ID работы: 10639413

Люблю и до гроба любить буду

Слэш
R
Завершён
216
автор
Размер:
52 страницы, 4 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
216 Нравится 35 Отзывы 57 В сборник Скачать

I. Слабое Сердце

Настройки текста

Мысли Родиона Романовича Раскольников, изложенные в письме к неизвестному

«...Который час я не отвожу свой взор от покрытого инеем окна, через которое возможно разглядеть лишь крупные хлопья снега, разлетающиеся во все стороны так быстро, что глаза начинают болеть, да яркое солнце, ослепляющее меня своими золотыми лучами, которые сами же заглянули в квартиру и теперь не дают покоя усталому лицу. Я морщусь, потирая раскрасневшиеся глаза, своей жалостью оскверняющие мой внутренний мир да вынуждающие окружающих мне сочувствовать, потягиваюсь на дряхлом стуле, не боясь раздавшегося скрипа, и снова поддаюсь соблазну, манящему меня оставить бессмысленное письмо, подающему идеи для новых дум... Ну, что же поделаешь, таковы мои скучные деньки здесь, в зимнем Петербурге: ленивые, холодные... Вот усядусь так за столом, возьму в руки карандаш, позеваю, посмотрю на чистый лист бумаги, на котором к завтрашнему дню должна нарисоваться одна преинтереснейшая статейка, и замру на месте, отдаляясь от этого мира, утопая в, кажется, чужих мыслях и рассуждениях, которые так мне приятны и так удивляют своей странностью. Право, позже, как это очень часто и случается, ударит в мою башку неузнаваемый голос сознания и скажет, мол: «Очнись, дурень, успеешь еще помечтать!», но потом вдруг неожиданно замолкнет, и я прихожу в себя, однако ненадолго; ведь вижу давно остывший суп, приготовленный хозяйкой Разумихина Федосьей, вижу стопку желтой бумаги, не дочитанный роман, который так хвалил Дмитрий, вижу чернила, перо, к которым я не смею прикоснуться, наблюдаю сущий беспорядок, от которого аж душу воротит, зачем-то вспоминаю деревню, маменьку, Дуню и, в сотый раз проворачивая между пальцев карандаш, отвлекаюсь, только теперь уже не от работы, а от предыдущих своих мыслей. Да, мой дорогой друг, все так, как ты и понимаешь: бездельничаю, попусту растрачивая драгоценное время, данное мне этой жизнью. И, повторюсь, который час я так сижу, который день не пишу, от кого-то прячусь, днями пропадая в кабаках, трезво наблюдая за падшими людьми, и все чего-то пытаюсь понять, разбираясь в себе и своих чувствах в таких грязных дырах как распивочные. Но вот не думается мне здесь, в квартире приятеля, не учится. И сколько бы я ни отвлекался, как бы не пытался развлечь себя воспоминаниями из прошлого да пустыми взглядами в окно, как бы долго не отводил от вас, дорогие читатели, основную свою печаль, к ней же и возвращался, к ней же вернулся. О ней же сегодня и упоминал, заострив внимание на книге. Ну-с, теперь-то ни к месту мне описывать городской зимний пейзаж, который так рвался представить вам вначале. И не время возвращаться к осмотру общей нашей с ним комнаты, ведь я не перестану, обращаясь к истасканной деревянной двери, просверливать ее пытливым взглядом, дожидаясь дорогого мне друга, без которого и жить бы я не смог, и писать, как видите, тоже... Что ж, вновь обещая оставить прежние рассуждения, решаюсь поделиться с вами другими моими мыслями, которые, как вам может показаться, ненамного отойдут от предыдущих: Ведь вот как получается, смешной я человек, что в свои двадцать с лишком не могу в себе определиться, так еще и друга единственного, верно, запутать пытаюсь: то скрываясь от него, днями не бывая на квартире (к слову, на этой неделе Разумихин меня не видел ни разу), то наоборот, притворяясь, что в лихорадке, не отпускаю никуда от себя, заставляя лежать подле, бормоча что-то об даме сердца, будто в забытье о ней вспоминая, целую ручку его, на следующий день уже, разумеется, «ничего не помня», уходя из дома на неопределенный срок. Ах стыдно, друзья мои, как же стыдно мне за все эти пошлые выдумки мои, за все это пустое, за такие вот игрушки. Но сколько бы я над этим не думал, сколько бы не каялся перед самим собой да вот перед вами, а дела остаются неизменными: дрожу перед ним, как осиновый лист, робею, слов нужных вымолвить не смею, переступить через себя не могу. И, верно, истинными чертами лица моего являются слабость, кротость, верно, я никак себе не принадлежу, владея телом и рассудком лишь в мыслях да мечтах, которые вряд ли станут явью, пока существует некий беззаботный человек. Ну, мои внимательнейшие? Как вам эти суждения, грязные мыслишки? Наверняка, со стороны они кажутся совершенно невинными, даже смешными, однако я, к сожалению своему, вижу в них большой обман. Это и сжимает мое больное сердце, стараясь вырвать его из слабой груди. От этого-то и становится тяжко и неприятно до головокружения, до дрожи во всем теле. А впрочем, полно, достаточно, не все так скверно, как я вам представляю, чем, скорее всего, огорчаю вас, заставляя мне сопереживать, а этого, милый читатель, делать совершенно ненужно. Потому давайте обратимся к сути, к истории, услышать которую, вы, верно, ожидаете.

