#3
6 августа 2021 г. в 03:00
Примечания:
псевдоважный момент: эта работа была опубликована давно, но я ее скрыла, потому что так было надо. поэтому сейчас просто перезаливаю последнюю главу, чтобы было видно, что она здесь.
Встречает их звенящая неподвижными кулаками мужчин переговорная тишина. Зал оказывается просторным, даже, можно сказать, огромным, и у Очако уходит целых полминуты на то, чтобы весь его оглядеть: вон висят боксерские груши с песком, вон разбросаны разноцветные рюкзаки, вон стоит нахального вида светловолосый юноша в голубой рубашке и с руками в карманах, а сзади него — с десяток не внушающего спокойствия телосложения бугаев с блестящими битами наперевес. Идиллия.
К ним подбегает мужчина примерно киришиминого возраста, с обесцвеченными волосами и в круглых очках.
— Бро, они требуют разорвать контракт с Шотой, — говорит он тихо и хрипло, забавно морща заклеенную пластырем переносицу и параллельно наматывая на правый кулак какой-то странный эластичный бинт — такие Очако очень часто видела в фильмах.
— Что? — так же незаметно отвечает ему Киришима, раздражаясь, а в середине зала кто-то кричит: «Да сколько ждать-то можно?».
Вокруг и правда царит напряженная атмосфера тревожного даже не ожидания, а выжидания, словно стоит добыче появиться — и лев на нее сразу же набросится. У Очако, разве что, того блондинчика в голубой рубашке «львом» назвать язык даже мысленно не поворачивается ровно так же, как и, например, Бакуго назвать «блондинчиком». Что-то в их энергетике кардинально отличается, и она выискать это всеми усилиями разума пытается, но никак-никак не может. И все равно жмется ближе к джинсовой куртке Мины за каменную спину Киришимы.
— В прошлый раз же другие условия были. Что на них нашло? Хотят прикрыть лавочку?
— Скорее, окончательно выгнать вас с Бакуго из города, — заканчивает перевязывать кулаки неизвестный мужчина, широкие, раскаченные бицепсы которого усиленно обтягивает сине-серая футболка с какой-то иноязычной надписью. Заторможенный мозг услужливо подсказывает: «Графитовый; итальянский». А затем еще: «Прямо как пепел в Помпеях».
Очако думает: класс, только этого не хватало. А мужчина с графитовыми плечами тем временем произносит:
— А это кто? — и имеет в виду, вероятно, их. — Вы же не ведете дела с женскими боями еще с Бразилии…
— Это личное, — перебивает его Киришима, всматриваясь внимательно в бесхребетное действо в центре помещения, где блондинчик прикрикивает на какого-то паренька не старше двадцати, а затем раздраженно облокачивается на мягкий, упругий угол боксерского ринга — обтянутый потрескавшейся кожей столб, к которому цепляются жесткие тросы.
— Личное? Типа журналистов? Или прям личное-личное? — почему-то оживляется мужчина, а Киришима так же оживленно подтверждает: «Да, бро, личное-личное. Это к Кацу, так что лучше не лезть». — Но здесь опасно, — хмурится тот по-банальному похоже на то, как ломал брови сам Киришима несколько минут назад.
В это время кто-то недалеко утробно-воинственно кричит: «Ну наконец-то! Король явился», — и Очако видит, как с левого входа и правда заходит Бакуго: все в той же черной майке с большими вырезами по бокам, с тем же непробиваемым, уничтожающим взглядом и ярко выделяющейся морщиной между сдвинутых бровей. Незнакомец же рядом продолжает:
— Ты бы их отвел куда-нибудь в кабинет там или в раздевалку.
— Нет, они должны видеть. Просто не обращай на них внимания, — тянет Киришима устало и заморожено и незаметно вытягивает шею и распрямляет плечи, чтобы девушек стало меньше видно. — Где Оджиро?
— Вон стоит, — отвечает мужчина и блестит очками в слабом свете ламп. Слышится глухой неподвижный голос Бакуго: «Не трогай моих людей, ублюдок», — и чье-то тело по-мешковатому аккуратно шлепается на пол. Мина резко вздрагивает. Киришима с графитовым незнакомцем разговаривают о чем-то своем и непонятном, а Очако сосредоточивает внимание на персональном Везувии и окружающих его людях с дрожащими опасностью битами и неизведанными жизнями.
Бакуго хватает все того же двадцатилетнего паренька, которого блондинчик неграмотно пнул в спину прямо до бетонной земли, за локоть и оттаскивает себе за спину.
— А ты не охуел ли, приятель? — произносит он прямо в лицо, видимо, вражескому блондину, а тот по-змеиному усмехается. Очако вспоминает, что пирокластические потоки уничтожали всех без разбора, так что и всяким кобрам тоже шансов выжить, вероятно, совсем-совсем не оставалось.
Из открытого окна под потолком визгливо задувает холодный ветер, а из дальнего угла зала раздается так же визгливо:
— Эй, не трогайте меня! — и Бакуго резко подается вперед, подходя к блондину впритык. Киришима отвечает, видимо, на вопрос Мины: «Это Монома, — а затем кивает на своего приятеля: — А это Тецу, если что случится, обращайтесь к нему».
Глаза у Очако внезапно будто вспышкой фотоаппарата просвечивают, и она замечает еще человек двадцать — преимущественно мужчин не старше двадцати пяти, половина из которых и то выглядит, будто им лет по пятнадцать, — разбросанных у стен зала и обеспокоено переговаривающихся между собой. Она неожиданно для себя понимает, что Тецу рядом выглядит так, будто в любой момент готов с яростью и холодом кинуться в бой, а Киришима — бескомпромиссно вытолкнуть ее с Миной обратно за железную дверь и закрыть ее на все возможные и невозможные замки.
Внезапно Очако осознает весь градус опасности.
Он напоминает ей многолетний абсент, который они как-то выпросили у родителей Джиро, и блондин Монома, будто в подтверждение, по-горькому пьяно улыбается и тянет кисло-сладко и громко, так, что голос его наконец-то становится слышен:
— Это не ваша территория.
— Мы уладили вопрос с Секиджиро, так что это моя территория, — с нажимом рычит Бакуго, и Очако видит, как напрягаются его плечи и руки, а еще как он делает какой-то знак двумя пальцами парням сзади него — и те отходят назад. — Сейчас ты находишься здесь незаконно.
— Ну так давай, вызывай полицию, у тебя же с ней все на мази…
— А закон здесь — я, — угрожающе острыми пиками своего голоса перебивает он Моному, и тот на секунду даже тушуется, видимо, осознавая, что находится от этого разъяренного «я» всего в одном шаге. Очако кажется, словно она в каком-то фильме находится, которые в Голливуде снимаются и на прокатах миллионы собирают, окупая весь свой огромный бюджет, а у Мины под ее боком даже какой-то странный интерес в глазах загорается (Очако кидает на нее мимолетный взгляд), будто бы она прямо сейчас в голове своей картину будущего столкновения прорисовывает — вон золотое сечение, вон контраст одежды противников, вон замечательный замыленный фон…
— Он точно сказал, что все уладит? — откуда-то сверху доносится шепот Тецу, и Киришима, Очако уверена, напряженно кивает. А затем начинает рассуждать вслух:
— Если они еще раз упомянут полицию, то Кацу не станет церемониться. Они перегибают палку. На то, чтобы замять дело Серо, у него ушло практически трое суток. Без сна. Очевидно, этот ублюдок станет этим угрожать, но… у него все равно преимущество в плане информации.
— Ханта все еще в больнице? — осторожно вкидывает Тецу.
— Вроде да. Я это не знал и поставил его сегодня за главного.
