I
2 мая 2021 г., 20:11
Люцифер вытирает руки, неторопливо, заученными движениями — правая, левая, ладонь, тыльная сторона кисти, запястья, снова ладони, провести бархатным ворсистым полотенцем по кончикам пальцев. Уже не для того, чтобы высушить, просто продлить на секунду касание к шершавым, зудящим рукам. Единственная нежность на сегодня. И на завтра. И на всю жизнь.
Полотенце пахнет хлоркой и белизной. Совсем не тот запах хрустящего, теплого, только-только из-под утюга белья — лаванда, ромашка, фиалка, роза, выбирай, что хочешь. Такой запах приходит в дом только следом за женщиной, за проворными руками, испариной на румяном лице, суетой и звуками, громкими, зудящими звуками всегда, если ее пальто на вешалке, а кошелек и ключи — на дне сумки, оставленной на тумбе у входной двери.
Так Люцифер помнил мать. Не помнил ни лица, ни походки, только руки — увлажняющий крем с заманчивым вкусным «яблочный» на упаковке, а на деле к яблокам никакого отношения не имеющий, ни запахом, ни вкусом (Люцифер когда-то убедился в этом сам) — и запахи.
Так пах дом. Так он звучал.
Когда-то это раздражало. Нет, не так. Это бесило. Выводило до белой злости, клокотало и бурлило — опять она тут! Бросить кроссовки в коридоре черти как, отругает потом, портфель за спину и бегом наверх — комната, задвижка, наушники. Покой. В одиночестве исцеление.
С матерью ушла из дома жизнь, пробив в полу дыру размером со стук посуды на кухне, бубнеж телевизора, какой-то мыльный идиотизм и реалити-бред, веселые «до тебя не дозваться!» снизу и ломкую нежность заботливо уложенного знающими все на свете руками на полки белья.
Отец не заморачивался. Порошок — что подешевле да помощнее, чтобы отстиралось с одного раза все, что вы, обормоты, насвинячили. Какие там кондиционеры и ополаскиватели. Отец даже слов таких не знал.
А в больнице — стерильность. Порошок и хлорка. Тяжелый гладильный станок, оставались еще такие. Белоснежное равнодушие под маской мягкой невинности.
На столе, прикрытый простыней, остывает труп. С акушерского стола на стола хирурга, потом — на стол патологоанатома. Вот и вся жизнь. Откуда вышел, туда и пришел. Все циклично.
Работать надо быстро, пока не началось трупное окоченение. Промедлишь даже жалкие пять минут — на выброс. Точнее, на кремацию. Сразу, тут же, для удобства. Только без ножей и стол-каталка.
Люцифер не торопится. Печень уже уложена в контейнер для транспортировки — раствор кустодиола (из рассчета триста миллилитров на один килограмм массы тела, температуры нуль градусов по Цельсию, проследить, чтобы раствор полностью покрыл орган), адгезивная лента, второй мешок, на случай повреждения первого, контейнер, заполненный льдом. Через минуту, может, две или три, с первого этажа подземной парковки зайдет человек в форме уборщика и незаметно уронит контейнер на дно пустого мусорного бака на своей тележке. И также незаметно, под марлей, прикрывающей в свои обычные часы окровавленные, в ошметках кожи и требухи, инструменты, окажется аккуратный, перемотанный черной изолентой, пухлый квадратик.
Вот так просто.
Интересно, привлекли бы мертвого за соучастие, если бы поймали за руку.
Люцифер усмехается. Поймали, как же.
Через полчаса, оставив сереющий труп за жестяной дверью холодильника, а белеющий халат за жестяной дверью шкафа, Люцифер выпускает из-за тяжелой железной двери густую, влажную темноту.
Время к полуночи. Холодает.
Хочется солнца. Хочется злого красного, настырного рыжего, робкого малинового и сонного персикового. Душного, невозможного воздуха и загорода.
Отпуска хочется, мать твою перемать.
На парковке сереет асфальт, белеет разметка (желтой краски пожалели что ли, суки), чернеет автомобиль.
Никогда не было и не будет, наверное, возможно определить по Михаилу, сколько он уже ждет. Одинаково ровный, неподвижный, замороженный, как будто его случайно воткнули в асфальт, когда строили больницу, и так и оставили. Памятник человеческой выдержке. Стойкий оловянный солдатик в человеческий рост. Снежная Королева Манхэттена.
