногда просто хочется, чтобы было, как у всех в этой стране: с недвусмысленными постами на стене, хэштегами, низкой зарплатой и гречкой на завтрак, обед и ужин; хоть как-нибудь, но не так. У него, вышитого из кевларовой брони и рубчатых шрамов, спаянного свинцом и чужой кровью на грубых руках, недолюбленного маленького Олежки, заключённого в одиночный карцер сумбурно и резко повзрослевшего тела, с густой бородой и невесть откуда взявшимися реальными обязательствами, банально не бывает. Он слишком много потерял и почти ничего не нашёл. Он в эту чёткую кем-то сверху — из Божьей обители или кремлёвских кабинетов, где там Всевышние заседают, — вытканную канву будничной серости не вписывается, никогда не вписывался, он вообще вписать мог только своё имя в контракт о военной службе за все треклятые двадцать восемь лет существования. Он никогда не думал, что дом — это нечто реальное, и что он способен и заслужил его иметь, потому что раз судьба отобрала, значит, было нужно. Раз судьба закинула, значит, кому-то это выгодно. Судьбе видней — так книжки говорят? В судьбу Олегу не верится, но исчерченные острым серёжиным почерком запястья — то, на что Волков молиться готов. Может, это и хорошо, что в этой ублюдочной канаве по имени жизнь хоть что-то за него решили заранее, потому что Олег не уверен, что смог бы когда-либо сам на это решиться. Ведь кое-что он всё-таки нашёл. Пусть не сам. Главное, что долго искать не пришлось. У Олега в хмурой пасмурности Питера всегда солнце — немного социофобное, угловато-несуразное, с лёгким флёром безумства и гениальности, и зовут его Серёжа. Фамилия ещё глупее — Разумовский. Впрочем, Серёже никакая другая бы не подошла. У Олега с Серёжей всё кристально просто и очень непонятно. Они не то чтобы инь и ян, и совсем не Бонни и Клайд, они — это что-то вроде человеческого обличия сушёного яблока и ракеты носителя. Не разные, не несовместимые, а просто из ничем не связанных миров и плоскостей. Если бы не судьба, они бы ни за что не встретились, и общаться б не стали. Волки и птицы — они в дикой природе не пересекаются. Олег — он приземлённый хищник, преданный и безрассудный, без царя в голове и с языком без костей. А Серёжа — он же и правда птица. По утрам воробушек, за работой — коршун, всегда белая ворона и отчего-то себя гадким утёнком считает. Грациозный весь, статный, со всех углов обтекаемый. Олегу иногда кажется, что их параллели сошлись по чистой случайности. Серёжа говорит, это потому, что они живут не в Евклидовой геометрии, а Волков кивает только каждый раз — он в математике не силён, но Разумовскому на слово верит. И радуется, что на его правой руке именно закорючки ещё совсем детского серёжиного почерка, потому что он без Серёжи никуда. Во всём идиотизме олежиной жизни именно Серёжа — самый правильный кусочек мозаики. * Судьба подарила Олегу Серёжу в момент, когда ему казалось, будто мир схлопнулся в ноль, и сам по себе монохромный Петербург потерял остатки своих цветов. Серёжа был маленький, даже по сравнению со сверстниками, с непослушной копной огненно-рыжих волос и не к месту тёмными синяками на лице. Серёжа любил подписывать свои тетрадки непонятными неуверенными рисунками, клубничное “Чудо” и разговаривать сам с собой обо всём на свете. Серёжа читал слишком взрослые для девятилетки книжки, спал на боку у стеночки и жмурился от громких звуков. Олега поселили в его комнатку, и первым, о чём он подумал, было странное и чуть пугающее очарование того, как сильно бросались в глаза серёжины рыжие волосы на фоне блёклой облупившейся краски детдомовских стен. Вторым было я тебя больше никогда никому не отдам, потому что Серёжа тонким звенящим голосом, от книжки не отрывая смущённого взгляда, спросил: — Ты тоже будешь надо мной издеваться? — и вытер нос кулачком. — Как они? У Волкова, только-только уверившегося в том, что всеми любимая судьба — подлая тварюга, вместе с искорками под кожей на правой руке будто снова заискрило под рёбрами. — Хочешь, я буду твоим тело-охранителем? — выпалил он, не думая. Серёжа тут же поднял на него свои настолько синющие глазищи и чуть ли не всхлипнул от неожиданности. Посмотрел на пластырь поперёк брови, на невзрачно серую кофту на вырост с оторванной молнией, на неприлично длинные для олежиного возраста ноги-руки; выдохнул, улыбнулся. — Правильно будет телохранитель, — сказал. Оказалось, он очень мило по-детски картавил. — Ну ты и зануда. Смеясь, Серёжа сполз с казённой кровати и подошёл ближе, чтобы тыкнуть Волкова в грудь пальчиком. Будто пробовал, настоящий ли, правда ли это, не шутка ли. — Хочу, — кивнул быстро-быстро. * У Олега всё получалось по-идиотски. От глупой ошибки, которую теперь Серёжа был вынужден до конца