***

— Родька, черт! — воскрешает меня радостный голос вошедшего Разумихина, и я машинально улыбаюсь, всем телом оборачиваясь к нему. — Пришел-таки! Изволил! А ну, теперь выкладывай, где шлялся?! — весело продолжает он, быстро стряхивая с курточки подтаявший снег, вешая шапку на старый крючок, туда же отправляя и рваное, совсем не пригодное для суровой русской зимы пальто. — Пришел и пришел, нечего об этом. Ну, а ты что ж? Шинельку бы новую купил, за все то время, как меня не было, я ж и деньги, кажется, оставлял, — замечаю я, в который раз не уделяя должного внимания его обращению ко мне, ну, а он на это, как и следовало, хмурится и отмахивается: — Оставь, деньги на оплату комнаты пошли и бог с ними, а ты подумай-ка для начала о себе, мил человек. Я вот в этой дрянной одежке еще долго прохожу, а ты с таким-то образом жизни загнешься скоро в каком-нибудь кабаке, а? Верно ведь? В кабаке свое время проводишь? Ох, и не стыдно тебе? Не надоело еще бегать от меня?… На секунду после слов этих я, словно в стыду, чего, впрочем, отрицать не могу, ведь действительно был в стыду, забылся и потупил голову, все же улыбаясь, как малый ребенок, не принимающий до конца вины своей, отрицающий существование совести. А звонкий голос Дмитрия продолжал сыпать на меня упреки, останавливаясь только тогда, когда уверенно можно было определить по моему лицу: слушаю я или нет. И вот такими-то словами, скверными восклицаниями, завершилось наше своеобразное приветствие, как завершалось практически всегда, заставляя тишину прийти к нам на помощь. А теперь же, предвидя следующие ваши недовольные вскрики: "Ну, так что ж ты отвлекся-то, что ж смолчал-то?! Ответил бы, проблема решилась! Сам ты себе все усложняешь! И сам все прекрасно понимаешь!", предлагаю вам подумать, могли ли последовать за тем вопросом откровенные ответы? Смел бы я тогда, в ту минуту, хоть что-нибудь правдиво вымолвить? Очевидно, что нет. Не предназначены такие предложения для того, чтоб на них честно отвечать. Потому и правильно, что тишиной оно все завершалось. Но вот наступило это странное молчание, вот, замечаю, нашла на Дмитрия какая-то легкая задумчивость да поселилась на лице его, так почему бы теперь, раз уж обратился я к другу своему взглядом, не воспользоваться моментом и не понаблюдаю за ним, уж точно, вижу, попавшим в плен мыслей; Разумихин медленно подошел ко столу, потирая окаменелые от холода ладони, то и дело дуя на них, покрывая жарким дыханием, после зачем-то внимательно осмотрел квартиру, словно только что замечая, в каком состоянии находится наша бедная комнатушка. Странным мне показалось тогда это его действие, и заранее прошу прощения, дорогой читатель, слушатель или наблюдатель, что смею отвлечь тебя от следующего диалога, предлагая обратиться к моим предположениям насчет мыслей дорогого друга. «Ведь зачем же осматривать скверную свою комнату сейчас, не удосуживаясь сделать этого ни разу за последние три года?» — встает у меня вопрос, да ведь и зрелище-то это было не из приятных: грязный облезлый потолок, с самого входа наводящий на тебя страх, грозящий осыпаться белой штукатуркой, отслуживший свое пол с многочисленными выпирающими опилками, выдающий скрип при каждом твоем новом шаге или лишнем телодвижении, драные серые обои, будучи когда-то чистого зеленого цвета, теперь находящиеся в ужасном состоянии, располагающие на себе множество дыр и черных угольных разводов, оставленных от дешевых сигар, единственный маленький столик, заваленный бумагами (впрочем, я вам его коротенько описывал вначале, а от момента нашего знакомства, скажу откровенно, чище он не стал) и одна большая кровать, постоянно смятая и неубранная, собирающая на себе весь хлам, не пойми откуда берущийся, — все, что заставило друга моего нахмуриться. После этого так называемого осмотра, заметил я в лице приятеля (кроме новых морщин) еще больше той первоначальной серьезности, которая, благо, быстро наскучила ему, обыкновенно радостному человеку, и сменилась ясной мыслью, которую не мог я не прочитать: «Ничего, были обстоятельства и похуже» — написано у него на лбу. Но не успел я и слова вымолвить, решившись все же разузнать его неожиданную внимательность к этому обстоятельству, как Разумихин резким движением развернул стоящий неподалеку от стола табурет и быстро бухнулся на него, вызывая звон тарелок и чашек, стоящих на этом дряхлом столике. Он, положив на него свои руки, поднял на меня взгляд, внимательно изучая каждую черту лица моего, явно на что-то приготовляясь, то отводя от меня глаза, то вновь обращая ко мне, при этом не давая разглядеть самого себя, ерзая на стуле да все