И сердце жжет

NC-17
Завершён
324
автор
Размер:
21 страница, 10 844 слова, 3 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
324 Нравится 17 Отзывы 64 В сборник

Глава III

Настройки
      С утра самого пировать собирались, а кушанья изысканные еще за пару дней как готовить начали. Теперь носился весь двор, за окном не переставая ржали и топотали кони, говор, шум, смех… Хоть и были удивлены, что государь снова, спустя неделю всего, пировать изволит, да никому не было худо от того: народ на подъем легкий, лишь бы лишний раз повеселиться, выпить да поплясать. И мало кому дело было до того, по какому случаю пировать: то ли Полоцк сызнова обмывать, то ли Алексея Даниловича в Рязань провожать – все одно, главное, чтоб на вино и брагу не скупились царские погреба.       Проходил Алексей эти пару дней, словно наполовину мертвый. Тело его вроде здесь, а дух как будто где-то там, и смотрел на свои покрытые мозолями сильные ручищи располовиненный Алексей и дивился: моя ли это плоть? мои ли руки? мои ли ноги несут меня? Время текло медленно, переливчато, и словно не готовился жертвенный костер, словно не занес уж нож Авраам над своим Исааком, только Авраама тогда ангел за руку ухватил и нож тот смертоносный остановил, а его, Алексея, остановит ли кто? Не жертвы тогда хотел Господь от Авраама, не убийства Исаака во имя Его, но испытать веру Авраамову; а его Господь, помазанник Божий на земле, жертвы кровавой требует, и не схватит Алексея за руку.       В эти дни совсем не говорил с сыном, дверь ему не открывал, а когда по службе виделись, кивал ему только – сил не было в очеса его нежные глядеть.       «На заклание! На заклание!..» − истошно вопил внутренний голос, но Алексей давил его. Все мы жертвуем. Все мы на алтарь кладем что-то, исполняя волю государеву. Такова жизнь. Нужно смириться. Коли государь требует – повинуйся ему. А то и вовсе никакого порядку не будет ни в государстве, ни в душе. Ибо сказано: повинуйтесь государю своему словно Господу Богу вашему, ибо воля государя есть воля Его…              − Федя, − Алексей дотронулся вроде до плеча его, тот поднял на отца свои голубые глаза, и Алексей сморщился. Снова шумела музыка, успели уж выпить по чаше, и теперь в зале витало оживление, смех… И государь весел, пьет, шутит, глядит в сторону Федора, а тот непонимающе глядит в ответ. Еще немного, и снова грянет Содом.       − Чего, батюшка?       − Ничего, − Алексей тяжело вздохнул. Хотелось что-то сказать, как-то подготовить, успокоить, обнадежить, да как – не знает ведь Федька, какая ему судьба уготована, и скрежещет зубами Алексей. Сейчас его загорелая рука, лежащая рядом с сыновней на столе, кажется такой черной, ну в пору дьявольская. Представилось на миг Алексею, как эта самая рука хватает сына за горло, встряхнул головой и выпил еще вина.       Горецкий ходил между столами, то подливал, то разносил чаши и хитро поглядывал в сторону Алексея. Другие, казалось, смотрели на него также, и словно удерживались от того, чтобы не заржать по-лошадиному ему в лицо, и держался Алексей изо всех сил. Федя, почти полностью прижатый к его боку чьим-то грузным телом, успокаивал одной своей близостью, своим запахом, и Алексей закрывал глаза, и хотелось ему, чтоб этот миг длился вечность.       − Федор Алексеич! – неприятный голос прорезал гам, и отец, и сын повернулись на голос и увидели склонившегося Горецкого. Вокруг уже творилось безобразие, пьяные громко пели песни, неуклюже плясали, а в дальнем углу толпа надумала драться. Алексей схватил Федорову коленку под столом в железный захват. – Отойдем-ка на пару слов.       − Чего тебе, Петь?       − Не мне – государю. Видеть тебя хочет. – У Алексея все внутри похолодело. – На пару слов, Федь. Пойдем.       − Не ходи, − не своим голосом выдавил Алексей. Федор и Петр с недоумением смотрели на него, побледневшего и дышащего тяжело.       − Так если государь зовет, батюшка? Как же я не пойду?       − Не ходи, Христа ради. Одну минуту только погоди…       − Алексей Данилыч, − сощурился Горецкий. Его раскрасневшееся от вина и веселья лицо теперь было слишком близко. Алексей все понимал: сам принял решение, сам захотел, сам говорил, сам, сам, сам… Но не в силах был разжать руку и отпустить Федора. Тот вдруг сам положил свою прохладную ладонь на его руку. И тут же разжалась Алексеева хватка. Голубые глаза смотрели на него серьезно.       − На пару слов, − тихо сказал Федя, выходя из-за стола и, увлекаемый Горецким, тут же исчез в ревущей толпе. Алексей перевел тяжелый взгляд на государево место, которое оказалось пустым. Он вдруг оказался один в этом мире, в кромешной мгле, в звенящей тишине. Долбящаяся в ушах пустота улыбалась мерзко и кровожадно. Он чувствовал удары своего сердца, становящиеся тише и тише, все медленней, и снова подумал о смерти, словно она одна могла разрешить его боль.       Боль – как море-океан, которое однажды видел Алексей. Бездонное, широкое, растянувшееся, сколько взгляда хватает. Холодное, опасное, живое. Когда плещется легонько мелкими барашками, а когда ворочает корабли и бьет их в щепки. Представилось Алексею, что заходит он в волны. Сначала ступни его покрывает черная вода, затем колени, потом охватывает живот, руки, плечи...       Стук по столу и хлоп по плечу. Вернулись звуки, шум и грохот, тревожное бренчание гуслей. Алексей открыл глаза – перед ним на столе стояла серебряная чаша с вином. Горецкий, подмигнув ему снова хлопнул его по плечу и пропал в толпе.       − Сука ты, − то ли Горецкому, то ли себе, тихо сказал Алексей. – Дрянь…              Он потихоньку вышел из-за стола и отправился вон. Зашел на конюшню, погладил своего коня и увидел в его глазах упрек. Подъехал к крепостной стене, крикнул, чтоб открывали, и ему открыли, и глядели они на него так, словно плюнуть хотели ему в морду. Дорога под копытами коня была больно плохая, и Алексея трясло, а он думал «пусть трясет». Ветка дерева стеганула его по лицу, а он подумал «пусть бьет». Его сжавшаяся душа металась в теле, а тело, застыв, едва сидело в стремени.       Светало. Розовой дымкой опушило землю, и нежные травы обнимали ноги Алексея. Повернувшись спиной к Москве, лицом к восходящему солнцу, он ждал чего-то. Наказания ли, платы ли, боли ли – он не знал, но хотел этого всей душой. Хотел себе наказания. «Воля государя, воля государя» − колотилось в голове. А было ли то его требование? А высказал ли он Алексею свое желание? Или это Алексей, прельстившись, сам решил судьбу сына своего – да не сына, а свою судьбу! – устроить, вот и решил толкнуть сына в похотливые объятия?! Да, сейчас это так и виделось Алексею. Не требовал царь его к себе на ложе, не грозил лишением всего за отказ, то Алексеево заблуждение было! Хотелось ему думать так, только бы алчность оправдать свою! Теперь открылась правда Алексею, теперь все он понял про себя, и резала эта правда его душу на куски, и каждый вздох теперь отдавался болью.       Где-то там, на золоте и мехах, рвут его плоть и кровь, оскверняют насилием, режут крылья его ангелу… Страшно было теперь думать о сыне, смотреть на него, ибо казалось ему теперь, что уж лучше смерть, чем такая участь. Да не Федьке смерть, а ему – Алексею! Ворваться бы к нему, всучить Федьке саблю и сказать: вот тебе, сынок, отцова шея, шея предателя, что тебя на жертвенный костер возложил, грудью своею не прикрыл, − руби сынок, пусть теперь хоть тебе полегчает! Пусть от смерти моей излечишься! Только я знаю, не излечишься! Нельзя излечиться от осквернения, нельзя забыть о насилии, тело помнит все! Будешь теперь ему служить, ему кланяться, а все, что он сотворил с тобою, помнить будешь! Что теперь тебе будет с того, что ты кравчий, что ты дорого одет и сияешь ярко? Когда душа твоя обезглавлена, когда все естество твое опорочено, когда внутренности все твои наизнанку выворочены! Ангел ты мой падший, оскверненный и поруганный! Нет мне прощения в очесах твоих ясных! Убил бы ты своего батьку – спасибо бы сказал тебе! Мог бы и сам теперь на сосне вот этой вздернуться, да хочу от твоих рук погибнуть, смыть бы с себя хотя бы каплю вины перед тобой!..       