— Они хотят выкурить вас, потому и посылают Моному каждый день. Если кто-то вроде Бакуго будет находиться на их территории, то это типа пошатнет их репутацию.
— Это расхерачит к чертям их репутацию, — нервно и в то же время как-то зловеще усмехается Киришима, пока в центре зала проходят какие-то невнятные переговоры — Бакуго с блондинчиком что-то кидают друг другу в лицо, но разобрать с такого расстояния невозможно — говорят они тихо, словно шепотом, словно пепельными огоньками фейерверков по ту сторону Неаполитанского залива.
В глазах режет пылью и духотой.
— Надо бы пацанов вывести, — через некоторое время звонко произносит Киришима, но Тецу вздыхает обреченно и судорожно и говорит, что они уже пытались — их не выпустили, сказали ждать здесь.
Мина за их спинами удивительно бодро интересуется:
— А что здесь вообще происходит, не подскажите, мальчики? — и улыбается задористо, но серьезно, как всякие бизнес-леди с обложек форбсовидных журналов. Мужчины оборачиваются на нее синхронно и синхронно же поджимают губы, одновременно засовывая свои руки в карманы. Очако прямо в голове своей расхлябанной слышит ненавязчивый голос Джиро: «Им бы в плаванье», — который отдает саркастичной и ненакрашенной усмешкой.
— А это кто, еще раз? — вкрадчиво произносит Тецу, но Киришима лишь качает головой и снова поворачивается к ней затылком. Говорит замучено, встревожено, раздраженно и еще как-то, чего Очако уже разобрать не может, но точно знает, что эмоция эта ей не нравится:
— Кацу пытается договориться с одной из банд, про которые я говорил. Это здание его. Но по факту здесь долгое время был зал для подпольных боев. Территория еще невыясненная, но, ясно, бандитская. Нас пытаются выгнать, потому что Кацу и его команда в этом городе никому нахер не сдались.
— Почему?
— Потому что он приносит неприятности. А еще разрушает всю финансовую пирамиду их ненадежных отношений, — вклинивается Тецу весело и даже горделиво, и Очако сразу становится понятно: он в команду Бакуго точно входит.
— Какая разница, если здание уже принадлежит ему? — хмурится Мина непонятливо и еще зачем-то делает вид недогадливой блондиночки с тонкими бровками и залихватской ухмылкой во все симпатично подрумяненное лицо. Вернее, конечно, понятно, зачем, но Киришима с Тецу все равно ведутся. — В чем проблема?
— В том, что они тупые мстительные твари, — выплевывает Тецу и больше информации никакой выдавать судя по всему не собирается; а Бакуго тем временем рявкает в середине помещения:
— Вы, блять, смерти захотели?!
И все вокруг разом замолкает. Видимо, его голос в этих стенах имеет какое-то эзотерически-магическое воздействие, потому что все парни в поле зрения Очако вдруг вытягиваются по струночке и выставляют вперед сжатые кулаки, делают суровые-суровые лица и напрягают спины. Даже двадцатилетний паренек, которого Бакуго до этого вытащил из окружения бугаев с битами, вытирает рукавом непонятно откуда взявшуюся кровь и выступает вперед, прямо к стремительно бледнеющему в свете электрических ламп блондинчику Мономе.
Тецу шепчет: «Это нехорошо», — и Очако в который раз вдруг становится действительно, по-настоящему страшно. У Киришимы под свободными рукавами серой футболки мышцы виднеются, конечно, как у Роберта Дауни в каком-нибудь очередном фильме про Железного человека, но для внутреннего спокойствия этого оказывается недостаточно — она слишком хорошо помнит, как ее собственные мышцы ночами разрывались от боли и изливались кровью. Она сглатывает.
Она сглатывает, она вздрагивает, но уходить все по-прежнему никак-никак не желает, а Бакуго тем временем продолжает куда тише, но все еще слышно:
— Мы играем на ваших правилах и не лезем в ваши дела. Закрываем глаза на мухлеж и вымогательство, помогаем с мелкими делами практически бесплатно. Мы уступаем вам часть выигрыша, и даже я, — он натягивает на лицо гримасу такого невероятного значения, будто говорит об одолжении вселенского масштаба, — плачу вам эти ебанные налоги.
Монома уже собирается открыть рот и, вероятно, высказать что-то невообразимо язвительное и умное, но Бакуго не дает ему этого сделать — продолжает говорить, и Очако прекрасно помнит то чувство, которое возникает у адресата такой гневно-воспитательной тирады:
— Так скажи мне, тварь, в чем ваша проблема? Какое право вы имеете находиться на моей территории, требовать с меня расторжения контракта и, — яростный смешок и убийственный блеск в глазах, который Очако не рассматривает, но чувствует всеми венами, — угрожать моим людям? — он делает еще шаг вперед, и Монома от слишком близкой опасности совсем теряется: Очако видит, как он скрючивается и как напрягаются уголки его губ, как он весь внезапно становится ниже, тоньше, а его рубашка — бледнее, грязнее и проще. — Я отмазал ваших парней из потасовки с Серо, и этого должно быть достаточно, чтобы вы отъебались от этого места на ближайшие полгода уж точно. А еще лучше на год. Вы, ублюдки, слишком наглеете в последнее время, вам не кажется? И порой даже не оставляете мне выбора в совершенно не человеколюбивых решениях. Но вы еще живы, — его суровое лицо перерезает жестокая, ироническая улыбка, и Очако кажется, будто бы она практически поняла, за что. — Живы, блять, понимаешь? Я могу размазать вас на ринге, мои пацаны могут отбить вам яйца в любой ночной подворотне, а ваша миленькая девочка…
— Не трогай Ицуку! — внезапно почти истерически рявкает Монома и вздрагивает всем телом.
— Я не перехожу границы, — тут же уступает Бакуго, и Очако почему-то думает, что это замечание более чем резонно. — Так и вы, будьте добры, тоже не переходите.
У Очако на секунду в голове не остается ничего совершенно, кроме одного-единственного: вау.
Мина справа шепчет ей на ухо до больного восторженно, что ее жутко тянет на аплодисменты от такого пафоса, но Тецу с Киришимой все еще стоят, подавшись вперед и сжимая кулаки до полопавшихся царапин на костяшках и вздутых вен, и Очако не думает, что это конец. Ей же, кажется, обещали «жарко и страшно»? Киришима слов, она отчего-то уверена, на ветер не бросает, поэтому по пути сюда в машине она уже прокрутила в голове возможное расписание для походов к психологу, а сейчас усиленно ждет, пока что-то пойдет не так.
Бакуго, конечно, со своей задачей и правда «справляется», и Монома поступает разумно и делает знак своим отступить: он поворачивается отутюженной спиной к Бакуго, предварительно испуганно кивнув, произносит хриплое и тонкое «Уходим», и все вроде как идет даже хорошо — вот они отходят от ринга, вот Бакуго расслабляет спину, вот… Вот только боги, которых Бакуго так самозабвенно отрицал, и к нему, видимо, решают повернуться спиной:
— Пошли в жопу! — доносится с противоположной стороны зала под мелодичное киришимино «Осторожно!», и что-то со звоном ударяется в чью-то спину.
А затем уже никто ни с чем не справляется и уже ничего не идет хорошо.
А затем, если выражаться языком Бакуго, все идет по полной, блять, пизде.
Пацан лет пятнадцати справа от нее набрасывается на стоящего у главного выхода амбала с перекошенными глазами и гаденькой усмешкой и усиленно делает вид, что он каратист, а у Очако взгляд по всему-всему залу бегает в поисках одной-единственной макушки — с выбритыми висками и лавой вместо рационального сознания.
Мина вскрикивает, когда кому-то, кажется, ломают руку.