поглядывая на старые дубовые часы позади. И в какой-то новой задумчивости, с какой-то суетливостью в движениях провел он минуты полторы, а я не решался и шевельнуться, боясь сбить его важные думы. — Ладно, Родя, прощаю я эту твою очередную выходку, вот только не убежишь ты от меня более, веревками к себе привяжу, если понадобится... — очевидно, издалека начал Разумихин, но понимая, что поторопился вообще что-либо говорить, как-то вдруг смолк, право, лишь на мгновенье. — Ты что же? Снова ничего не написал? — ни с того ни с сего подал голос он, поглядывая на пустой пергамент, располагающийся возле моих рук. А я сконфузился, не зная что и отвечать. — Да вот, брат, не пишется и... — И правильно, и черт с этим, и славно это, что не пишется, — весело перебил меня приятель, — в такую погоду нужно не дома сидеть, работу писать, а выйти, что ль, на свежий воздух, голубей погонять... Ах, еще и солнце так ярко блестит... И ведь знаешь же ты, оно ненадолго заглянуло. И здесь Дмитрий вновь на мгновенье прерывает свою пылкость, поднимая на меня свой удивительно хитрый взгляд, при этом такой светлый и ясный, такой добрый и веселый, какого я не наблюдал у него несколько недель сряду, несмотря на постоянно бодрое и воодушевленное состояние друга. Он направил этот чистый взор прямо мне в душу, будто проверяя на что-то, рассматривая, или же наоборот: успокаивая, подготавливая к чему-то, в следующие минуты заваливая пустыми навязчивыми вопросами, о которых заранее знал — ответа не дождется. Но, уверен я, Разумихин и не хотел получать односложные предложения, называемые ответами, он, наверно, добивался от меня встречных слов об его состоянии, учебе, а может быть об чем-нибудь более интересном, что он от меня и скрывал. И пока я молчал, притворяясь непонимающим, он все более и более раскрывался: вскидывал голову вверх, поправляя непослушную прядь волос, падающую ему на глаза, старался что-то бурно разъяснить мне об одном дельце в университете, точно между слов скрывая разгадку об этой его радости, пытался больше смотреть по сторонам, чем на меня и вертел что-то в руках: то ли это был какой-то гвоздик, то ли пуговка... В общем, вел он себя далеко не как обычно, из последних сил пытаясь удержать (как я понял) тайну свою, при этом посылая мне ярко выраженные некими словами намеки. — Ну а что ж ты не ел сегодня? О, и, небось, не только сегодня! — неожиданно и строго обращается ко мне Разумихин, не теряя надежды меня разговорить, рассматривая полную тарелку холодного супа. И мысль одна тогда внезапно завертелась в голове моей, присоединяясь к прочим догадкам. И предполагаю я, что тараторил он все это одно только затем, чтоб подольше потянуть время да собраться со свежими мыслями, а не затем, чтоб подразнить меня, как часто друг мой и делал, однако ж... неизвестная тяжесть мгновенно сковала все мои внутренности, и я начал предчувствовать нехорошее в этих открытых вопросах и несвойственной ему невнимательности. И хоть видел я, подняв обеспокоенный взгляд на лицо друга, старательно выделанную улыбку его, хоть в воздухе и веяло теплом, несмотря на постоянный мороз исходящий от окна и гигантских щелей, со временем образовавшихся в его раме, все же глаза мои потускнели, оборачиваясь невидимой серой пеленой, затуманивающей разум. А это, друзья мои, напрягло бы чувствительного к неким вещам Дмитрия, если б смотрел он на меня, если бы это его интересовало больше, чем раскрытие какой-то там тайны, больше, чем собственные волнения. А замечу и расскажу вам одно мое сравнение: ведь Разумихин в некоторых ситуациях (лучше даже сказать, во многом) был, словно большой щенок, которому если что взбредет в голову, то зациклится он на этом и будет сиять да радоваться, не замечая забот остальных, ожидая, когда принесут ему его прихоть на блюдечке, думая, что в момент приласкают (в данном случае расспросят), при этом все отстраняясь, давая ближнему разгадать самому хоть половину того или иного обстоятельства, тревожащего его сердце. И хоть не знал я его проблем, все же мог предположить, что вот это-то некое обстоятельство, от которого он так усердно меня отвлекает, к которому долго, смотрю, готовится, уже разрешилось, но разрешилось в форме устной, и что теперь дело за действиями. А отвлечемся-ка вновь, обещаю, только на мгновенье, и ведь снова осмелюсь кое-что предположить, открывая вам характер Разумихина с новых сторон: друг мой ужасно плох в терпении. И исходя из этого, утверждаю, что сейчас несколько минут он выждет, пошуршит где-нибудь, чем-нибудь, весь встрепенется, а позже плюнет да выйдет из комнаты, раздраженный моим безмолвием. А так как у меня