Часть 1
19 мая 2021 г., 12:00
Гробовщик стоит у высокого, от самого пола до потолка, окна своей уютно обустроенной на чердаке пятиэтажки мастерской, просторной и прохладной, точно деревянный ящик. Майское солнце давно перевалило зенит и теперь блестит на серебре длинных волос и обволакивает гибкие линии его профиля. Грелль пробует успокоиться, иной раз взбесившись от собственного вопроса: какое безумие заставляет обожать его, железного гуру традиций старой школы, да коротать с ним ночи и дни? Скрестив ноги на дощатом полу, не устает любоваться: тело обнаженное, худое, до прозрачности бледное и… чёрт возьми, пропускает сквозь себя лучи. Совершенный. А совершенство в первую очередь в том, что на нём нет ни капли краски. В чём его секрет?! Краски — проблема, зло, феномен, который Грелль ненавидит. Однако мысль, допускающая сие зло исключить из жизни, веет самым страшным кошмаром. Это — кровь, это — душа, сама жизнь. Нет. Это — зависимость, без которой не мыслится существование. Чуть повернув голову, Гробовщик затмевает солнце вовсе, и мастерскую накрывает полутень. В глазах — движущиеся круги и приятное чувство влажного холодка. Грелль, распластавшись на полу, вздрагивает от смеха. Смех истерический, значащий примирение с собственной безнадежностью.
— Что мне сделать, чтобы стать твоей музой?
— Будь собой, — Гробовщик отвечает всегда одно и то же, хладнокровно зашифровав не подвластную разуму чертовщину.
— Но меня нет. Только эти проклятые краски.
Грелль не врёт. Красок на нём предостаточно: на лице, на плечах, на груди — всё наляпано в десятки непонятно откуда взявшихся слоев. На ладони больно взглянуть.
— Над каким цветом трудился на сей раз? — Гробовщик, сочувственно вздохнув, не может сдержать смех.
Зато Греллю больше не смешно. Дрогнув губами, он теряет всякую решимость:
— Кажется, над клубнично-коралловым… Для рассвета.
— Я так и подумал, — поджав тонкие губы, тот качает головой, как доктор, должный выставить серьёзный диагноз. Его молчание хуже смеха и всех вместе взятых издёвок и нотаций.
Как предсмертные кадры, один за другим мелькают, эйфорично щекочут в животе и тут же душат унынием воспоминания:
— Смотри, как у меня получилась трава? Смешал изумрудно-зелёный с ультрамарином.
— Глянь-ка! Кувшин не коричневый, а фиолетовый, потому что падает тень от драпировки. Ох, долго цвет подбирал…
— Жёлтое яблоко — скучно. Оно же розовое: гляди, на воске бликует закат. Попробовал что-то сделать с укрывистым кармином. Не сильно затемнил? Может, охра спасёт? Да не подбирал я ничего под цвет волос! Причём тут вообще?..
— Посмотри, эти лотосы..! нет, ничего, забудь… Нет, только не надо..!
И каждое из них завершается со стороны Гробовщика лаконичным и бесстрастным однообразием: красным акрилом да кистью, категорически перечеркнувшей рисунок, вылитым на тот стаканом воды или просто разорванным ватманом.
Горестно вздохнув, самоломаный страдалец принюхивается: не получается уловить ни капли запаха ни дерева, ни собственного тела, ни его… Одни сплошные краски, чтоб их. Зато они закрашивают боль. И пустоту. В самом деле, а если внутри него тоже, замаскированная слоями цветов, — пустота? А вдруг его гуру однажды это поймёт? Нет, это неправда. Конечно, неправда. Стараясь не паниковать, Грелль отвлекается на его картины, их тут много. Цветы, бабочки, оленьи головы — прозрачные, лёгкие, живые, не способные ни выгореть, ни поблекнуть, лишенные краски, в привычном Греллю понимании, ставящей кляксу на слово «искусство». И тоже пропускают солнечный свет. Совершенны, как и сам Гробовщик. А чуть левее, заботливо оформленные в бронзовую раму, — пресловутые лотосы, выполненные акрилом. Однако здесь есть и чужие рисунки. И отнюдь не Грелля, и взгляд без труда находит какую-нибудь из них.