Тецу внезапно куда-то пропадает, а Киришима теснит их назад, к двери, старательно отгораживая от окружающего адско-котельного хаоса, а Очако с трудом шагает, с трудом дышит, с трудом пытается ухватиться за весело виляющие хвосты собачьих мыслей, а заодно — за рукав Мины, цепким взглядом сканирующей все окружение.
Мина умная, Мина стрессоустойчивая, Мина, кажется, знает джиу-джитсу, но это не точно. Очако за нее не беспокоится, у Очако самой коленки начинают подкашиваться, и она упирается рукой на отвесную кирпичную стену с отвалившейся или никогда не существовавшей здесь штукатуркой. Какой-то уличный бандит очень громко и пронзительно рявкает: «Сукин сын!» — отчего-то визгливым голосом Мономы.
Очако начинает тошнить.
Очако начинает тошнить, мутить и вести в сторону, но Киришима удерживает ее на месте и зачем-то — «Погоди, стой» — «Нет, ты должна это увидеть» — указывает в направлении какого-то восхитительного бело-желтого перформанса времен Древнего Рима. Мозг снова услужливо подсказывает: «Это называется массовые гладиаторские бои», — и Очако снова ему за это совсем-совсем не благодарна. Шершавый палец Киришимы направлен на одного конкретного человека, перекидывающего через спину выкрашенный в зеленый двухметровый шкаф, почему-то изгибающийся, как человек, и перехватывающего голой рукой летящую в него металлическую биту.
И Очако думает: Да. Его точно ничего не оправдывает.
Мина в ухо тяжело дышит, Мина впивается ногтями в правую руку Киришимы, и тот даже не дергается, а только сильнее загораживает ее плечом и шепчет: «Не волнуйтесь».
Очако рада бы не волноваться, Очако рада бы познать шаолиньское монашеское спокойствие и не переживать в груди раз за разом взрывающийся вулкан тревожности, но все ее сознание внезапно затягивает пеленой предвоенного пепла, и она не может даже пошевелиться, не может чувствовать собственное тело, не может отдавать рукам приказ не дрожать.
Прожектор мыслей и эмоций внезапно красным светом включается и указывает в одну-единственную точку в центре окружающего мракобесия, которое она — Очако уверена — совершенно не запомнит.
Но запомнит его.
Очако не дышит, Очако не думает, Очако вообще ничего не чувствует, а только наблюдает за резкими и отточенными движениями фигуры в черной майке и оболочке расплавленной магмы, львом рычащей среди бесконечных людей и кулаков, жаждущих массажа и, вероятно, мести. Бакуго ударяет кого-то в солнечное сплетение, Бакуго уворачивается от чьего-то острого колена, Бакуго, кажется, выглядит хуже демона.
На периферии кто-то кричит и падает, а Бакуго хватает какого-то бугая за руку и размашисто бьет по локтевому суставу. Очако знает, что хруст не может слышать чисто физически, но зато ощущает его всем своим существом — вспоминает, вычленяет из собственных многочисленных ночных кошмаров. Ровно как и то, как в следующую секунду кто-то делает Бакуго подсечку и валит на пол, точно под тяжелые ноги окружающих.
Она практически по-настоящему чувствует глухую отдачу в собственных легких и на несколько минут будто из реальности выпадает, стараясь не задохнуться уже даже не фантомной болью, а болью самовнушения. А потому понять уже не может совершенно, каким образом через некоторое время Бакуго оказывается у косоглазого амбала у входа и отцепляет его от уже покрывшихся кровью и слезами трех мелкорослых парнишек, не успевает уследить за тем, как он подходит к ним и сшибает с ног очередного, видно, неприятеля.
Киришима кричит:
— Они не справляются!
И Бакуго практически дает ему пощечину.
— Ты остаешься здесь и не делаешь ни единого шага, пока все не кончится! — останавливается он в последний момент и кричит, перебивая окружающий шум. — Не смей участвовать, иначе я тебя закопаю, сука!
Весь вид, разъяренный, монстровидный, кровавый, он обращает на своего друга встревоженного и от напряжения кулаки сжимающего, и тот застывает в смирении, а Мина чуть отлипает от него и даже будто бы приходит в себя.
— А что у тебя случилось? — спрашивает она, когда Бакуго отбегает в сторону, чтобы перевернуть на спину еще двух бойцов, избивающих Тецу и общее желание вернуться к нормальной жизни.
— Я… — тянет Киришима неуверенно, но громко. — Я на условно-досрочном. Мне нельзя ввязываться в неприятности.
Этих слов, конечно, Очако практически не понимает. Не понимает и того, что справа от них внезапно кто-то лицом впечатывается в стену, того, что кто-то благим матом кричит на все помещение уже минут пять, того, что она впивается зубами в собственные ногти практически до крови. Крови, которая течет по виску Бакуго и его запястьям — и вот это вот Очако замечает с ясностью пустынного дня.
Широко распахнутыми глазами она следит, как кто-то в очередной раз валит его на пол, как три здоровенных мужчины пинают его по лицу и животу, как он пытается блокировать удары и делает одному из противников подножку. Как вновь вскакивает на ноги, как впечатывает чье-то квадратное лицо себе в колено, как сгибается пополам от неосторожного удара локтем под дых.
Очако решает, что если ад есть, то он точно кирпичного цвета.
У нее глаза сухие, а губы — открытые, и она чувствует каждое болезненное прикосновение будто на собственном теле, и в голове и легких образуется неизгладимая, космическая пустота даже без пыли и мусора. Она не слышит совершенно ничего, а ноги теряют свою силу в тот момент, когда один мужик хватает Бакуго сзади и фиксирует ему руки, а второй — проводит череду четких ударов прямо в солнечное сплетение.
Киришима не удерживает ее в стоячем положении, когда черная майка рвется под стремительным напором кастета.
Бакуго размахивает кулаками направо и налево — раздает всем, чтобы никого не обделить, и Очако мысленно считает: один… два… три… пятнадцать… двадцать четыре…
Мина не удерживает ее, когда она опускается на корточки и закрывает ладонями уши. На тридцати двух Очако сбивается, и ровно в этот же момент кто-то проезжается уже голой спиной Бакуго по острому углу деревянной скамейки. Она содрогается от фантомной боли, которую даже чувствовать-то не может, она жмурит веки и тяжело-тяжело дышит, она пытается закричать, но даже на глаза не хотят наворачиваться ленивые слезы.
Боги на небесах громогласно смеются, и в Помпеях случается еще одно землетрясение.
Очако честно не хочет смотреть на это безумие и даже вполне имеет такую возможность — широкая ладонь Киришимы мягко сжимает ее плечо, и Мина над ухом отрезвляюще шепчет:
— Пойдем?
Но уйти она отсюда, как и Бакуго, не может. Отсюда, как минотавр из своего лабиринта, уйти не может никто.
Она все еще сжимает голову меж двух вспотевших, но тут же заледеневших ладоней, отрицательно мычит и продолжает ловить извивающуюся среди чертей ада и периодически пропадающую из поля зрения фигуру, которая замахивается для правого хука, которая прогибается под ударом битой в спину, которая за девять секунд укладывает в нокаут сразу же трех противников — Очако снова считает: «Раз, и… два, и…».
Счет ей, разумеется, снова не помогает.
Ей вообще ничего не помогает, кроме постепенно распускающейся на лице Бакуго кровавой улыбки и периодических его криков — единственных, которые она слышит среди окружающей какофонии: «Держитесь стен!», или «Сато, сзади!», или «Съебите от него!». Чаще, разумеется, звучит красноречивое «Блять!» и его вариации, и ей на мгновение кажется, будто она больше никогда-никогда не сможет воспринимать это слово, сказанное другим голосом.