и в мыслях не было раззадоривать его вопросами, получить которые так хочется моему другу, то проверну-ка я одну штучку: промолчу про заданный им недавний вопрос о супе, промолчу же, да! И буду молчать, пока он первый не сдастся, выложив мне всю подноготную. — Нет, эдак не делается, брат, — не стерпел Разумихин и двух минут моего безмолвия, нервно постукивая пальцами по столу. — Поселился у меня, значит, на квартире, стал вести себя, как последний чертенок, ну-с, а теперь не изволишь и отвечать за себя? Так ведь с голоду подохнуть не долго, Родька! — все более будоражился Дмитрий и явно в поддельном гневе встал-таки с места, забирая со стола холодный суп, как можно быстрее выходя из тесной комнаты. А я победной улыбкой своей проводил его и, медленно повернув голову к бумаге, уставился на нее каким-то мертвенным взглядом, поминутно закрывая глаза от не вовремя нашедшей усталости. «Быстро ты сдался, воробушек, а вернешься, так все мне и изложишь». Вот, дорогой друг, вот еще одна моя забава: измываться над наивностью его, проверять характер его, шутить над ним, бедным... О, но неужели? Что это? И наяву ль я вижу, как приподнимаются уголки ваших губ, милые наблюдатели, взаправду ль вижу, что, как звери, вы глотаете всплески души моей? Как же не видеть, как же не замечать, — жестоко это все с моей стороны, неправильно, а у вас, конечно, одно все на уме, защитники мои! Думаете, что чувства играют с ним, а не я? Думаете, что из тоски тешусь, не смея сделать большего? Ну, и правы вы будете, подозревая, что это все так, и как вскоре зачерствеет душа ваша, узнав о каком деле волнуетесь, зная с кем разговариваете и о ком сопереживаете, проницательные читатели, слушатели… да кем бы вы ни были!

***

И вновь оставляю поток прежних несуразных мыслей и обращений, переходя к следующему моему наблюдению: Ведь вот какая вещица вырисовывается — мне не до его «новости», ему не до моих забот. Он рвется поделиться со мной чем-то важным, верно, хочет душу открыть, не замечая моих усилий скрыться от всего мира, высказываясь одному пергаменту. И ведь это новое, странное увлечение (излагать мысли дешевому листу) полностью захватило меня. Не сплю я ночами, все бегаю по забегаловкам с карандашом и той же бумагой, ищу вдохновения в людях низших, прислушиваясь к пьяненьким юнкерам, еще молодым, но таким потрепанным жизнью. Да выслушиваю в свой адрес кучу грязи, выливающуюся с управляющих трактиров, недовольных тем, что один единственный стакан пива растягиваю на ночь и попусту занимаю свободное местечко в заведении, которое могло достаться более бестолковому человеку, оставившему здесь все свои деньги. И так и сижу там, потупив голову, трачу свои силы на этот проклятый пергамент, не зная даже, что хочу получить от этого желтого листка, который если б был жив, явно не выдержал бы моих тяжких взглядов и свернулся б в трубочку, дабы поскорее забыть мои пустые зрачки, светящиеся только единожды, да и то по вине такого же, как и те бедные юнкера, несчастного.

***

— Ну-с, вот и я... С омерзительным скрипом, отворил дверь Разумихин, аккуратно держа в руках тарелку с теперь уже горячим супом, от которого так вкусно веяло сладкой картошкой, вареными овощами, сытной лапшой, что поневоле прикрыл я глаза и глубоко вдохнул этот аппетитный аромат желанной пищи. — Небось, прав я, что эти шесть дней, как от меня бегал, почти не ел ты ничего? — прибавил Дмитрий и с тихим бряцанием поставил блюдо прямо на мою бумагу, от чего я нахмурился, пытаясь что-то возразить, но, в итоге не осмелившись, так и застыл перед поздним обедом. — Давай, давай, ешь! — настаивал Разумихин, присаживаясь подле меня, видно, готовясь внимательно наблюдать за каждым последующим моим действием. «Ну да, да, как же, будешь ты на меня смотреть. Ведь и пяти минут не выдержишь, отвлечешься». — усмехнулся я и, проглотив первую ложку супа, искоса поглядел на него: Дмитрий искренне улыбался, радуясь моей повинности, право, полностью убедившись, что я не упрямлюсь, а подношу ко рту уже третью ложку супа, он поднял глаза к окну, замирая перед невидимой мне картиной. К великому своему сожалению, я не смел обернуться за ним, и потому в голове начали мелькать различные пейзажи... Начал представлять я, что же могло его заворожить, заметив, как с каждой минутой все выше приподнимаются уголки его губ... О, думаю это было плавно уходящее солнце, оставляющее на небе пурпурные разводы, превращаясь в безобидный шар, не слепящий глаза, плавно растворяющийся в дали: за соборами и пыльными домишками, так некрасиво вливающимися в атмосферу золотого, богатого красками Петербурга, возвращающими нас в