жизни на коже носить, до подростковых ухаживаний, не менее глупых, которые Серёжа так же глупо не замечал. В детдоме не было места для безрассудства и гормональных всплесков, а Серёжа был его самым лучшим на свете другом, и всё было запутаннее, чем фильмы Дэвида Линча, которые Разумовский заставлял его смотреть. Они никогда не обсуждали, что судьбой друг другу предначертаны, и Олег к семнадцати полным годам слишком привык считать это неотъемлемой и обыденной частью своей жизни, чтобы обращать внимание. У него будто вся эта жизнь стала синонимом к серёжиному имени. Каждое место, которое он помнил, хранило отпечаток Разумовского, будь то Исаакий, где он выслушивал восторги о мозаиках и белокрылом голубе под куполом, или торговые ларьки у метро Проспект Просвещения, где Серёжа выторговывал букет ромашек у странной бабулечки, чтобы Олег сплёл ему венок. Олег знал Серёжу половину своей жизни, и это было так правильно — с ним расти и за него горой стоять, что он пропустил момент, когда его любовь приняла совершенно иное значение. Взгляды на Разумовского теперь карались едким теплом в районе желудка; общий сон на сдвинутых в один угол кроватях не только спасал от кошмаров, но и заставлял заворачиваться в кокон одеяла, пусть и жарко, лишь бы ненароком не обнаружить себя утром с мирно сопящим Серёжей в крепких объятиях; привычное я твоё тело от кого угодно охранять буду превратилось в пугающее желание попробовать это тело на вкус. Книжки говорили, что родственные души всегда всё без слов понимают, но Олег упорно понять не мог — кто они были. Друг другу, по жизни, в целом. Они говорили только об искусстве, поступлении через полтора года и том, что враг с серёжиной левой руки оказался щуплым шахматистом, которого он встретил, пока наблюдал за турниром в районной библиотеке, и это было похоже на шутку, потому что с чего бы мне враждовать с шахматистом, только если он не считает трилогию приквелов лучше оригинальной. Они всегда были вместе, они делились ворованным с рынка — Олег тащил Разумовскому конфеты, тот доставал Волкову крутые нашивки на кожанку, — они перестали понимать, где чья одежда, и помогали друг другу списывать на математике и географии. А дальше — пусто, и Олег чувствовал себя непроходимым идиотом, потому что Серёже, казалось, всё было понятно. Это Волков по-дурацки таскал "Рафаэлло" и звал на кино-вино к себе на половину кровати, а Разумовский порхал по его мыслям и фирменно улыбался, за ухо карандаш затыкая, будто и не чувствовал, как сильно серенькому волчку хотелось ему за эту улыбку все бочка понадкусать. — Ну ты и волчара, — смеялся он, глядя, как Олег поглощал только-только запаренную лапшу, обжигая глотку. — На хоть вилку нормальную возьми. — Для кого они по-твоему эти пластиковые хуюшки прикладывают? — в пальцах подросшего Волкова крохотные трезубчики, идущие в комплекте с лапшой, выглядели гротескно, но он, видимо, Серёжу из принципа раздражал. Тот вздохнул разве что, глаза закатив, и продолжил листать уже зачитанный до заломов на страничках томик Ремарка. Что его в Ремарке привлекало, Олег не знал, но вот то, что привлекало его в Разумовском, мог по пунктам перечислить. Список был длинный. Длиннее, чем перечень вопросов к ребятам у судьбоносного аппарата, которые точно что-то перепутали, потому что враги при первой встрече такие фразы не говорят, как у него на запястье написано было. И точно длиннее, чем ряд причин, по которым Олег продолжал сдерживать волка внутри себя. — И как ты только это ешь. — Беру и ем. — Лучше бы на что-то полезное деньги тратил. — Кто сказал, что я их трачу? — Олег с наслаждением жевал недоваренную лапшу и смотрел, как Серёжа цокнул языком. — Может, я отпиздил официального дистрибьютора дошиков в России, и он теперь отстёгивает мне по пачечке, когда я попрошу. Серёжа устало простонал. Олег знал, что его до трясучки вымораживало малейшее упоминание любого насилия, и он также знал, что Серёжа знал, что он это знал. Всё равно шутил, зачем — непонятно. — Я больше не хочу, чтобы ты был моим телохранителем, — чуть ли не обиженно буркнул Разумовский. И даже понимая, что это всего лишь очередная шутка, Олег так резко поднял голову, что чуть не подавился, и в шее хрустнуло. Он отчего-то знал, что сейчас на Серёжу смотрит, как побитая собака, но ничего с собой поделать не мог. Ныло где-то под рёбрами. Возьми свои слова обратно, обратно слова возьми, сука, пожалуйста. — Ну ты чего, Волче, обиделся? — Разумовский вроде и продолжить шутку хотел, но стоило лишь взглядами пересечься, как улыбка медленно сползла с его лица. — Олеж? Я же не серьёзно. Олег только угукнул сухо и сглотнул застрявший в горле ком лапши, неловкости и необъяснимого страха. Волчья