В какой-то момент Очако вспоминает, что парней с битами, кажется, было всего десять, а война здесь разгорается уже нешуточная, человек примерно на пятьдесят, так, что аж все помещение заполнено, и на секунду даже негодует, а затем отвлекается: Бакуго спотыкается о чье-то тело и впечатывается прямо в потрепанную боксерскую грушу. Он оттаскивает тело в сторону, а затем все продолжается снова.
Очако чисто физически не может оторвать взгляд.
Настолько, что боится даже моргнуть.
Через какое-то время — пятнадцать минут? полчаса? час? — она вдруг замечает, что Бакуго больше не дерется, что он стоит в одиночестве у края ринга и устало оглядывает значительно опустевшее помещение. Возле него мечется в истерике какой-то высокий широкоплечий бугай и все пытается вытереть руки о собственные штаны и слезы.
Над самой Очако же возвышается уже не только Мина с Киришимой — она видит значительно более грязные, чем раньше, рваные джинсы Тецу и сквозь свои ладони слышит хриплый, но какой-то радостный разговор их мужских голосов:
— Кода недостаточно стопу докручивает, когда удар ногой делает, и боится насилия. Ты только посмотри на него сейчас! Чему ты их вообще учишь, чувак?
— Он новенький и никогда раньше не дрался ногами! Ты вообще видишь своего Янаги и его хук слева?
— Бро, так я не в их банде уже целый год, хватит называть его моим!
— Но его хук слева был ужасен даже год назад, бро! Очень непрофессионально.
Потом они вместе смеются, а следом за их смехом Очако отдирает взгляд от Бакуго, а разум — от черепа и видит, что в зале дерущихся осталось всего человек пять, и тех каких-то ленивых, неумелых, действительно, вероятно, «непрофессиональных». Она отрывает ладони от ушей и вкладывает все силы в то, чтобы вдохнуть побольше воздуха и сознания в собственные легкие. Отчего-то тоже веселая Мина помогает ей встать.
А потом окружающий шум снова наполняется звоном, а потом кровавый прожектор снова загорается лавовым светом, а потом Очако не замечает, как чуть не подворачивает лодыжку, когда делает шаг вперед. Киришима бормочет сквозь пелену: «Эй-эй, осторожней!» — и в секунду замолкает, но все же не отпускает ее локоть.
Очако не смотрит под ноги. Очако не смотрит по сторонам, Очако не смотрит на обеспокоенную Мину, идущую в двух метрах от нее, Очако вообще никуда не смотрит, кроме грязного и потрепанного лица Бакуго, выражающего странно-угольное удовлетворение.
Мертвое удовлетворение.
Она слепо идет по сознанием и экстремальной судьбой выложенной тропинке, ведущей прямо к нему, и окружающие крики и удары одновременно и замедляются, и ускоряются в ее восприятии в тысячу раз — она не может уловить ни единого сигнала с божественного спутника, контролирующего человеческий разум.
Пепел — в мыслях, боль — в ребрах, лава — в глазах.
Бакуго замечает ее секунд через десять, когда ей остается идти всего ничего, — и поворачивается всем корпусом молча, роботоподобно, будто механически. Не делает ни одного лишнего движения, а лишь позволяет рукам свободно висеть вдоль тела, а Очако — приблизиться на расстояние меньше одного шага.
Остановиться и также каменно взглянуть.
Она рассматривает его минуты две: проходится взглядом по безэмоциональному лицу, испещренному кровоподтеками и царапинами, по струйке высохшей крови, ведущей от скулы до ключицы по правой стороне, по шее, на которой только начинает расцветать синяк, по рукам, груди, ребрам — которые, слава богу, оказались не сломанными. По крайней мере, Очако очень на это надеется. Она проходится взглядом по всему его телу в сердечно-вулканических трещинах, и в уголках глаз начинают накапливаться слезы еще до того, как она тяжело выдыхает.
И ей бессознательно хочется причинить ему боль.
Бакуго к ней даже не наклоняется, даже не дергается, когда она дотрагивается пальцами до неглубокой царапины на шее. Вдавливает рану — не бунтует ни один мускул. Изгрызенными ногтями проходится по содранной коже на левом плече, оставляет белую полоску возле краснеющего, чуть не вывихнутого локтя. Проходится пальцами по всем видным ей синякам и на все надавливает, все царапины пытается расцарапать еще сильнее и совсем-совсем не чувствует собственных слез. Горячих, лавово-плавленных, капающих на водолазку и растрепанные пряди, выбившиеся из хвоста, а еще на мерно, слишком медленно бьющееся сердце и отравленные легкие.
Бакуго не двигается, Бакуго стоит статуей, и Очако на секунду кажется, будто бы она это во сне тянется к окровавленной скуле некогда красивого лица и снимает большим пальцем засохшую багровую корку. Палец становится грязным. Очако сама становится грязной. Она накрывает ладонью следы от чьих-то зубов на плече, прослеживает тянущийся поперек груди серьезный алый след от биты, а в голове черно-красными красками тянутся люмьеровские ленты воспоминаний. Вот Бакуго делают подсечку, а вот она сама два месяца назад корчится в кровати и чувствует металл где-то в районе ключицы, вот они вместе сгорают в пламени физическо-душевной боли.
Бакуго неправдоподобно молчит.
Бакуго неправдоподобно молчит и только и делает, что смотрит на нее своими еще не сожженными, выгорелыми лавовыми глазами, не двигается, и лишь его грудь мерно, будто по расписанию, раз секунд в десять вздымается под дрожащей очакиной рукой. Он следит даже не за ее ладошкой, ошалело ведущей по грязному подтеку между верхними кубиками, а за ее опустошенным выражением — Очако, по крайней мере, чувствует, что ни один мускул на своем лице не контролирует и те прыгают туда-сюда, как избитые. Она сама кажется себе избитой.
И Очако в смятении космической пыли только и остается, что бессовестно взглядом прожигать и бессовестно сердцем обжигаться о множество красно-черного (и почему-то в голове своей она наконец-то понимает претензии своего учителя).
Бакуго выжидает вежливо и без напора, без обрушения на жертву своей отвратительно огненной энергетики и рычащего, угрожающего звука.
Вокруг, кажется, стоит мертвая тишина.
У Очако слезы по всему лицу текут еще слабыми ручейками, и лицо мокрым становится, но она этого будто бы не замечает совершенно. И она хмурится, она переступает с ноги на ногу и тянется через шею и линию челюсти прямо к нижней губе Бакуго — к краснеющей трещине и разбитому уголку рта. Сначала оглаживает медленно, изучающее, почти нежно, словно и забывает совсем, что перед ней человек стоит, настоящий, живой, а не какой-нибудь детский лизунчик или недавно завезенная дизайнерская бумага с необычной фактурой. Касается, тянет, снова грязнит палец. Вспоминает, в какой момент он получил по губам — кажется, это был как раз тот зеленый шкаф, который заехал локтем ему по переносице, а затем кулаком — в щеку. Очень элегантно.
Бакуго перед ней, потрепанный и разрушенный, без майки и без ярости, элегантным совсем не выглядит.
И когда Очако сильно надавливает подушечкой прямо в середину совсем недавно полученной раны, раздирает ее, совершенно не отдавая себе отчета, — он наконец-то едва заметно дергается, всего на миллисекунду непроизвольно уходит от неприятного, болезненного ощущения, но для Очако это становится зеленым светом на жизненном светофоре. Спусковым механизмом и кнопкой самоуничтожения.
Ее наконец-то пробирает сильная дрожь, она наконец-то со свистом втягивает воздух, она наконец-то чувствует, что все ее щеки измазаны горяче-огненной солью, совсем-совсем не вулканической. Она издает всхлип, она издает взрыд, она глубоко дышит и глубоко ни о чем не думает, она подходит уже вплотную к Бакуго и болезненно-медленно переводит ладони на его мокрый от пота затылок.