суровый, бедный город. Или же, может быть... Вот другое предположение — это огромное светило все еще продолжало крепко держаться на месте, по-своему золотя небо да радуя те же изумрудные глаза, привыкшие к тусклому свету подвалов, одаривая бедного человека капелькой краски, находящейся на огромной палитре вечернего неба… Но полно, ведь представив закат, вообразив и сочинив, что в небе искрится снег, а на крышах красуются блестящие снежные шапки, я не мог не полюбоваться вместе с Разумихиным, не мог упустить шанс увидеть ангелочков, которые по рассказам моей матушки могут появиться в один из таких чудесных моментов и улыбнуться тебе, подарив слепую надежду на что-то светлое, будоражащее чувства. И я как можно быстрее устремил свой взгляд в окно, но лишь зря потревожился. Меня ждало глубокое разочарование, ведь смог увидеть я только серую от пыли и разного рода грязи раму, да просвечивающийся сквозь треснутое стекло блеклый свет, который нельзя было называть ни живым, ни солнечным; он словно был сделан так, для вида, для поддержки чувства жизни, однако даже этот луч через мгновенье затмили толстые тучи, внезапно посетившие город. И внутри меня вдруг так все неприятно заныло от этого скверного ощущения фальши, так захотелось спрятаться от мира сего под тонкую тряпку, называемую нашим одеялом, да поддаться болезни, настигшей меня еще тогда, когда изучал я людские страдания, скитаясь по кишащими народом душным подвалам. О, представляю, вид мой в тот момент оставлял желать лучшего, что не могло не озадачить Дмитрия, в секунду оторвавшегося от своих мыслей, как заметил я, довольно приятных, и оборачивающегося ко мне. — Не понимаю я тебя, Родя, — тяжело выдыхая, проговорил он. И ведь явно был недоволен моим жутким упорством (которое ему лишь казалось во мне), замечая нетронутый с тех пор суп. Думаю, ему чудилось, что я нарочно упрямлюсь, что лишь позлить хочу, не желая слушать о великой его радости. Он, видно, печалился, что исправить ему меня не удаётся, и лишь я понимал — он сделал все, что только мог, растопив мое ледяное сердце. Но тут в животе неприятно заурчало, разрушая немое недовольство приятеля, и незачем сделалось мне более томить себя и его, потому уверенно взял я в руку ложку и начал с жадностью глотать не слишком-то вкусный, как я позже почувствовал, суп, но другой еды не было, как, впрочем, и настроения. А взглянув на Разумихина через какое-то время, мне ясно стало и очевидно, что с уходом солнца, ушли и наши прежние чувства: Дмитрия будто покинула радость, на месте которой удобно расположились сомнение и волнение, а из меня словно выкачали всю жизнь, превращая в бессмысленное существо, моргающее и поддакивающее (но это, думаю, болезнь дает о себе знать). — А я вот известие одно принес, — выдал наконец Разумихин и как-то воодушевился, выпрямляясь на стуле, поправляя воротничок, а я же на это лишь поднял глаза в знак внимания, зачем-то глупо улыбнувшись. — Не рассказывал я тебе, да ведь и некогда было... да и ведь... Ох сколько же я от тебя таил, Родя! — неожиданно откровенно начал он восклицать. — Сколько сердце мое было неспокойно, осознавая какую тайну прячу, а главное – от кого прячу! И вот знаю я, знаю, что черт тогда дернул промолчать, ей богу, черт! И ты только не подумай-ка сейчас чего, Родька, а пойми же лучше: и учился ведь я для тебя, и вот, молчал, думаю, для тебя, а все, возможно, от сильного волнения, все, однако ж, может, и ни к чему было... о, вздор, вздор, вздор, прости же, прости меня, какую чепуху несу... Но ведь видел же ты, и сейчас наблюдаешь, что и так-то у нас с тобой прекрасно, что и житье у нас есть, и работа! Вот и я видел, Родя, вот и молчал, ну? О, не сиделось мне тогда, да и сейчас, как понимаешь, тоже. Сердце у меня такое, а все из-за пустяка... ты еще прими, что люди-то мы разные, и то-то мною тогда управляло, что тебе, наверное, и незнакомо да... да ни к месту все это, черт!... А вот еще, пока не забыл, — понимаешь ли, Им не все равно тогда было, тайна по-ихнему быть должна была, но, знаешь, тут-то и возникла проблемка, ты друг мой близкий, совет мне от тебя нужен был, право, теперь ни к чему, да и плевал я уже на... — Остановись, Разумихин, прошу тебя... — жмурясь, и потирая ладонью лоб, спокойно прервал я его ужасно нескладную речь, стараясь потихоньку отойти от той каши, которую он пытался в меня впихнуть за минуту с лишком, еще надеясь понять хоть слово, додумать суть, переварить, но, сами видите, сделать это было практически невозможно. — То, что скрывал ты что-то от меня какое-то время, я понял, что дорожишь мной, и что дорог я тебе – тоже, но... — Погоди, Родя, погоди, послушай, да