преданность шевелилась в груди, царапая лёгкие. — И откуда ты только такой... — пробормотал Серёжа, подполз к краю кровати и слабо толкнул Волкова кулаком в грудь. — Я пошутил, ладно? Я совершенно точно хочу, чтобы ты был... — Твоим телохранителем? — слишком резко перебил Олег, откладывая пластиковую вилку куда-то на табуретку рядом с полупустой коробочкой лапши. В ответ Разумовский только неопределённо повёл плечом, едва заметно краснея под веснушками. Волков шифров и намёков никогда особо не понимал, но тогда — всё понял. Он никогда до этого ни с кем не целовался, только в серёжиных фильмах видел, но самого Серёжу поцеловал так, будто точно-точно знал, что ему делать. Наверняка его губы царапались остротой химозной приправы, наполовину состоящей из глутамата натрия, и зубы он понятия не имел, куда деть, но Серёжа охнул только и в волосы ему вцепился, чуть с кровати на него не падая. Этот поцелуй, наверное, тоже можно было бы считать совершенно идиотским, но тогда, в полумраке детдомовской комнаты с перегоревшей лампочкой под потолком, для Олега это было самым умным решением в жизни. Серёжа целовался откровенно плохо, но с таким уверенным напором, что, если б Волков не сполз со стула на коленки, точно повалился б на пол, и Серёжу за собой потянул. В кино все глаза всегда закрывали, но Олег не закрыл; Разумовский жмурился так, будто боялся открыть глаза и понять, что всё ему приснилось. Очаровательно. Олег тихо рычал от внезапно сошедшего напряжения Серёже в пообкусанные губы, чувствуя, как у того с каждой секундой будто крылья расправлялись. Никакого больше замкнутого недо-задрота, никаких вечно ковыряющих всё, что под руку попадётся, пальцев, только невесть откуда взявшаяся в тощем теле пылкость и эти самые пальцы у Олега в волосах, на щеках, затылке, под футболкой. Отрываться друг от друга после этого было слегка неловко и с ворохом непривычных ощущений, но обнимать Разумовского во сне Волков больше не боялся. * Общажная комната отличалась от привычной детдомовской разве что тараканами и не моргающей лампочкой. Пара кроватей, тут же сдвинутых вместе, старая продуваемая всеми петербургскими ветрами оконная рама, душно-серый цвет стен и яркое пятно серёжиной рыжей гривы на контрасте, — всё остальное осталось прежним. Ощущение идиотизма никуда не ушло тоже. У Серёжи всё получалось легко и непринуждённо, и психология, и матанализ, а Олег метался от пересдач до драмкружка, и нигде не мог себя найти. Пропасть между тем, как много Разумовский грезил о будущем и работал на его достижение, и как мало Волков делал со своей жизнью, росла в геометрической прогрессии. Серёже было плевать. На то, что Олега выгоняли со всех строек и свободных касс за грубость и суровый взгляд, на то, что Олега терпеть не могли профессора, на то, что Олег иногда забывал постирать носки. Просто и в его манере непринуждённо — плевать. Он писал свой мудрёный код и пил ягодные энергетики, попутно рассказывая, как хорошо им будет житься во дворце где-нибудь под Венецией, а Волков только поддакивал и следил, чтобы Серёжа хотя бы ужинал. Это казалось отвратительно глупым, и сам себе Олег казался отвратительно глупым, и мысль, что из телохранителя он превратился в простое дополнение к серёжиной жизни, как зубная щётка или привычка работать лёжа в кровати, гнила на подкорке. — Олеж, — скулил после долгих пар Серёжа, съёживаясь в комочек на его коленях, уставший и измотанный, и только это надломленное собственное имя заставляло Волкова поверить, что он Разумовскому нужен так же сильно, как ему Разумовский. Несмотря на разные плоскости и несочетаемость, они каждый чёртов раз собирались в идеальную мозаику. Серёжа нуждался в заботе, а Олег любил о нём заботиться; Волков забывал о себе самом, а Разумовский никогда не забывал ему напомнить: — Да полюби ты уже себя, придурок. Может, Олег забыл, как это — любить кого-то, кроме Серёжи. Может, только через него он мог почувствовать, что в нём самом ещё осталось, что любить в ответ. Может, Волкову попросту не нужно было это, потому что волки — до последней крупицы себя преданные звери? Олег ощутил себя настоящим идиотом не после приказа об отчислении, но в момент, когда в его голову закралась шальная мысль — может, таким, как он, в армии самое место. Там, где груда мышц важнее любой умственной деятельности. Там, где за тебя всё давно решили. Там, где самое место людям, за всю чёртову жизнь научившимся только любить и только одного человека. Чернушное, гнилое, всеми ненавидимое место, но может, хотя бы там неприкаянный Олежа мог найти пристанище своему волку. — Я тебя не пущу, — безапелляционно протестовал Серёжа, так смешно дёргая чуть вздёрнутым носом. Олег почему-то улыбался. — Меня