Никогда не было и не будет, но с небольшой поправкой. Больше не будет.
В Михаиле от человека не было ровным счетом ничего. Кофеварка в ординаторской была отзывчивей, когда почти по-свойски говорила «ваш кофе начал готовиться», заботливо так, что даже ответить тянуло — спасибо, подожду! Михаил бы такого никогда не сказал. Да никто бы и не спросил. Во-первых, потому что он в страшном сне не подумал бы никому в ординаторской варить кофе, во-вторых, потому что по одному его взгляду можно было бы сразу понять — когда надо, тогда и приготовится, не лезьте под руку.
Никто и не лез. Честно говоря, не только не лез, а предпочитал обходить и руки, и самого Михаила, кивая с почтительного расстояния, мол, поняли, уважаем. Михаил кивал в ответ очень редко, но винить его в этом было нельзя — если бы кивал каждый раз на каждое приветствие, к концу дня у него бы шея сломалась. Побелела бы и сломалась, как пластик, если его раз сто-двести туда-сюда сгибать — и раз, и два, отвалилась голова.
Потому что Михаил, в сущности, был чем-то таким. Пластиковым.
Даже не пластиковым. Металлическим. Благородно металлическим. Вот это было про него. Люцифер иногда спрашивал, не андроид ли он, пряча за смехом боязливое «а что если». Михаил смотрел, как на дурака. Нет у людей таких технологий. Перестань нести чушь.
И все.
Михаил сам был стерильный, высушенный, проспиртованный и отполированный, как его операционная.
Но Люцифер ни разу не спросил себя, почему, имея возможность выбрать самый пушистый, мягкий и густой ополаскиватель для белья все равно выбрал терпкую хлорку.
Просто потому что так было нужно. Потому что так правильно.
А еще — потому что даже в этом безликом белом песке попадались крошечные, разноцветные капсулки.
Апельсин, мята, абрикос, ваниль.
Усталость.
Подобрав ноги, цепляя подножку самыми задниками кроссовок, прижимается лбом к коленям. Руки сложил у живота, как будто от боли скорчился, но не двигается. Просто устал.
Люцифер пробегает по волосам на его затылке, как порыв ветра. Не уверен. Уже пять лет, а он все еще не уверен. Михаил вздрагивает и поднимается, расправляя затекшие плечи. У Люцифера, кажется, что у него надрывается верхняя полая вена, а кровь наоборот — остается внутри почему-то, никуда не вытекает, потому что и сердце, и кровеносная система, и весь он замирает, цепенеет, трепещет. Воздухом бы стал, честное слово. Прозрачным заряженным облаком вокруг.
Только бы чаще видеть в Михаиле — человека.
Поведешь? как будто спрашивает, как будто дает выбор. Как будто не сам сейчас все силы тратит на то, чтобы моргать и дышать. Язык как будто распухший, еле ворочается, как у утопленника. Уставший.
Не такой уставший, как обычно — еще сильнее напрягается, твердеет, руку к нему поднеси, и холод почувствуешь, как от мраморной плиты. А по-сонному уставший, теплый, не как обточенный водой булыжник, а как глина на солнечном берегу под морским пенным одеялом.
Поведу. Конечно, поведу, и до дома тебя донесу, как невесту, если захочешь.
Не отвечает. Отмахивается устало и тянет на себя дверь. Люцифер послушно отступает на шаг, поймав краем глаза свое смешно сплющенное лакированным боком отражение. Улыбается.
Человеком быть Михаилу почему-то не нравится. Может, отчасти, из-за того, что он знает, какое это все хрупкое, сложное, относительное и противное. Скользкое, парящее больными миазмами прожитой «на всю катушку» жизни, больное, больное, больное.
Внутренний мир? Да, он у тебя богатый. Парной, сочащийся, отчаянно борющийся и толкающий яростно но венам и артерия кровь — круг, круг, еще, еще! Снова, и так лет семьдесят-восемьдесят, меньше, если повезет. Или не повезет. Как там, с живыми-то? Чем больше — тем лучше?
Нет. Это Люцифер, общавшийся только с мертвыми пациентами, сказать мог точно. Не лучше. Ничерта.