Он глядит ей прямо-прямо в глаза, не отрываясь, не моргая и даже, кажется, не пребывая в сознании, хотя выражение лица у него при всем при этом такое умиротворенное, такое спокойное и такое «ну что, готова?» беззвучным мягким тоном без намека на жестокость или скепсис, что Очако даже пугается. Она давит ему на затылок, и Бакуго наклоняется, разницу в росте на целую голову этим движением безразлично сглаживая, а Очако прижимается к его непоколебимому, каменному телу всем существом и, наконец, целует.
Врезается своими сухими и солеными губами в его, окровавленные и разбитые, и медленно-медленно начинает ими двигать. Бакуго без ее позволения и ее инициативы вообще действий никаких, видимо, предпринимать не планирует, и его руки все также осторожно болтаются вдоль согнутого тела, только вот глаза уже практически закрываются. Он отвечает на поцелуй, и она сильнее вцепляется в его выбритый затылок, практически дерет короткие жесткие волосы и открывает губы сильнее.
Их поцелуй похож на реабилитацию от наркозависимости, на бушующие воды Ниагарского водопада, на работу археологов на покрытом болью и пеплом Везувии и на что-то, совершенно точно не являющееся доподлинной «любовью».
Они целуются не из симпатии и не из ненависти, не из возбуждения и не из скуки, не из алкоголя и не из интереса, а из необходимости и из душевной травмы, из боли и из лавы, из страдающего взгляда старушки и из тревожно бормочущих друзей.
Из рассыпанных таблеток, из сбитых костяшек, из мокрой подушки, из бессонных ночей, из выбитого сустава, из потрепанных нервов, из хриплого голоса, из кашля и из рыданий. Из сломанной руки и из вакуумных легких, из лунного света в окне и из красного прожектора в сознании, из противного «на-ху-я» и из сладкого упрямства, из общего негодования и из обуянного пирокластическими потоками жизненного пути.
Они целуются из всего, что противоречит идеальной дорожке судьбы и общечеловеческому пониманию божественного, из всего, что связано с низким болевым порогом и красотой внутреннего спокойствия, из всего, что убивало их несколько дней как минимум, а множество кровавых лет — как максимум. Из всего, что находится в этом кирпичном зале с разбросанными телами и просыпанным под боксерскими грушами песком.
Очако языком облизывает его окровавленные зубы, и он практически незаметно подается вперед, чтобы еще раз прихватить официально-слюняво ее нижнюю губу своими. Очако не знает, сколько времени это уже длится, она ведет ладонями от задней стороны его шеи и до макушки, она впечатывается в его твердую грудь и напряженные плечи, и она… И она, разумеется, плачет.
Громко, навзрыд, с тяжелым дыханием и задыхающимся сердцем, тянется-тянется к Бакуго и перемешивает грязь и кровь на его лице со своими нескончаемыми слезами, образуя везуевидную палитру, она умирает медленно и верно и так же медленно и верно возрождается.
Губы к губам, грудь к груди, сердце к сердцу, боль к боли.
Она не слышит ничего, не видит ничего и ничего не чувствует, кроме соли слюны и слез, кроме губ Бакуго и его громкого существования. И Очако внезапно понимает, что так же громко существовать не готова чисто физически, мысленно и ментально, что ее его оглушительная жизнь пугает до кошмаров посреди ночи и до пьяного угара, что ей с этим человеком — кем бы он ни был, чем бы ни занимался и какую бы причину для собственного оправдания ни имел — совсем-совсем не по пути.
Под конец она целует его уже мягко и уверенно, захлебываясь собственными слезами и постепенно, неконтролируемо опускаясь на пол. Она переводит руки с его затылка на плечи, на грудь, а затем, садясь внизу, короткими пальчиками обхватывает его колено и прижимается щекой к мягкой ткани заляпанных красной пылью брюк.
Он не наклоняется вслед за ней, а так и продолжает стоять, выпрямив руки по швам, и ее даже не трогает, а она затягивается тоскливым-тоскливым воем и отходняком после фантомной боли и сладкого разрыва связи. Очако чувствует, как растягивающе-деловито рассасывается после поцелуя на ее спине несуществующий синяк, как сращиваются ее неполоманные ребра, как втягивается обратно в височную рану непролитая кровь и как сердце начинает колотиться медленнее, словно его перестает сжимать чья-то невидимая рука — рука несуществующих богов, повернувшихся к ним спиной.
Время — секунды, минуты, часы, — которое она сидит, скрючившись, в таком положении, она не считает.
Когда Очако наконец-то из вакуумного самолечения выныривает, ногу Бакуго заменяют минины объятья, а сам голос его, все такой же низкий и такой же глухой, раздается с другой стороны помещения, откуда-то справа и, кажется, далеко-далеко:
— Если ты хочешь подраться с кем-то, то давай со мной! Хочешь найти себе врага? Железяка, вон, уже давно хочет тебя прикончить! — слышит Очако его какие-то тихие и внушительные слова, чувствуя макушкой грудь Мины, обтянутую коротким топом, и ее размеренные поглаживания. — Если хочешь стать героем — отожмись две сотни от пола, а в дела взрослых не лезь!
— Если бы ты не был весь избит, я бы тебе врезал! — раздается еще звонкое негодование Киришимы, и Очако от внезапного «врезал» вздрагивает и поднимает голову.
Мина на нее смотрит внимательно, не сочувственно и даже не жалостливо, просто твердо, поддерживающее, так, как надо, и так, как никто, кроме нее, не умеет. В ней нет облегчения и нет спешки, Мина глядит вкрадчиво и гладит ее по плечу успокаивающе, дружески.
— Что происходит? — спрашивает Очако, и ее голос до неузнаваемости хрипит.
— Парни отчитывают пацана, который развязал драку, — отвечает Мина спокойно и равномерно обычным своим бодрым и уверенным тоном. — Половина уже разошлась, некоторых отвезли в больницу. Прошло сорок минут с тех пор, как все закончилось.
— Я… — шепчет Очако и выпрямляется, ставит стопу в черных беговых кроссовках на холодный (как она не замечала этого раньше?) бетонный пол и в сторону Бакуго совершенно не смотрит. — Я хочу домой.
И дальше все снова идет так, как надо. Без лавового огня, без вулкана и без панихиды по собственному рационализму.
Мина поднимает ее на ноги, окликивает Киришиму, у которого каким-то чудом и чей-то неосторожной рукой появился фингал над левым глазом, прямо поверх шрама на выкрашенной в красный брови, и Мина на ее вопрос услужливо говорит:
— Ты не заметила? Во время заварушки на нас полез какой-то культурист с козьей бородкой. И, ну, они обменялись тумаками. Киришима даже футболку не помял, поразительно!
Краем глаза Очако видит, что у Бакуго предплечье и торс перебинтованы, а на лице пластыря три приклеено; он все также без майки, но уже с более оживленным видом, суровым и отчего-то кажущимся странно представительным ходит по залу и парней (своих, видимо, «людей») инспектирует, что-то им там говорит и о чем-то ругается, но на нее даже не смотрит. Очако за это ему бесстыдно благодарна.
Мина берет ее под плечи и, подхватив оставленный у двери рюкзак, выходит на загнанную в серый асфальт парковку. Ведет к знакомому спортивному автомобилю, который все так же переливается и так же выглядит очень дорого, будто за то время, пока он стоял здесь, у Очако вовсе не перемешались и разрушились все ценности, не сломался мир и не поменялось восприятие реальности.
Киришима стукает железной дверью за ними ровно через минуту.