и так призовут. — Я... я накоплю на военник. — Себе накопи для начала. Разумовский подпирал острыми лопатками шкаф и выедал одним взглядом олежину душу, будто пытался кнопочку где-то внутри него отыскать, чтобы все эти идиотские мысли выключить, чтобы напомнить: ты мне тут нужен. Со мной. Рядом. — Это только на год, Серёж, — Волков говорил мягко, с привычно прямой спиной сидя напротив. Подойти, обнять? Остаться на месте? Что ему нужно было сделать? — Ты ещё выпуститься не успеешь, как я отслужу. — Ты так говоришь, как будто год — это мало. — Это мало. — Я не смогу без тебя год. — Так приезжай ко мне иногда, — Олег всё же поднялся со скрипучей кровати. Подошёл, руки на талию положил, и вниз, до бедёр. Привычным жестом, но сейчас — без малейшей подоплёки. Ласковее, важнее. — Серёж, я без тебя тоже не знаю, как, но мне здесь хуёво, очень хуёво, ты же понимаешь. Серёжа смог только вздохнуть и уткнуться лбом в его плечо, потому что да. Понимал. — Разве со мной — хуёво? — и голос у него был надломанный, острый по-непривычному. — Только с тобой и хорошо, — Волков оставил невесомый поцелуй на родных рыжих волосах. — Но жизнь — она же не только про нас с тобой. Ты не можешь постоянно быть рядом, у тебя есть свои дела, свои мечты, всё своё. А у меня здесь своего ничего нет. Я не хочу в какой-то момент проснуться с осознанием, что ни один гештальт не закрыл. — Армия меняет людей. — Ты чего, боишься, что я передумаю к тебе возвращаться? — приподняв лицо Серёжи, он коснулся лбом его лба. Нежно, как с самым важным на свете чувством принадлежности и обещанием. — Глупый, — оставил лёгкий, чуть влажный поцелуй на кончике серёжиного носа. — Я никогда не жалел, что ты у меня такой нашёлся, и никогда не пожалею, но себя мне найти тоже хочется. Я не боюсь стать твоей обузой, но я пиздецки боюсь не стать вообще никем. — Ты правда думаешь, что армия тебе поможет? — Я правда думаю, что мне нужно всё поменять, чтобы стало понятно, где мне в этой жизни место. Это как этап взросления, понимаешь? Мне двадцать, а я всё там же, где был лет пять назад. Шмыгнув носом — Боже, только не плачь, родной, пожалуйста, не плачь, — Серёжа обвил руками его шею и обнял так крепко, что ни вдохнуть, ни выдохнуть. — Звучит, как будто мы два расстающихся навеки дебила в дебильной мелодраме, — прошептал он, срываясь на истеричный смех. — И это ты — глупый. — Спасибо, — так же шёпотом ответил Олег, чуть ли рёбра Разумовскому своими крупными лапищами не ломая. Не к месту сказанное, но обоими понятое, потому что в серёжином смехе Волков услышал то, что ему было нужно: Серёжа его отпустил. Разумовский сухо кивнул, выдохнул, отстранился, в глаза заглядывая то ли с болью, то ли с хитростью. И откуда в нём только эта двойственность. — Ты мне сейчас должен любви на год вперёд, — прохрипел он, на палец олежину цепочку с волком наматывая. — Соседи нас не простят. — А не похуй? — А похуй. * Серёжа был прав: армия меняет людей. Олег вернулся с любовью к чёрной одежде — может, это чтобы не было видно крови, ни чужой, ни своей, — и густой бородой. Боялся, что Разумовский его не узнает. Разумовский узнал в первое же мгновение. Армия поменяла всё. Около четырёхсот дней прошло, а Серёжа уже имел свою квартиру, успешный стартап и поклонников, подрос и начал одеваться, как икона стиля. В каждом движении сквозила ранее неприсущая манерность, волосы он обрезал по подбородок и зачем-то пристрастился к утюжку, сменив растрёпанность на строгость. Улыбался шире, но менее ярко, без искр, с какой-то почти маниакальной звёздностью, и картавить перестал. Сначала Олегу показалось, что Серёжа отвык и его не ждал, потому что его жизненный пазл выглядел слишком цельным и без волчьих кусочков, совершенно неподходящих по форме и размеру; но Серёжа так долго и крепко обнимал его, смеясь сквозь слёзы, что даже чёрствому Волкову хотелось заплакать тоже. Среди вошедшей в рутину крови, муштры и дисциплины снова появилось рыжее солнце, и это ощущалось последним штрихом на композиции реальности Олега Волкова. — Нашёл там фашиста своего? — намекая на левую руку, спрашивал Серёжа, пока вёз его на своей машине к себе же домой. — Неа. Последний гештальт остался, — невнятно ответил Олег, пока жевал заботливо купленный Разумовским гамбургер. — Ну, кроме того, что мне срочно нужно проверить, не разучился ли ты целоваться. — У меня к тебе ровно такой же вопрос. Может, поначалу Серёжа и планировал устроить Волкову тур по его — их — новому дому, но Олег решил, что экспонат с красноречивым названием кровать интересовал его больше всего остального, поэтому впечатал Разумовского в стену прихожей и тут же впустил язык в его рот; и Серёжа, судя по довольному стону, против совершенно