— Господи, новая школа провозгласила свободу цвета! Как можно называть Провансом одноцветное водянисто-сиреневое пятно, начисто лишенное прованского колорита? — фыркает и демонстративно отворачивается. — И... ведь ты поддерживаешь даже тех, кто неделями лессирует жалкие четыре слоя, или у кого рука дрожит на элементарной градиентной размывке!.. По-моему, на их фоне моя проблема выглядит ерундой.
— По-моему, в тебе кричит ревность и перфекционизм, дружок. А также комплекс Эксцентрично-прилежного-студента-волшебным-вдруг-образом-не-оказавшегося-в-преподавательских-фаворитах — болезнь коварная и лечению практически не поддаётся. А то, что ты называешь колоритом, на деле зовётся красками, — с улыбкой ранит Гробовщик так непринуждённо, тихо и в самое-самое. Да для полного счастья, окунув кончик пальца в баночку с акриловой киноварью, подходит и мажет ему по носу. — И да, слишком слабый нажим кисти поддаётся коррекции куда эффективнее, нежели слишком сильный. Это я во всех смыслах говорю.
Грелль, как всегда, хочет ощетиниться, вспыхнуть, что-нибудь ещё по-привычке разукрасить, после — залиться акварельными слезами да умолять простить и не прогонять его, и… Гробовщик, как всегда, берёт верх — не над чувствами, а над красками. С ним Грелль настоящий, и не стыдится, и счастлив, что тот, обладая, очевидно, железным терпением, видит его таким.
— Я слишком красочен для тебя. Ты старомоден, — попытка обмануть и принять себя бьётся, как тонкое стекло проклятой банки с мутной водой, которую тоже хочется разбить, сменяется приятием, но уже иным: — Я ничтожество. Я пустое, бездарное, красочное ничтожество.
Ему почему-то не больно, даже как-то легко. По-прежнему распластанный на полу, разглядывает ладони да нервно посмеивается. Гробовщик не подтверждает. Но и не отрицает. И Греллю снова не по себе.
— Слушай-ка… — задается на полном серьёзе. — А бывает такое отклонение, ну… когда в принципе не чувствуешь цвет?
— Часто приходится сталкиваться. Этим страдает примерно каждый пятый. Почти все несчастные — передовые детища новой школы.
Надоел со своей новой школой. Но пошутил ведь? Конечно, пошутил, судя по улыбке. Или?.. Кошачий взгляд Грелля охотится за солнечным зайчиком, пляшущим на деревянной полоске между картин. Сердце стучит, гулко отдаваясь в коробочной тишине. Какую пытку придумал? Одежду, что мешает чувствовать цвет, снял с него уже давно и теперь, казалось, намеревался саму душу вскрыть да собственноручно разукрасить. Грелль не возражал бы. Никому ранее не позволяя касаться своих рисунков, ему готов был позволять всё.
— Мне жаль, несчастный мой мальчик…
«Только не бери в руки кисть. Прошу, не бери!..» — отчаянно вертится в голове.
— Что-то не так? — Гробовщик, поймав на нежданной мысли, ехидно глядит вполлица.
Неужели сказал вслух?..
— Ничего. Продолжай, — Грелль окончательно смиряется и ждёт.
— Мне жаль, что новая школа провозгласила зелёный другим цветом, — подняв брови с притворно-нежным сожалением, Гробовщик садится рядом и ставит палитру на пол.
Солнце играет на скульптурной гладкости мышц, а открытое лицо темно и загадочно. Грелль в такие минуты не может себя контролировать. Выгнувшись перепачканным телом, шипит от болезненного вожделения, раздвигается и горит, отдаваясь страстям.
— Тшш… — унимает Гробовщик, поднеся кисточку к губам. — Расслабься. Попробуй слегка остыть. Я хочу, чтобы ты сейчас почувствовал кое-что особенное.
Акварель на теле ощущается не эстетичным и возвышенным, но грязным и пошлым, а Грелль всем нутром признаёт себя соучастником осквернения искусства.
— Закрой глаза и попробуй почувствовать цвет, — требует Гробовщик чего-то абсолютно невозможного. — Понимаешь, нельзя играть с многообразием цветов, если не познал даже базовых со всей их глубиной. Оттого-то тебе и кажется, что коричневый кувшин не бывает коричневым.