Горько рыдал Алексей, свою морду поганую укрыв руками. Лил слезы горячие, а солнце крепло, набиралось на небосводе. Там уж, небось, свершилось все, и Федор, скверненный и униженный, бьется в рыданиях у жестоких ног... Не искупить Алексею этот грех, не выстрадать.              Вернулся во дворец ни жив ни мертв. Нужно посмотреть на сына, нужно просить прощения. Легче ему не станет, но хоть дышать сможет Алексей… В каморке сына не нашел, и с тревогой бросился искать его. Не дай Бог, убиться решил, из окошка выкинуться или в петлю влезть, Алексей вскричал от ужаса. Сбежал по ступенькам, схватил кого-то за ворот, спросил, не видел ли он сына, тот испуганно куда-то указал, и Алексей бросился туда.       Федор, убранный как и всегда, стоял на посту в своем белом кафтане и с бердышом на перевес. Поднял скучающее лицо, увидел отца и улыбнулся ему. Алексей долго глядел на него, не в силах собрать воедино свои мысли.       − Здесь ты?       − Да, батюшка. Где меня поставили, там и стою. – Алексей во все глаза глядел на него, пытаясь уловить хоть какую-то перемену. Страх. Боль. Отчаяние. Но не было этого на Федином лице, он глядел радостно и даже как-то нежно.       − Что тебе вчера государь говорил?       − Да всякое, − честно ответил Федя, пожав плечами. – Он немного хлебнул лишнего, так я в пол уха слушал его.       − Что было, говори! – Алексей двинулся на сына и увидел в его голубом взгляде легкий испуг.       − Про Рязань. Говорил, что в Рязани хорошие яблоки и просил привести несколько бочонков. Просил принести ему сейчас меду, а как уложил я его в кровать, сказал, чтоб я из Рязани возвращался непременно, ибо ценит он мою службу. Сказал даже, − Федя перешел на шепот, − что у него для меня место кое-какое заготовлено, только подождать надо. Продвинет меня, если хороших молодцов ему добуду, для тысячи его. Знаешь про тысячу? – Алексей непонимающе глядел на него. – Государь хочет войско собрать, свое личное, и об том он мне вчера сказал. Только просил не говорить никому, кроме тебя, так вот я тебе только, батюшка, и сказался. Хочет меня в него бойцом взять. Наконец-то воевать буду, представляешь! – Федя блеснул глазами. – Мне уж мочи нет стоять целыми днями, послужить хочу государю мечом!..       − И так и отпустил тебя государь?       − Ну да. Поклонился я ему и вышел вон. Вернулся – а тебя нет. Куда ты делся?       − Да так. – Алексей, развернувшись, кинулся вон из палаты. Ему казалось, что его лихорадило, и не унять было никак его дрожь. Значит, ничего не было. Ну точно не было – сам же удостоверился! Наврал Горецкий! Деньги взял и ничего не устроил!       С рычанием несся Алексей по коридору, ища Горецкого, натолкнулся также на кого-то, а тот и сказал ему, что-де Горецкий у себя и не выходил еще, и Алексей бросился туда, заколотил в дверь. Горецкий отпер ему, и Алексей ввалился внутрь.       − Ты, сссобака! – Крикнул он, замахнувшись на Петра. – Деньги берешь и лжешь!       − Я, Алеша, не лгу. Мне себя ронять нужды нет, − спокойно ответил Петр. Был он одет в рубаху ночную, вышитую гладью, и повсюду валялись шелк, атлас, соболь, жемчуг, и в его дорогих палатах глядел он как царевич на своего растрепанного гостя. – Как условились – так я и сделал. Врать не стану.       − Так что же это, − рычал Алексей, − Федька врет, значит?! Ты думаешь, не видел я девиц изнасилованных, не знаю, как и чего у него должно было сделаться?! Думаешь, поверю я тебе, что после такого стал бы он стоять, как ни в чем ни бывало, на посту и небылицы мне рассказывать?!       Глаза Горецкого вдруг сделались влажными, смотрел он откровенно издевательски. И вдруг захохотал.       − Ну и дурак же ты, Алешка! Дурень!       У Алексея потемнело в глазах.       − За дурня щас ответишь! – Поднял было руки свои и бросился было на Петра, но тот остановил его, утирая слезы.       − Прости, Алексей. Но никак не мог я подумать, что ты такой дурак и слепец. Не видишь ты, что у тебя под носом делается.       − Растолкуй!       − А то, что сладилось все у них, да давно еще, года два назад, как ты уехал!       