не был. А судя по тому, как заблаговременно тот подготовился и как легко и быстро в него входилось, насчёт кровати решил совершенно точно не Олег. В отличие от общажной, эта двуспальная совсем не скрипела, и простыни были мягче, и пространство шире, и никто из-за стенки кулаком не стучал. Олегу нравилось так. Не стесняясь, резко, рыча и хватаясь за всё серёжино тело, не боясь оставить следы от укусов на шее, не зажимая ему рот и не волнуясь о том, как в прачечной будут смотреть на них за очередное подозрительно испачканное бельё за последнюю неделю. Серёжа царапался и много кричал — матом и олежиным именем. Олег слизывал выступивший пот на его шее и давал понять каждым блядским движением: ещё немного без тебя — и я бы сдох. Как пальцами кто-то щёлкнул, плёнку перемотав, и всё на свои места встало. И снова общие завтраки, и прогулки по набережным, и ленивый секс под очередное претенциозное кино, и ягодные энергетики, и ненависть Серёжи к парам по сопромату. Только одно было совсем чужим, не тем, инородным. Серёжа иногда, на долю секунды, казался совсем другим человеком. Повзрослел, остепенился, может, ещё умнее стал; но всё это было не то. И Олегу, если честно, было в какой-то степени наплевать. Он работал в серёжиной совсем новой компании руководителем отдела безопасности, но, по сути, служил личным массажистом после долгих часов кропотливого кряхтения над кодом и договорами. Привычно чуткий сон помогал вовремя просыпаться, чтобы остановить серёжины кошмары, а собственные кошмары ещё не начали беспокоить. — Я назову её в нашу честь, — хвастался Серёжа, когда у него получалось привлечь новых и новых спонсоров. — Серый Волк? — со скептицизмом смеялся Олег. — Никто не будет сидеть в сети с таким названием. — Не-а, — когда Разумовский мотал головой из стороны в сторону, его волосы щекотали олежины бёдра. Нравилось ему — работать, лёжа у Волкова на коленях. — "Вместе". Чтобы люди могли быть и в цифровом пространстве всегда вместе. Как мы с тобой. Олег вместе с Серёжей встретил первый масштабный успех, первую конференцию, первую паническую атаку после интервью, Олег вместе с Серёжей проводил будни и выходные, планировал будущее и улыбался нулям на их счету. — Я держу тебя за руку и не боли-ит, — орал ему в ухо пьяный шампанским и любовью Серёжа, прыгая по заставленному коробками и не отделанному ещё офису на верхнем этаже только-только достроенной башни Лахта-центра. Было так странно по-настоящему работать серёжиным телохранителем, а ещё страннее было, что у такого солнечного двадцатидвухлетнего мальчишки существовали причины иметь телохранителя. Назойливые сталкеры, папарацци и поклонники — это одно. Хмурые и вооружённые недо-люди, по чьему-то заказу раз в квартал норовящие позариться на жизнь и детище Серёжи — это было совершенно другое. Дождливой осенью в двадцать два года Олег в первый раз убил человека, и где-то в то же время его сердце покрылось непробиваемой коркой уверенности: — Любой, кто посмеет тебя тронуть, — покойник. Серёжа надолго заперся в офисе, когда узнал об этом, а Олегу пришлось спать под дверью, повторяя про себя строгим голосом Разумовского: нельзя убивать людей. Телохранитель в первую очередь охраняет тело. Соулмейт в первую очередь оберегает душу. Волки в первую очередь бросаются под пули, чтобы спасти своего человека. Сколько они так жили — два года? Казалось, что целую вечность. Вдвоём, весь мир игнорируя. И Олегу нравилось. И Олег бы всю жизнь так прожил. И Олег собирался. Пока серёжины кошмары не ударили его ножом в спину, внезапно оказавшись реальностью. — Тебе не надоели эти статейки? — Волков листал новостную ленту жёлтой прессы, наполненную расследованиями о том, почему величайший программист всея Руси и гениальный Сергей Разумовский всегда был замкнут и одинок. Смешно было — такое читать, зная на ощупь и вкус каждый сантиметр его тела, и помня, как жаден он до прикосновений. — Я поддерживаю имидж загадочного гения. — Ага, и самого завидного холостяка. — Ревнуешь? — Серёжа снова пил шампанское, глядя на Петербург за панорамным окном. Серёжа в последнее время вообще много пил. Олег списывал это на усталость и любовь ко вкусу игристого. Олег ошибался. Олег так по-идиотски забыл, что всю жизнь Серёжа имел тенденцию слишком много думать и бояться собственных мыслей. — Нет. — Врёшь. — Нет, правда не ревную, — Волков пожал плечами и отложил ноутбук. — Просто думаю, почему ты до сих пор не завёл себе друга-важную птицу. Имиджу бы помогло. — У меня скептичное отношение к понятию "друзья". К тому же, у меня есть ты. У Олега засвербило в горле странным ощущением от остроты, с которой Серёжа это сказал. Будто язвил. Будто с подвохом. Будто Олег упускал какой-то