ведь к новости-то этой подвести нужно! Это ведь целое событие! — заважничал он и, снова возбудившись, принялся договаривать: — Квартирка у нас прескверная, знаешь ли! Тут бы окна помыть, Федосью хоть раз в жизни потревожить, кровать... видел ты нашу кровать? Старая, тесная, хоть и крепкая, да не то все... Ну а стол? Да он скоро развалится, про остальную мебель и говорить нечего... Ай, черт с ней, черт с этим всем, прав ты, ни к чему, да и не могу тебя томить более! Ну, брат, помнишь Катьку? — Это какую же? — Ну ту, блондиночку, Прочтрафскую, с курса нашего? — Прочтрафскую? Кажется, припоминаю... — Так вот, Родя... — быстро прервал меня Разумихин и вдруг смолк, выжидая невероятно волнительную паузу, чуть ближе пододвигаясь ко мне и чуть ли не на ухо проговаривая: — Женюсь. В этот момент дыхание мое застыло где-то в горле, и я подавился супом, громко откашливаясь и задыхаясь, не в силах до конца сообразить, что сказано было мне другом. А Разумихин, быстро похлопав по моей спине, выбивая из меня всю дрянь, как-то вдруг сконфузился и, не зная куда себя деть, начал выжидать, когда приду в себя. Но как мог я что-либо сделать в тот момент? Как мог взор свой на него поднять? Как мысли свои лживы проговорить мог? Ведь умер я в тот момент, рухнул мой ледяной дворец, построенный в самом начале влюбленности, рухнул этот мир мой, без которого существо мое превратится в бессмысленное времяпрепровождение, без которого сопьюсь я, кажется, изживу себя. Сейчас дивлюсь, как смог я тогда, за считанные секунды, взять себя в руки? Как смог вымолвить следующие слова? А оно, пожалуй, вышло недурно, хоть и не с первого предложения... — Н-е верю, брат, вот хоть убей! да и тогда не поверю, — проговорил я запинаясь, изо всех сил стараясь выразить самую правдоподобную, но не самую жалкую улыбку, которая обычно у меня и выходила. А сложность была в том, что и тут он был, точно щенок, подмечая каждую складочку и морщинку на лице, сравнивая ее с настоящим выражением радости, а потом вынося свой вердикт, заключающийся в том, что вы подлец, обманщик и завистник, который не в силах искренне порадоваться за верного друга. — Ну, брат, что ты в самом деле-то... — разочарованно промямлил Дмитрий, а я жалостливо посмотрел на его спутанные кудри, от волнения потерянное лицо, в миг закрывшуюся осанку. И мне стало настолько жаль его, настолько я хотел проклясть себя за свою, никому не нужную привязанность, из-за которой не мог я достойно поздравить приятеля, что лишь через силу удержался на стуле, желая выйти прочь, а лучше, конечно, провалиться сквозь землю, дабы не портить более жизни его, дабы не запутывать и не оглушать своими чувствами. Но выходом своим, сделал бы я только хуже, поражая его невежеством, зля своим высокомерием. Потому нужно было собраться вновь и нарисовать на лице самую наивную и простейшую гримасу, которую только можно было бы себе представить, и которой удовлетворил бы я ожидания Дмитрия Прокофьевича. — Да дай ты мне в себя прийти! — бойко проговорил я (чего сам от себя не ожидал) и устремил свой взгляд в растерянные глаза напротив. А подметил тогда, что Разумихин даже как-то засуетился, с новой надеждой приготовляясь меня слушать, видно, охотно принимая тот факт, что моя печаль в лице — лишь последствие усталости, которое непременно улетучится, в ходе нашего разрешения. Это-то и придало мне тогда следующей уверенности. — Ведь сам же ты недавно суетился, сидел, молчал до последнего, видно, что с мыслями собирался, а от меня требуешь, чтоб все радости и поздравления тебе сразу же на блюдечке, э нет, брат, эдак не делается... — и резко встал я из-за стола, и просиял новой улыбкой, с каждым мгновением все шире улыбаясь, разводя руки в стороны, вальяжно проходя за спину Разумихина. — А я, видишь ли, очень даже рад за тебя и очень даже счастлив! — медленно положив ладони на его широкие плечи, чуть наклонившись навстречу Дмитрию, прошептал я в самое его ухо. — Ну, думаю, полно об этом временном огорчении. Предлагаю, как ты и говорил, напрячь Федосью, попросить скромную закуску, убраться в нашем свинарнике и с честью отпраздновать будущий переход из холостой жизни в жизнь более ответственную. Мгновенье, и повисла напряженная тишина, я расположился около окна (забыл сказать вам, что начиная с N-ого предложения, я принялся расхаживать по комнате), не в силах более об чем-то говорить, а он, видно, задумался, возможно, будучи недовольным тем или иным моим предложением или же действием. А пока я пытался отвлечься от скверных предположений, единственной заботой моей стало окно. Около этой отжившей свое рамы было