Мина не стремится с ней заговорить и что-нибудь выспросить — знает ведь, что Очако сама ей потом все-все и даже больше расскажет, — а лишь молча подходит к задним сидениям и забирается вместе с ней в салон, когда сигнализация уверенно пиликает об открытии дверок. Мина не задает вопросов, Мина не жалуется, Мина не делится своим собственным мнением и не начинает тараторить про всю эту ситуацию и ее душевное состояние, а вместо этого говорит Киришиме, когда тот садится за руль:
— Можешь не включать музыку? — и называет ему адрес.
Когда они выезжают с парковки, Очако от подруги отлипает в порыве какого-то болезненного эмоционального опустошения, тянется к окну и разглядывает бегущие мимо черные-черные дома под пасмурным небом. Мина никак на это не реагирует, а через пару минут решает, видимо, что лучше вообще не обращать на подругу внимания. Спрашивает у водителя:
— Слушай, мне было интересно еще с первой их встречи… Как вы на нее вышли?
Очако слушает ее живой, человеческий голос с теплотой в груди и ярко чувствующейся шершавой поверхностью водолазки на коже, вникает в ее слова бездумно, опустошенно, но еще чрезмерно благодарно.
— Просто я тоже прекрасно знаю рисунок татуировки своего соулмейта, но, сколько ни пыталась, найти его не могла.
— А, ну… — тянет Киришима задумчиво, и они сворачивают куда-то направо. — Я не помню, говорил ли Бакубро при вас, что родственные души — это брак эволюции? — начинает он профессионально спокойно, экспозиционно-интригующе. У Очако раздраженным рыком в голове дословно мелькает эта фраза. — Что типа вот эти семь лет, что они появились, это деградация в развитии общества и человеческого организма?
— Нет, — отвечает Мина рядом.
— Ну, так вот это он говорит не просто так. Насколько я знаю, в Интернете такого особо не найдешь, потому что тема соулмейтов вообще как-то то ли возбраняется, то ли ее заминают, черт знает что. Но по сути своей они — это и есть брак. Ну, типа максимально недоработанная технология.
— И… как это связано с поиском?
— Я к тому, что найти своего соулмейта на самом деле проще простого, — внезапно выдает Киришима совершенно без стеснения или тактичности, и Мина рядом, судя по звуку, даже подается вперед.
— В смысле?
Очако чувствует, что на ее колене образуется самый настоящий человеческий синяк, а в салон начинает задувать теплый воздух из включенной печки.
— Ты не знала о правиле двенадцати часов? — продолжает голос Киришимы безропотно и звонко. — Боль передается от одного человека к другому в течение двенадцати часов. Типа как рейс из Токио до Стамбула. Поэтому ты легко можешь определить часовой пояс, в котором находится твой соул. Ну, почти. Что-то типа того говорил Бакубро.
— Но боль же приходит только ночью? — не соглашается Мина задумчиво.
— Это если вы примерно в одном часовом поясе. Плюс-минус. Я знал одного мужика из Перу, так его ебашило днем. Жуть, особенно для боксера.
Они еще раз сворачивают направо, и у Очако начинает кружиться голова.
— Но тогда если кто-то чувствует боль ночью, то она должна вернуться днем, да? — тянет Мина неуверенно, и в ее тоне слышится вязкое недоверие. — Так типа?
— Нет, — отрезает Киришима. — С девяти вечера до шести утра боль не передается.
— А с фига ли? — вырывается у Мины.
— Потому что мир чудной. Но суть не в этом. Ее поисками бро занимался сам, поэтому я особо ничего не знаю, но он точно проверил всех по этому меридиану. Или как там это называется, хэ-зэ, я не спец. Он несколько ночей не спал, чтобы хоть как-то определить род деятельности. Я ему даже какие-то колеса покупал для повышения чувствительности. Все, что мы поняли, это что она целыми днями что-то рисует. А еще много сидит. Там такой паззл был из зацепок, что мы бои на три недели отложили.
— Так, погоди. Вопрос первый, — срывается Мина веселеньким голосом, — как вы поняли, что она рисует?
— Бакубро понял, вопросы к нему, — безмятежно отвечает Киришима и снова куда-то сворачивает. — По-моему, по мозолям на пальцах и ладонях.
— Ага… И второе: он все-таки дерется? Участвует в подпольных боях?
На секунду воцаряется тишина, а затем кто-то осторожно и нежно дотрагивается холодными пальцами до плеча Очако. Она зачем-то незаметно закрывает глаза.
— Она все равно уже спит, — произносит Мина мягко и тише обычного, и Очако всего на секунду ей верит — может быть, это и правда сон. В котором Везувий уже не извергается. — Вымоталась.
Через секунду слышится ответ Киришимы:
— Раз в неделю. Это основной его заработок, — но Очако он уже почему-то не волнует: она впитывает информацию, как сито впитывает муку, как воздух впитывает пепел, а щеки — слезы. Запоминает, но внимания не обращает ровным счетом никакого, будто бы не касается это ее больше ни на одно мгновение, ни на один миллиметр или бит информации.
Ни на один оттенок в кристально чистой палитре.
Еще с минуту они отчего-то молчат, и Очако затылком и ушами чувствует, как Мина от жары стягивает с себя свою размалеванную джинсовку и аккуратно складывает ее между ними. Металлические пуговицы неприятно врезаются в кожу бедра, но она почти не обращает на это внимания — как и на то, что косточки правой руки противно бьются о дребезжащее оконное стекло автомобиля. Откуда-то с улицы раздается пронзительный скрип шин об асфальт, а затем Киришима прерывает тишину снова ненавязчиво и будто бы обреченно:
— Он лучший боец на восточном побережье. Дальше в стране мы еще не заходили, потому что опасно.
Мина тихонько и заинтересованно спрашивает:
— Почему?
— Ну, потому что мы нигде не состоим и состоять не планируем. В бандах и группировках в смысле. Но важно не это. А то, — и следующие слова, которые он произносит, всего на одно-единственное мгновение кажутся Очако фатальными, — что он нашел и моего, и своего соулмейта еще шесть лет назад.
В секунду все обрывается, в секунду все мысли смешиваются, в секунду все выводы, которые она сделала о себе и этом человеке за все время с восемнадцати лет, кажутся сплошным фарсом и несусветной девчачьей глупостью, с секунду она чувствует онемение по всему телу, а в следующий момент уже ничего не чувствует — кроме острого желания заснуть.
И, может быть, еще совсем немного — желания не проснуться.
А затем Киришима говорит:
— Мы тогда оба еще в профессиональном спорте были — в MMA, если ты знаешь. И перед каждым боем или тренировкой выпивали чистый обезбол — что, вообще-то, против правил и мешает драться. Мы списались со своими соулами, но тогда никак не могли приехать. Банально не было денег на это. А еще бои пропускать в нашем положении было нельзя. Особенно Кацуки, он тогда почти вышел на мировой уровень. У тех тоже не было возможности; мы были почти одногодки, только мой на год старше. Все студенты почти без поддержки.
— Очако не рассказывала… Погоди, они же не одногодки? — перебивает Мина и Киришиму, и себя заодно следом и, судя по голосу, понять вообще ничего-ничего не может. Хотя, конечно, это же Мина, мелькает в бессознательности Очако, у нее всегда такой голос.
— Да. И я-то своего соула встретил, и мы все сделали как надо и больше не виделись. А когда Кацуки наконец получил шанс, он… Короче, его соула сбила машина насмерть. Прямо во время финала за место в национальной команде, где он участвовал. Ему девятнадцать было.
И снова мозг у Очако вспыхивает многоцветными красками без грамма на понимание происходящего — если этот драный мир настолько жесток и несуразен, что приписывает бойцу без правил целых две родственные души за совсем короткую молодую жизнь, то она решительно отказывается в этом участвовать. Но теперь, по крайней мере, она хотя бы понимает причину стольких страданий.