основополагающий контекст. Он обернулся от окна и допил шампанское, Волкову подумалось, что за цену бутылки такого они раньше жили несколько месяцев. Может, лет. Как странно всё изменилось. — Тебе никогда не казалось, что меня одного недостаточно? Наверное, вопрос был совершенно идиотский. Наверное, лучше бы он не спрашивал. Олегу ну очень не хотелось слышать утвердительный ответ. Серёжа подошёл ближе, вальяжно присел на край кровати, пьяно раскинув руки. Олегу захотелось запустить пальцы в его чуть растрепавшиеся волосы и вылизать его тело. Это было сродни рефлексу, если честно. — Мне кроме тебя никого и не надо, — Олегу резануло слух. Замолчи, замолчи, не продолжай. — Мне с тобой хорошо. У Разумовского глаза то ли в свете лампы, то ли ещё почему, блеснули ядрёной желтизной. Он ухмыльнулся, непривычно невозмутимый, неприлично развязный, и откинулся назад, будто бы гордый тем, что только что сказал. У Волкова будто в сердце закоротило. Левое запястье пронзило острой болью, как будто он и без этого не вспомнил бы фразу, которую с самого детства впечатывал в подсознание. Как будто обязательно было издеваться. Как будто Олегу и так не было тошно. Только не ты. Олега не волновало, почему фразы на руках были разные. Олега не беспокоило, что Серёжа никогда раньше не делал ему больно, ни единого раза, даже не ссорился, даже случайно. Олега не смущало, что собственное преданное сердце зашлось тахикардией. Он вдруг понял, что больше всего на свете боялся быть преданным. * — Ты не собираешься мне ничего объяснить? — орал Серёжа в голосовом сообщении, явно пьяный, явно в истерике. — Сука, Волков, блять, ты — ёбаный хуила, ненавижу тебя, блядский ты ублюдок! Ты, блять, забыл, что обещал? Ты, блять, меня вообще не понял? — судя по звуку, Разумовский обо что-то споткнулся и упал на пол. Отчаянно ударил то ли стену, то ли дверцу шкафа. Выдохнул. Вдохнул. — Олеж, вернись, пожалуйста. Запись закончилась через секунду, на отчётливом горьком всхлипе, больше похожем на вой умирающего животного. Олег ехал в поезде Петербург-Москва, вращая в пальцах ручку, которой через несколько часов собирался подписать себе смертный приговор. Проводница улыбалась, треклятый зелёный забор в сеточку вдоль рельсов мозолил глаза, в ушах стучало резонансом под шум локомотивных колёс. Олег чувствовал себя паршиво и самым настоящим идиотом. Он бежал, как блядская крыса, как предатель, как недостойнейший человек. Он бежал от Серёжи, потому что последнее, чего ему хотелось, это однажды почувствовать, как его собственная годами взращенная любовь проворачивается пером под его рёбрами. Он бежал, зная, что сам делал больно и Серёже, и себе самому. Он бежал и не мог понять, что такое судьба могла ему приготовить, чтобы это было больнее. * У Олега вся жизнь — какая-то идиотская. Сгубленная, выпотрошенная, наизнанку вывернутая. И сам Олег — какой-то идиот. Пять лет прошло, а он, как цепной пёс, как прирученный лис, как ёбаный бумеранг, — возвращается. Добро добром, зло злом, а он — против любой логики. С обрезом наперевес, в SWAT-овском бронежилете и видом бондовского суперзлодея, на вертолёте, с динамитом и спецэффектами — какой блядский цирк всё это — врывается в тюрьму на Кронштадте и в собственную почти похороненную заживо прошлую жизнь. В песках Сирии нет таких понятий, как лучший друг, верность или любовь, но, судя по всему, палящее арабское солнце, сколько бы ни отняло, неспособно выжечь из памяти ни стеклянный офис на Беговой, ни мятые простыни общежития на проспекте Ветеранов, ни детдомовские повадки, вживлённые вместе с нуклеотидами в цепь ДНК. Олег чувствует себя восставшим из мёртвых, глядя на Серёжу в углу напротив, осунувшегося и выцветшего, смотрящего исключительно себе под ноги и медленно качающегося с носков на пятки. Что же ты натворил? Или, может, что же они с тобой сделали? А на деле правильнее не они, никаких их нет, есть только Олег Волков, который сделал самую страшную ошибку в собственной жизни. — Какого хуя, Серёж? — устало вздыхает Олег, скрещивая руки на груди. Разумовский медленно поднимает на глаза. Волков с ужасом ловит себя на мысли, что боится увидеть их жёлтыми. Не жёлтые. Голубые. — Это ты меня спрашиваешь? — нервно усмехается Серёжа и отзеркаливает движение. Это претензия или самозащита? — Какого хуя ты, Волков. Какого хуя ты ушёл? Какого хуя ты меня бросил? — морщится. — Какого хуя ты умер? У Олега, привыкшего устойчиво стоять на подошве из вулканизированной резины, земля уходит из-под ног. — Тебя в психушке совсем в мозг выебали? — Меня в психушке лечили, — Серёжа подходит вплотную, не замирая в полуметре, не чувствуя граней, будто не боится наёмника, только из горячей точки выбравшегося, будто попросту