неуютно и невыносимо холодно: леденящий ветер окучивал меня, заставляя вздрогнуть от холода, лучи солнца, так надоевшие мне сегодня и такие желанные сейчас, давно уже были за горизонтом, чуть ранее окончательно растворившись в закате, официально приглашая на место себя ненавистные тучи, которые хоть и казались далекими и безобидными сквозь толстое стекло, а все же напрягали возможной пургой и непроглядным мраком. — Да ты послушай, Родя, — начал из-за стола Разумихин, а я насторожился, как-то вдруг встрепенувшись, — я вот с удовольствием бы, но какая ситуация! Именины у ней! — величественно воскликнул он, придавая предложениям еще большей напыщенности. — Не хорошо будет, ежели я совсем не приду, понимаешь? А наши застолья — дела долгие. — Ну, да, с этим не поспоришь, а раз так, — развернулся я к нему, — надень мое пальто, оно почище будет и потеплее... — О нет, нет, нет, ишь что! Ты, брат, погоди, смешной какой! Не уж-то подумал, что без тебя собрался? — с усмешкой перебил он меня и поднялся наконец с места, подходя ближе ко мне. — Нет, Родя, я бы и без согласия твоего тебя с собой потащил: представлю Катьке, постараюсь снова устроить в наш дружный коллектив студентов, — Разумихин сделал еще несколько шагов в сторону окна и взялся за хрупкие мои плечи, устремив свой ясный взгляд с отчетливо виднеющийся в нем искрой на меня. — Ну одни преимущества, Родька! Ведь и Неведов будет, помнишь его еще? Да ведь и сестрица его... знаю, после того инцидента вы разошлись, но помилуй, не всю же жизнь друг от друга бегать? Димитрий вдруг примолк и с самым лисьим выражением лица задумался, будто этой терзающей любопытство физиономией захотел намекнуть на гадкое, на противное для меня с недавнего времени слово о дамах, словно захотел убедить меня в существовании какой-нибудь тайной искры, все еще не потухающей и с каждой минутой все более разрастающейся. — Не хочу иметь я ничего общего, ни с нею, ни с ее братом, да и к чему им там быть?! — отойдя от минутной задумчивости, раздражительно выговорил я, словно за какую-то проклятую минуту меня успел потрепать весь мир, а первым врагом, упрекающим меня (в, пусть будет, невежестве) был Дмитрий. — Да... э... они, вроде как, близкие друзья семьи Катерины Сергеевны... — замялся Разумихин, а я сразу понял, не оттого, что забыл кто кем является он растерялся – внезапный порыв моей злобы его обеспокоил. — Ну, полно, расслабься, — постарался сменить я эмоцию, наводя друга на мысль об том, что, возможно, нечто тревожит меня, но это не столь серьезно, по крайней мере сейчас... — и, давай лучше собираться на прием, а то ведь нехорошо в таком виде к имениннице являться. И быстро отвернувшись от приятеля, я обратил свой взор к еле-стоящему на трех маленьких, толстеньких ножках и одной подкладке в виде книг шкафу, подошел к нему и осторожно отворил ветхую дверцу. Как и следовало ожидать, гардероб был практически пуст, и что хотел я там увидеть, мне самому стало непонятно. Конечно, лежали на полке три смятые рубашки, а с самого-самого верха этого шкафа свисала штанина, явно заброшенная туда давно, все эти дни собирающая на себе кучу пыли. Но приличных классических пиджаков не имелось, шляп было две, да таких, в каких даже самый униженный и оскорбленный жизнью человек не появится в доме такого же как и он, про наши измотанные пальто и шинель заикаться не буду, все очевидно и на глазах... Но что-то перевернулось во мне, словно осенило меня, и, кажется, понял я, что мучило меня все время, с того самого момента, когда Разумихин объявил о своей помолвке: не могла Катерина быть готовой выйти за такого загнанного в угол бедностью человека, не могла она и полюбить его, не могла получить соглашения от родных, не такая она, как, например, я, она особа другая, не дурная конечно, но, сколько помню я ее характер, девочка эта бойкая, жизнелюбивая, однако ж бедность презирала, а нищету ненавидела... Впрочем, я много о себе возомнил, заявляя о правах человека, о его чувствах к другому, основываясь на ревности, от которой до сих пор не могу найти лекарств, сколько бы не скитался в поисках музы по Петербургу, да на жалких воспоминаниях, уж явно утративших правдоподобие и схожесть с оригиналом. И все же продолжу свою мысль, — не могло быть так, как передано мне Разумихиным, не могут женщины в общем выйти замуж за того, кто не то что обеспечить их не в силах, а о себе-то побеспокоиться еле в состоянии, так еще и бегает, помогает всяким безбожникам из последних своих сил, не замечая их жестокости к нему, думая лишь об их хорошей стороне, которые они ему и предоставляют лицезреть. Наивный. Наивнейший ты человек, дорогой