— И… погоди, а как же тогда Очако? — голосом хмурится Мина, и печку Киришима наконец-то выключает. — У нее это чуть больше трех лет назад началось, сколько тогда ему было? Двадцать два? Ну, неважно. То есть ему даже не сразу прописали нового соула. Я вообще не слышала, чтоб у кого-то было по нескольку соулов, это ж глупость.
— Нет, такие случаи есть, мы изучали. Одна девушка из Бразилии аж четырех имела. И всех из Сомали, — отвечает Киришима с легкой бодрой усмешкой. — Но мы не знали этого до того момента, как Урарака объявилась. Он-то честно думал, что уже свободен.
— Вы не верите в соулмейтов? — вкрадчиво интересуется Мина.
— Я в детстве верил. А потом ушел в спорт и понял, что это дерьмо собачье.
— Почему?
— Да просто… Любовь — она ж сложная и внезапная, а предугадывать ее каким-то божественным способом, ну, не по мне. Я сам за себя отвечать хочу. И тут еще дополнительная ответственность перекладывается — я знал людей, у которых соулмейты в психушку попали от невыносимой боли. И эта вечная пропаганда: родственные души, близкое существо, все дела. И ни одного официального руководства, как его найти. Нормальные только где-то на зашоренных сайтах, куда только с VPN и пускают. Чувствовать боль — это, вообще-то, отвратительно. А тут еще и… Ну, короче, неважно. А ты разве в них веришь?
— Нет, конечно. Я больше за неожиданность и искренность, потому что, как по мне, любовь непредсказуема, — отвечает Мина мерно, и они останавливаются, видимо, на каком-то светофоре. Очако все еще не решается открывать глаза. — А когда вы ушли из профессионального спорта? И почему?
— Двадцати еще не было, там… обстоятельства так сложились, — мнется Киришима сквозь бибиканье каких-то мимо проезжающих машин, и Мина вопросов пять еще пытается добиться от него чего-нибудь дельного и интересного, но тот отвечает только:
— Слушай, это правда долгая история. Завязанная на очень неприятных вещах типа фальсификации результатов, подделки документов, продажного судьи и угроз со стороны начальства. Кацуки ушел оттуда первым, и вслед за ним, как за самым крутым бойцом нашего поколения, хлынула целая волна таких вот отщепенцев. Времена были тяжелые, а после ухода другой спортивный клуб никакой посредственности брать, конечно, не хотел. Кацу бы, конечно, куда угодно взяли, но он пошел в бизнес и стал заведовать спортивным клубом для молодежи. Мне просто повезло, что я его лучший друг.
— Мы смотрели, и этот спортивный зал только полгода назад открылся, — тянет Мина.
— Этот — да, но мы же, как ты, наверное, поняла, не из вашего города вообще. Просто так сложились обстоятельства. Здесь внезапно образовалась целая команда по проведению подпольных боев. Без всяких ограничений. И здесь очень много мелких пацанов участвует. Их чуть ли не до смерти забивают там.
— А зачем? Они участвуют в смысле.
— Кто как. Деньги, агрессия, истерика. Много причин. Кацуки оттуда их за шкирку вытаскивает и приводит, ну, туда, где мы были.
— Да, я видела, что там очень много несовершеннолетних. Это же… Я даже не знала, что у нас бывает что-то настолько криминальное.
Мина говорит, а после Очако случайно ударяется макушкой о стекло и болезненно шипит, вздрагивая. Поднимает голову и потирает ушибленное место, а подруга ее, понимающая и всегда заботящаяся, стелет джинсовую куртку себе на колени и проводит рукой в приглашающем жесте. Очако ложится и искристо-устало снова закрывает глаза под монотонное жужжание двигателя.
— Если чувак, который оказывается в зале, совершеннолетний, — через некоторое время произносит Киришима шепотом, — то одним из условий для его занятий там становится нахождение его соула. Только так Кацуки его допустит. Он, конечно, сам всех разыскивает, но без участия самого чувака это невозможно. Ну, естественно. В среднем на каждого у него уходит месяца два. Это беспрерывной работы с малейшим проблеском боли двадцать четыре на семь просто. Это невероятно.
— Поэтому ты говорил, что вы обязаны понести ответственность за то, что случилось, но не стоит винить Бакуго? — задает Мина вопрос скорее риторический, но ответа совсем-совсем никакого все равно не следует. Очако предполагает, что Киришима кивает. За этими словами тишина следует уже не двухминутная, и она сама не замечает, как мыслями куда-то совершенно далеко-далеко вглубь сознания удаляется, где старушка уже не смотрит отчаянно, а, обожженная, играет со своими внуками, где пепел осел и выглянуло солнце, где трагедия в трех актах закончилась, и на сцену вышел юморист с искрометными шутками про любовь.
Очако выныривает только тогда, когда тонкие пальчики Мины аккуратно тормошат ее за плечо:
— Вставай, — говорит она тихо, — мы приехали.
Очако садится и сонными движениями касается замороженного и неподвижного лица, чувствует, будто бы отлежала левую щеку, и не решается в каком-то порыве закомплексованности и стеснительности отодрать от нее ладонь. Киришима в зеркале заднего вида смотрит весело и даже как-то счастливо, а Мина, задорная, чего-то ожидающая в восторженном трепете, энергичная, бодро натягивает свою чуть помявшуюся джинсовку.
Они стоят в безлюдном переулке у самого ее дома, и громкий проспект с массивными широкими улочками оказывается где-то далеко позади. Очако понимает, что они, видимо, проехали через весь город насквозь, и смотрит на часы: уже практически десять вечера.
Она и Мина выходят на тротуар с потрескавшейся асфальтовой серостью и одновременно засовывают руки в карманы, словно что-то скрывая; Киришима с водительского сидения галантно и умиротворенно выныривает следом и провожает их до самого-самого входа в многоквартирное здание.
— Слушайте, — внезапно произносит он будто в напутствие строгим и серьезным тоном. — Я понимаю, что молодость штука интересная, но есть причины, почему мы с Кацу не хотели ввязывать вас во все это дерьмо. Это опасно и намного менее прикольно, чем вам кажется, — он вздыхает глубоко и устало, практически сонно, вымотавшись, и смотрит точно-точно Очако в глаза, будто бы исключительно к ней и обращается. Хотя на деле произносит: — Вы молодые и… просто из другого мира. И это типа не как в кино, а я ведь раньше так и думал. Все это очень… классно, но не для вас. Не стоит общаться с людьми, один из которых получил запрет на въезд в целых три южноазиатских города, а другой отсидел год в тюрьме за непредумышленное убийство. Обратите внимание на эти слова, это действительно серьезные проступки. А мы — преступники. Хотя я часто пытаюсь убедить Кацу в обратном. Просто… держитесь подальше от всего нашего кошмара, окей? Я скину номер психолога и персональный курс. О времени уже сами договоритесь. Было очень приятно познакомиться! Но, не поймите превратно, надеюсь, никогда больше не увидимся, — и он с какой-то грустью и тоской наконец переводит взгляд на Мину. Она смотрит на него внимательно, испытующе, а затем поворачивается к Очако неловко-осторожным движением и спрашивает:
— Мне остаться сегодня с тобой на ночь? — и та практически задыхается в теплой благодарности и одновременном пламенном отвращении. Ей насколько тошно от людей вокруг и собственного дыхания, от движений, разговоров и эмоций, от бесконечных мыслей и обрушившегося желания узнать, кто же такой этот Бакуго Кацуки, что она невольно корчит гримасу отчаяния и скорби на лице и произносит:
— Нет, спасибо.