Грелль кое-как расслабляется, пытается дышать. Пальцы дрожат, удерживаясь от желания вцепиться в доски. И только кожа привыкает к благотворной прохладе комнаты, переставая покрываться мурашками, тонкая кисть касается шеи и обводит ключицу. Тронутое место печёт и щиплет. Цвет проникает вглубь, в занывшие тут же кости.
— Это кадмий жёлтый, я ненавижу его! — вскрикивает Грелль и едва не запрещает Гробовщику продолжать. Всё же терпит. — Всегда знал, что это — цвет чего-то скверного и нездорового.
— Вот. А что я сделаю теперь?
Что бы он ни сделал, Грелль готов ко всему. Готов к боли, которую иногда причиняет его кисть, прикасаясь к рисункам. Теперь эта кисть прикасается к телу, и Греллю, чёрт возьми, нравится. Нравится это самоистязание и собственная одержимость. С трудом абстрагируясь от навязчивого желания стать лучше и ярче, он прислушивается к кисти, что прямо на нем вмешивает мазок другой краски в жёлтую. Новый цвет ложится на грудь штрихами, мягкими и тёплыми, как дыхание, щекочет рёбра. Тепло пропитывает кожу, как солнечный свет, и штрихи сглаживаются тонкой линией.
— Это золотистый, — шепчет Грелль и радуется, что угадал, ведь Гробовщик молчит и, наверное, улыбается.
Кисточка, булькнув, стучит о края банки. Влажный кончик едва касается соска, замирает и обводит, доводя до возбуждения. У этого цвета тоже есть дыхание, но другое — холодное, свежее, достаточно тяжелое, но благородное. В отличие от предыдущего цвета, что удержать казалось трудно, этот более настойчивый. Втекая под грудь по направлению кисти, что ведёт между рёбер, он углубляется в самые потайные уголки души. Грелль не выдерживает и, прикусив губу, изгибается вслед за кистью. Процесс моментально его поглощает и захлёстывает, ровно дышать почти невозможно.
— Ультрамарин. Точно!.. — сбивчиво шепчет и забывает об осторожности, внимание рассеивается в порыве лишних эмоций. — Слишком легко. Попробуй что-нибудь посложнее. Смешай лазурит с пыльным пурпурным — этот цвет ты использовал для тени в своих лотосах, верно? Попробуй на мне акрил, в конце концов!
Гробовщик огорчённо цокает языком.
— Что и требовалось доказать. Ты и слушать меня не желаешь. Не лучше ли тебе продолжить страдать с краской на руках и рисунках? — опять давит на больное, припугивает — срабатывает. Грелль замолкает, глаз открыть даже не пытается. — Да, я смотрю на твои рисунки и вижу краску, не более. Ты уже слышал, но я не устану повторять. Это грубо, это безвкусно и это, мой дорогой, совсем на тебя не похоже, а я хочу видеть именно тебя и непременно увижу, не сомневайся. И пока не освоишь акварель, об акриле не смей и мечтать.
Гробовщик даёт шанс, и Грелль замирает в предвкушении чего-то нового. Новое кажется поначалу тёплым, как золотистый. Но вот оно жарче и жарче, обжигает, вспыхивает и распределяется по нижней части живота тем чувством, что можно назвать истинным огнём, который тело взяло под контроль, сделав покладистым и сладким. Цвет наполняет каждую вену, будоражит изнутри все нервные окончания. Тело до невозможного чувствительно, как оголенный нерв. Там, куда кисть направляет поток наслаждения, — одна живая рана. Гробовщик напоследок наносит несколько интенсивных штрихов, и Грелль конвульсивно выгибается, прочувствовав цвет до самой глубины. Кисть мажет по внутренней стороне бедра, смешивая алый с телесной жидкостью. Грелль подрагивает, часто дышит, благословенное чувство причастности к высокому, ранее недосягаемому, ласкает, как лёгкий прилив. Глаза уже можно открывать. Он чувствует собственное сердце, запах прогретого дерева да его пальцы у лица — прохладные, нежные, как лотосы, на которые падает тень от стены. И будто только теперь понимает: его близость — солнце, согревшее в душе что-то давно остывшее, безболезненное и бескрасочное, всё-таки…
живое.
— Всем несчастным помогаешь таким способом?
— Глупый мой мальчик, — Гробовщик вздыхает, вновь признав его неисправимость, и наклоняется к тёплым губам.