забыл, что у людей бывает личное пространство. — От тебя. Острый серёжин палец упирается в грудь Волкова, как если бы дырку до сердца пробурить хотелось — не Серёже, но тому, кто в его хрупкое изломанное тело поселился. Это так глупо с его стороны. У Олега рефлексы, у Олега болезненный отпечаток агрессии на подкорке, у Олега шрамы на теле, сердце и иссохшейся в точку душе. Он сухой, как забытый на батарее хлеб, он выжатый, как лимон, в нём от человека — только оболочка; Сирия отняла у него совесть, спокойный сон, человечность, а теперь кажется, что и Серёжу она отняла тоже, чтобы похоронить в своём обжигающем пустынном песке. И он молчит, потому что не знает, что сказать. Молчит, потому что не понимает, что Серёжа имеет в виду. Молчит, потому что не помнит, как это — с Серёжей разговаривать. А Серёжа сам себе истерично улыбается. Давит на мышцы сильнее. Встречается взглядами. — На этот раз ты постарался, Птица. — Ты на наркоте? — Вот только с характером чуток прогадал, — Серёжа продолжает будто бы с самим собой разговаривать, как если бы Олега попросту не было здесь. — Придумай что-нибудь получше, в этот раз я не поведусь. До Волкова доходит, словно никогда раньше он не был непробиваемым идиотом. Он-то голову ломал, что с Серёжей случалось. Он-то всё понять не мог, читая новостные сводки за последние пять лет, почему толком ничего не изменилось ровно до тех пор, пока Разумовский не возомнил себя инквизитором и не открыл огонь по родному городу. Он-то почти поверил, что его — пусть давно уже не — Серёжа мог сотворить такое. Олегу кажется, что он мог бы догадаться с самого блядского начала. — Я никогда не умирал, Серёж. — Так я тебе и поверил. — И я не Птица. — Звучит как то, что сказал бы Птица. — Он явно похитрее бы выебнулся, раз ты ему столько лет верил, — Волков старым, почти забытым движением кладёт ладони на пояс Разумовскому. Тот даже не двигается, ошалело глядя ему в глаза. — Не стоило мне уходить. Серёжа слабо кивает, тревожно сглатывая, и убирает палец от груди Олега. — Нельзя было мне уходить. — Но ты ушёл. — Но я вернулся, — это звучит слишком слабо для того, кто своими руками ломал человеку хребет, но Волков не совсем уверен, что это вообще был он. — Как обещал. — Вернулся? — Вернулся, — не давая себе думать о том, что вернулся он слишком поздно, хрипит Олег. Лёгкие сводит то ли застрявшей в них пустыней, то ли заново обнажившейся любовью. — К тебе. На Серёже тюремная роба и отпечаток чего-то гораздо темнее, чем даже артиллерийские снаряды в горячих точках, но стоит он так, будто полностью обнажён — перед миром, перед тьмой, перед Олегом. В нём ни грамма былой манерности, только сплошная дрожь и тревога, он пустой и выбеленный, только волосы, как ироничный плевок судьбы, всё такие же огненно-рыжие. Олег впечатывается в его губы, как почтовый штамп на конверт с похоронкой, резко и безапелляционно, с привкусом горечи, сирийского песка и тоски. Кусается, как будто разучился целоваться совсем, как будто война оставила в нём только агрессию и способность делать больно, но не любить; и всё же, он целует так, как будто впервые по-настоящему делает это правильно. По узкой пояснице ведёт посеревшими грубыми ладонями, прижимается грудью к груди, дышит через нос шумно, бородой колется. И вензеля своим шершавым сухим языком по серёжиным губам выписывает, не чувствуя, как тот всем телом дрожит. Соскучился, что ли. Олег не помнит, как было в первый раз, и когда было — не помнит, но знает, что было. А сейчас — как в первый. Будто вся жизнь, до Сирии, до выжженного Питера, до Вместе и до пяти лет друг без друга, это не с ними было, и сейчас они — не они вовсе, и губы эти, иссушенные психлечебницей, таблетками и заворожённым шёпотом то ли сумасшествия, то ли Птицы, совершенно не те, которые Олег привык целовать. Серёжа впивается в его плечи и тяжело дышит, сдавая оборону, и будто бы, наконец, верит, что он взаправдошний, вернувшийся, живой. — Прости меня, — шепчет Волков ему в губы. — Прости. Прости. — Да пошёл ты, — отвечает Разумовский, целует сам и больно оттягивает волосы. Это не отрезвляет. Где-то глубоко внутри волк довольно рычит, зная, что его вернули хозяину. Где-то ещё глубже Олег чувствует, что, по сравнению с Серёжей и его минным полем, Сирия — детский верёвочный парк. Где-то над ними всевышний злобно потирает своими вездесущими руками. Да пошёл я, — думается Волкову. И пять лет кажутся секундой, потому что он, в конце концов, находится там, где должен. * Преданность — идиотская черта характера, особенно, если ты предан чьей-то поехавшей Кукухе. Ошейник давит на горло, и Олегу бы злиться, или бояться, или ненавидеть, но в этом нет смысла, потому что он знал — рано или поздно