Мина кивает почти-почти понимающе и еще отчего-то почти-почти благодарно, косится на Киришиму недовольно-осуждающим взглядом и говорит звонко, интригующе и бескомпромиссно:
— Я провожу ее до квартиры, подождешь здесь?
И он от этого даже немного тушуется, даже немного сбивается с мысли и случайно выпускает на лицо чуть веселую, добрую и, кажется подсознанию Очако, всего на немного смущенную улыбку. Кивает бодро и энергично, тоже засовывает руки в карманы, еще раз прощается дружелюбно и благородно: «Пока, Урарака! Береги себя», — и следит, как они заходят за широкую железную дверь — намного меньшую, чем была там, в кирпичном зале, — потому что Мина выбора никогда и никому не оставляет совершенно.
Коридор отдает запахом санитарных средств и мытого пола, крашеные стены неравномерно переливаются под одиноко вставленными в потолок круглыми электрическими лампами, и Мина за весь путь по нему до лифта, в лифте и до квартиры проводит молча, обнимает ее у порога крепко-крепко, до сдавленных и сломленных косточек и шепчет на самое-самое ухо: «Все будет хорошо».
И Очако ей впервые в жизни по-настоящему, искренне верит.
Очако впервые в жизни понимает, что все действительно может быть хорошо, отвечает на объятия и заходит в знакомую квартиру так осторожно и так медленно, будто не была в ней уже где-то месяц, будто и забыла вовсе, как она выглядит и что из себя представляет, не поняла в первых мгновениях, что это — ее дом.
Потому что мир перевернулся, и ей казалось отчего-то, что должно было перевернуться буквально все — от молекул до красных гигантов, от насекомых до белых китов, от проходных баллов в ее университет до терминов ландшафтного дизайна. Но вот здесь стоит нетронутая широкая, такая любимая и мягкая кровать, где она зачитывалась ночами и где много-много плакала, вот в углу свалены рулоны самой разной бумаги и ткани, вот над письменным столом висят в разнобой совместные фотографии с Джиро, Асуи, Денки, Момо, Идой и, конечно же, Миной, а вот под потолком свет все так же регулируется крутящейся кнопочкой над заполненной кружками тумбочке.
Очако глубоко-глубоко вдыхает чистый, не озоновый и не горелый воздух — воздух комнатный, немного затхлый от закрытых окон, но родной, вкусный, сладкий; — закрывает дверь на все замки, стаскивает с себя грязную, в крови и слезах водолазку, откидывает куда-то в сторону внезапно почему-то порванные на левом колене черные джинсы и, даже не включая свет, идет в ванную, все так же, как и вчера, умещающую в себе белокафельный пол, раковину, шкаф и душевую кабинку.
Она становится под бестемпературные струи воды бездумно, пусто и перерождающеся, она смывает с себя все пыль, пот, боль, сомнения, травмы и неприятности, смывает с себя запах и искрящуюся матом речь Бакуго Кацуки, пытается смыть его имя — не получается. Поливает сладким шампунем волосы и вымывает из сознания тяжелые звуки ударов и яростных криков, оставляет в голове только твердые наставления Киришимы и его осторожно-обеспокоенное: «Береги себя». Еще оставляет поддерживающий взгляд Мины и остальных подруг, и все пытается-пытается ненаманикюренными ногтями вытравить пеной из головы безразличный взгляд Бакуго, такой до тошноты понимающий-понимающий, все разрешающий, сдающий хозяина на растерзание ко всем чертям.
Пытается-пытается вымыть его образ из сознания и воспоминаний, но ничего не удается, а потом ее вдруг ни с того ни с сего осеняет: а зачем она это, собственно, делает? Зачем стремится снова вернуться в ту пепельную эпоху незнания, зачем хочет забыть человека, к которому ничего-ничего не испытывает, кроме вязкой, едва мелькающей благодарности и ненастоящего отвращения, зачем вообще пытается забыть, если можно просто не вспоминать?
И Очако выныривает из душа свежая и обновленная, со слегка-слегка лишь ноющим сердцем и спертым дыханием, выпивает таблетку от головы и заваливается в постель. Спать отчего-то совсем-совсем не хочется, и она залезает в ноутбук с уменьшенной яркостью и акционно-благотворительно сниженной скоростью Интернета. Роется в сериалах и фильмах, проматывает трейлеры и думает отчего-то совершенно не о них.
Очако понимает внезапно, что мир этот и правда бракованный, что нет здесь никаких богов, пусть даже псевдосуществующих, что никто к ней спиной на жалостливой тропинке судьбы абсолютно точно не поворачивался. И что судьбы как таковой тоже не существует, а есть проселочная дорога с кучей ответвлений и старым хиленьким джипом, за которым водитель — только она сама. Она понимает, что Помпеи разрушились давно-давно и отношения к ней вообще никакого не имеют совершенно, что у нее в комнате холодно, а значит, лава по ней никогда не протекала.
Понимает, что любовь — штука действительно внезапная и ненадежная, что никакие предпочтения, желания или другие чувства не могут повлиять на нее однозначно и ровно, что ее нельзя предсказать и нельзя проанализировать, нельзя «предначертать» и сделать обязательной. Понимает, что Мине для нахождения своего соулмейта понадобится «в среднем месяца два», и, кем бы он ни был, она отпустит его и больше никогда-никогда не встретит; потому что у Киришимы хоть и нет татуировки с кельтскими узорами, зато есть красивые лопатки и спинные мышцы, есть заразительная улыбка и несомненная уверенность во взгляде, есть внутренняя радость и искра, есть заводная энергия и благородство.
Потому что у Киришимы хоть и нет татуировки с кельтскими узорами, Мина все равно пойдет с ним сегодня на свидание.
Очако откладывает ноутбук и включенную дораму в сторону, по пути случайно роняя очередную банку с таблетками успокоительного. Смотрит на белые крапинки на полу долго-долго — а затем вскакивает, достает из-за стола веник и выкидывает в мусорку все, даже то, что невинно стоит на тумбочке. Она снова глубоко-глубоко вздыхает и понимает: этой ночью ей уже ничего не поможет.
Открывает окно, заматывается в одеяло и обнимает крепко-крепко подушку, вспоминает свой новый проект по графике, который преподаватель сказал подкорректировать, и задумывается о том, о чем, казалось, уже давным-давно не задумывалась: о ценах на хорошие карандаши, о том, стоит ли использовать академическую штриховку, если она все равно никого не устраивает, о том, что мощности ее ноутбука не хватает, чтобы основная программа по 3D-моделированию хорошо работала, и о том, что одна девочка с ее курса — Хагакуре, кажется, — все еще не вернула ей ее книгу по культурологии.
Она думает много-много, все о разном и все о чем-то спокойном, нужном и личном, никак не касающемся Бога, судьбы или концепции мира; никак не касающемся соулмейтов и того, что кто-то там еще, быть может, страдает. Думает, возможно, только о том, что благородство, которое проявляет Бакуго незаметно и агрессивно, все-таки заслуживает уважения, и о том, что она, кажется, совсем-совсем не помнит его лицо — и в этот момент ей сквозь пелену сна становится отчего-то до страшного обидно.
И эту ночь Очако спит без боли и без кошмаров.
А под утро следующей обнаруживает себя листающей профиль Киришимы в Инстаграме и бездумно вглядывающейся в каждую фотографию в поисках литых мышц и колючих светлых волос, выбритых на висках.
Примечания:
Кто говорил про счастливый финал? Ах да, я. Ну так вот, это самый счастливый финал, который у этой истории вообще чисто теоретически может быть, потому что я вычисляла его си-плюс-плюсовскими логарифмами в своем мозгу минут пять и еле как вычислила.
плаваю в преслуживании вашей возможности написать здесь отзыв.