мой Дмитрий Прокофьевич. А ведь значит она тобою еще, возможно, и пользуется! Нет, я уверен, теперь точно уверен, не видит Разумихин очевидного, рад своему счастью, вот и ослеп. Но знайте же, я этого так не оставлю, и раз уж надобно Дмитрию меня с собой потащить, так пойду я и разрешу все сегодня же точно, окончательно и бесповоротно, а более ждать нельзя, вредно будет ему, не то что ослепнет, говорить разучится! — Я думаю, тебе бы очень пошла та старая жилетка, которую сюда отправлял твой дядюшка. Она с красивыми оборками и блестящими пуговками, ну? — резко захлопнув шкаф и быстро развернувшись к Разумихину, произнес я. — Помнишь куда ее дел? — Да... вроде была где-то здесь... И Димитрий, подойдя к нашей кровати, заваленной статьями, книгами и прочим ненужным хламом, начал ворошить ее, бросать вещи то к изголовью старой мебели, то к ее «ногам», начал быстро перебирать стопки бумаг и неосознанно бросать их на пол, при этом на лице его я вновь разглядел легкую задумчивость, даже какую-то уверенность, и по сравнению с бывшим его воодушевлением, он словно поник, но, думаю, это все так, думаю, — одни догадки мои. «А возможно ли, что и он решил для себя что-то насчет этого вечера?» — мелькает у меня в голове, и не терплю я, чтобы вновь не обратиться к своей мысли о женщинах, о Катьке, только теперь спросить бы об ней, для удовлетворения души. — И как же она? Красива, стройна? — Да… э… подожди, да чего это с тобой сегодня, Родя, ты будто этого сам не знаешь? Забыл ее что ли? — просто отвечает Разумихин, продолжая барахлить кровать, да все решительнее становиться, все серьезнее. — Ходили вместе, учились и на тебе! Ну, да я напомню. Личиком вышла. Голубоглазая, тонкобровая, светленькая. Не девушка, а ангельчик, ей богу, Родя, ангельчик! А фигура-то у ней стройная, а душа-то... Ну-с, увидишь – вспомнишь, а поближе познакомишься, так в ноги ей упадешь, так и целовать примешься. — Ну, брат, смотрю, сердце королевны завоевал, так и... — Нашел, Родя! Полно болтать, — вдруг прерывает меня Дмитрий, с черной вещицей в руках приближаясь к шкафу. Но, право, даже глаз на меня не поднимая, и даже из раздумий каких-то своих новых не выходя. И единственное, что сейчас отвлекло меня от побуждения поддаться новым предположениям — легкая мгновенная улыбка, промелькнувшая на его лице в момент, когда он вновь готовился обращаться ко мне. — Ты, друг, прости меня... — как-то робко и нежно вымолвил Разумихин. — Знал бы, скольких мук мне стоит решение мое, Родя, сколько бы я отдал за решимость и прямолинейность твою, сколько бы еще готов был тянуть, но она ведь... а, к черту! все сегодня к черту! Нечего тебя лишним нагружать, и так вижу, не здоров ты сегодня, — заторопился он и засуетился, завертелся на месте, все же не поднимая глаз, что еще сильнее заинтересовало и забеспокоило меня. О, сразу же мне не понравился такой настрой друга, все и так казалось важным, а теперь, сверх того, добавятся мои переживания и догадки по поводу новой Дмитриевой тайны, ведь неспроста он сказал о муках о своих, ведь что-то кроется в этом обращении, право, оно и дает мне надежду, оно кажется мне знакомым и даже, думаю, переплетается с моими рассуждениями насчет... — Черт! Родя! Опаздываем ведь! — резким криком отвлекает меня Разумихин, успевший натянуть на себя жилетку, драную шинель и шапку. — Лови! Мне в руки прилетело пальто, и, кое-как накинув его на плечи, я побежал за ним, уже выбежавшим на лестничную площадку». Родион Романович Раскольников P.S. Не смогу более писать от себя, оставляю перо... но, дорогой наблюдатель, читатель, слушатель (кем бы ты ни был), не переживай, не продолжить нельзя, как бы стыдно мне не было за тот вечер, за действия, происходившие после него, за Неведова и за пустые слова мои. Пусть и не с чистой совестью, а все же я передам это свое письмо одному знакомому, он продолжит, он хорошо знает эту историю, он сам был в ней участник, да и после прошедшего не мог я не поведать хоть кому-нибудь о своих чувствах, да и знакомый мой этот – прекрасный человек, литературовед! Потому опишет он вам все как надо, упустит некоторые мои переживания (о которых, конечно же, знать не мог), сократит некоторые диалоги, и выйдет прелестнейшая картина. Естественно, преувеличения с его стороны быть могут, и я разрешил их ему допускать, но только так, для красоты слога, для удовлетворения неких потребностей, ожидающихся от этого рассказа. Ну-с, наслаждайся, дорогой друг, но прошу, не осуждай и не проклинай, как многие, услышавшие из третьих уст мою историю, по невоспитанности своей и сделали.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.