Разумовский посадит его на цепь. Рано или поздно Серёжа перестанет притворяться, что верность Олега не равна несвободе. Рано или поздно Птица возьмёт верх. Олег ждал. Покорно и смиренно, понимая, что ничего не изменит. И не потому, что судьба так распорядилась, но потому, что он сам выбрал вернуться. Он сам застегнул на своей шее ошейник и поводок Серёже в руки отдал, как и своё сердце, как и свою жизнь. Сам решай, что с этим делать, я с тобой до конца. Это было чертовски идиотским решением, но Олег ни о чём не жалеет. Ему только страшно за Серёжу. Он ведь есть где-то там, за стеной ядовито-жёлтой радужки, взаперти своей собственной головы, кричащий и наверняка молящий Птицу остановиться. Олегу практически смешно, что в шахматах нет фигуры волка, или хотя бы собаки. Такой, которая по правилам умирает со своим хозяином. И ведь он зачем-то продолжает надеяться, что Разумовский не подставит его под удар. Что его гениальный разум найдёт выход. Что метка на правой руке перевесит метку на левой. Что Серёжа поборет Птицу. Надежда — чувство тоже идиотское. И врут, когда говорят, что она умирает последней. Последней умирает любовь. — Прости, Олег, но правила есть правила! Да хотя бы потому, что даже в миг, когда Серёжа выпускает магазин ему в грудь, Олег продолжает его любить. * После смерти к своим убийцам возвращаются только отморозки, психи и Олег Волков. Он давно послал к чёрту и судьбу, и себя самого. Наверное, поэтому он и стоит сейчас напротив Серёжи, против всякой справедливости, супротив собственному желанию его ненавидеть. Иногда Олегу кажется, что если бы судьба действительно существовала, он бы умер. Это было бы по-уродливому красиво. Какая высшая сила могла лишить его шанса на красивую смерть? — Порядок? — сиплым полушёпотом спрашивает Волков, думая, как хорошо было бы сейчас цинично усмехнуться, но в нём нет сил на цинизм. Только усталость. Устал он, по-человечески, всегда возвращаться. Стоит поклясться, что это — последний раз, но тогда он жизнь положит на то, чтобы больше никогда не уходить. Такой он — идиот. Зависимый. Привязанный. Цепной. — Я думал, ты умер, — хрипит Серёжа, и Олег думает поначалу переспросить, он про него или про Птицу, но тут же понимает — плевать. — Я б хотел, — Волков напрягается всем телом, когда Разумовский делает шаг ему навстречу. — Ты, сука, не отпускаешь. — Я... я тебя убил, — голос у Серёжи дрожит, будто он сейчас заплачет, но Серёжа не плачет. Глядит только так тупо и пусто на него, не то как на античную скульптуру, не то как на призрака. — Я убил тебя. А ты... тут. Как ты тут? Не обращая внимания на холод тюремной камеры, Олег стаскивает с себя водолазку и невольно съёживается. Надо же — столько времени прошло, а тело боится. Как это паршиво — Серёжу бояться. — Повезло мне, что хуёвый из тебя снайпер, Серёж. Серёжа тянется пальцами к его груди, к отчётливым шрамам, будто поверить не может, что они существуют, что это — его вина. Не дав коснуться рубцов, Олег перехватывает его ладонь своей, и ему хотелось бы, чтобы как раньше, чтобы я держу тебя за руку, и не болит, но это было слишком много лет назад, а больше, чем шрамы, болит душа. Расколотая, на двоих поделённая, покалеченная. Глаза у Разумовского всё такие же красивые, голубые. И смотрит он, как тогда, в детдоме — ждёт, что ударит? Олег бы хотел. — Прости меня. Олег давным давно простил. А сердце всё равно ноет — ждал. Ждал, что Серёжа извинится. Хотел. Откуда в нём — уже однажды убитом, в камень давным давно обращённом, так болезненно преданном, — тепло маленького Олежи, ещё до поступления, до стеклянного офиса Вместе и до срочной службы, способного искренне быть счастливым, Волков не понимает, и как это — сам не помнит. Только вот помнят руки, нашедшие привычное, законное, правильное место на серёжиной талии, помнит грудь, принявшая на себя удар сбитого серёжиного дыхания, помнит сердце, ощутившее давно позабытое серёжино тепло. Олег обнимает его так, как раньше, так, будто им снова семнадцать, и всё только впереди, так, словно предлагает забыть эти проклятые годы и вспомнить лучше, как хорошо им было в месте, откуда они так сильно хотели сбежать. Жизнь, пусть и идиотская, Волкова научила — если есть дом, не стоит его покидать. — Почему ты меня не ненавидишь? — глухо воет Серёжа в его грудь, впиваясь пальцами в спину. Приятно больше не чувствовать вместо этих пальцев остроту птичьих когтей. — Ты должен меня ненавидеть. Я же не справился. Я же убил тебя. Волков вздыхает только: глупый ты, Серёжа, если думаешь, что я не спрашивал у себя то же самое. — Я знал, что ты убьёшь меня, — и хорошо, что не кто-то другой. — Я всегда знал.
Примечания:
743 Нравится 16 Отзывы 113 В сборник
Отзывы (16)