На заднем сидении вздыхает Михаил, и Люцифер испуганно смотрит в зеркало заднего вида. Не-люди в рабочем состоянии таких звуков не издают, Люцифер по опыту знает. Непозволительно это для них.
Но Михаил спит, запрокинув голову. На шее бьется яремная вена в такт здоровому сильному сердцу. Поднимается и опускается кадык, медленно, даже тут, у уснувшего непонятно как на заднем сидении, с достоинством каким-то. Врожденное, наверное. От матери-природы. То есть, просто от природы.
Мать была живее всего остального мира. По-настоящему живее, а не вот это вот.
Костно-мышечный механизм.
Такие чувствуют тепло и боль. Радость и грусть. Страх и эйфорию. Химические процессы, рожденные сердцевиной центральной нервной системы.
Михаил такой просто человечности был почти лишен, как будто сам нашел способ хирургически удалить ее из своего тела. А он мог бы, Люцифер не сомневался.
Но ключевым словом оставалось это несуразное, глядящее по-оленьи робко, с надеждой — почти.
Люцифер оттуда запомнил, честно говоря, немного. Крики, маты, алую пыль — от крови, от его крови — и боль. Давился жидкой соединительной тканью и слюной — нелепая, неуклюжая жизнедеятельность тела на грани обморока.
Тогда одно из сломанных ребер пробило ему легкое. Кровь за кровь, но легкое почему-то за сердце.
Ошибка совместимости. Его ошибка. Не тот бланк, не тот труп, не та группа крови — бам! — и где-то там, клиентуры черного донорского рынка становится меньше на одного. И то ли для кого-то был важный, то ли сам по себе, что его так безразлично и монотонно лупили ногами в пыльных ботинках с металлическими вставками, по лицу, по спине и по груди, по ногам. Куда попадут, в общем. Никто особо не целился.
Страшно не было. За себя — нет. Он до старости жить все равно не хотел, а счет жизнь всегда приносит — проводит аккуратную прямую черту, съедено, выпито, выстрадано на три десятка, вон тому, с двенадцатого столика.
Михаила трогать не будут, это он сразу понял. Его причастность оставалась тайной даже для покупателей — всегда был только Люцифер, контейнер, морг, серая форма уборщика и деньги. Все молча, все — даже друг на друга не глядя. А Михаил был так, какой-то доктор на водительском кресле, случайно хлебнувший за его, Люциферову, ошибку. Его только слегка пристукнули головой о капот и дали по зубам — не вопил чтобы. И держали потом, когда вырываться начал, драться пытался, молча, челюсть стиснув до керамической крошки на зубах. Сдержали и заставили смотреть, как немое кино, их обоих — Михаил, с ряда повыше, экшн для зрителей старше двадцати одного, и Люцифера — не то драму, не то фантастику. Он до сих пор так и не понял.
Запомнил немного. Пыль, песок на зубах вперемешку с кусками самих зубов — противно до тошноты, кровь и страх. Не свой страх. А тот, от которого побелели в начале и потускнели потом веридановые глаза.
Все люди — люди, как ты ни крути, что ни вырезай. Все люди — люди, все люди — любят. Часто по-своему, неумело, неловко, нескладно, горячо, как выходит, так и любят. Михаила просто не учили, как надо. Легко бы было, конечно, если бы давали лет в семь книжицу, голое скучное пособие. «Как любить и как принимать любовь». Народное авторство. Опыт поколений.
Но таких не выдавали ни в семь лет, ни в библиотеках, ни в книжных и даже в расплодившихся со скоростью весенних кроликов интернет-магазинах. Люди распихивали свою любовь по карманам, стыдливо прятали запазухой, запирали в ящиках столов, робко укладывали поглубже на дно школьных портфелей, а когда приходила пора доставать, подолгу не могли найти, а если находили, никак не могли разгладить, оттереть от пыли прошедших лет, измеряемых во влюбленностях. Любовь тлела и гнила, рассыпалась в руках, а склеить как? Эй, товарищ, найдется в каком строительном такой клей, чтобы все?..
Любили, как умели? Нет. Потому что не умели. Учились заново, как мягкие, круглые младенцы — ходить и говорить. Только времени уходило больше. Гораздо больше.
«Спасибо» и смазанный поцелуй в висок как молоко с медом на ночь из маминых объятий. Рука на шее теплая — с непривычки щекочет затылок мурашками.
Учились. Честное слово, учились.