Алексей как будто обессилел в миг.       − Врешь!       − Ей Богу!       − Врешь!       − У кого хочешь спроси – все при дворе знают, что Федька в царевой постеле греется! И не скрывает этого нисколько, гордится, дурень. Такой же дурень, как и ты! И такой же хитрец! Знаешь ли ты, как он подобрался к царю? В караул в ночь просился, чтоб при покоях государевых, конечно же! Меня как-то на пиру отталкивал, сам ему вино наливал и наливал без конца. А потом и вовсе в летнике плясать вздумал, на потеху государю и всему двору! Понравились государю его танцы, спросил он его, чем пожаловать его за это, а тот просил дозволения при нем одном только, при государе, в покоях его, танцевать еще!       Алексей нащупал лавку и сел, а Горецкий, накинув на плечи шелковую накидку, навис над ним и жарко заговорил:       − Вот скажи мне, пожалуйста, на что вы все рассчитываете? Когда в постелю государеву лезете? Когда деньги мне даете, своих дочерей или, как ты, сыновей, под одеяло к нему толкаете? Хоть раз выгорело это? Хоть к кому-нибудь переменился, думаешь, государь? Нет! Он, как девок порченных, пользует их, а потом выкидывает! Думаешь, особый у тебя Федька? Что за службу свою соромную наградит его государь? Тупая твоя башка! За два года вознаградил бы уже, да только не светит ничего Федьке, кроме как гордиться тем, что государь в его брюхо окаянное спускает! Что вы за народ такой, ни стыда, ни совести!       Алексей поднял на него влажные глаза.       − А у тебя? Если правду говоришь, пошто деньги взял?       − Пошто деньги взял? – Горецкий улыбнулся и склонил голову набок. – Так ты мне дал.       Алексей медленно поднялся.       − Езжай, Алеша, в свою Рязань, Федю с собой забирай – покойнее тут будет. И тебе, и ему на руку. Хоть кто-то, может, содомию вам простит. А к государю не лезь – прошло твое время, Федино тоже, поди.       Рожа у Горецкого больно мерзкая. Когда он говорил, губы его слегка косило. Дивился на него Алексей: и как государь взял только его в кравчие? Такого отталкивающего, мерзкого, грязного? Трусливого, порочного? Хотел было в морду ему дать, но вспомнил слова государевы. Отпустило.       − Говори, что хочешь, Петька. Все одно – не жилец ты уже.       Плюнул и вышел.              До комнаты сына дошел уже спокойно, до самой двери, которую тот вышиб плечом, он донес свою голову пустой. С порога набросился он на сундук, разворошил его, высыпал на пол все Федькино бедное тряпье. Искал подтверждение. Хоть какие-то подарки – не мог же царь не одарить его ничем! Ткани, золото, украшения – что угодно. Он и хотел, и не хотел найти все это. Посеревшая от стирки льняная рубаха, брошенная комком, глухо ударилась об пол, а из-под нее блеснул на свету камешек. Схватил его Алексей –и увидел золоченый перстень с хрусталем. Из-под кафтана показались и смарагдовый, и калаиговый. Под ферязью нашлась сумка-калита, расшитая жемчугом. И рукавицы, шитые золотом и радужником. И корольковые бусы. И шелковый пояс. И атласный зипун, сплошь в каменьях, так и сияет на солнце. Бросил его Алексей. Насмотрелся.       С трудом дотащил он свое потяжелевшее тело до сыновней лавки, упал на нее. Усмехнулся. Вон оно как, значит. Два года, значит. Схватил простылую подушку и кинул ее на пол, потом вскочил, перевернул скамью. Ногой четырежды ударил сундук, растоптал зипун, пнул шапку, поднял и швырнул кафтан. Его накрыла злоба, лютая, сумасшедшая. На вещи все эти было мерзко смотреть, противно, до тошноты. И взгляды сразу же припомнились боярские, эти влажные, насмешливые – смотрят, издеваясь, на отца содомита, по доброй воле в постель к царю прыгнувшего, разодетого, словно девку, в паршивый летник да в кокошник! Кабы силой его взял государь, кабы деваться Федьке было некуда, кроме как волю государеву исполнять, кабы пострадал он за благо родителей своих и рода всего своего – понял бы Алексей, пожалел, похвалил бы даже, но сам, влекомый похотью или алчностью!.. Какой стыд! Службу строить, портки спуская и перед царем задом вертя! Сношаться противоестественно, а думы о воеводстве думая, или о золоте, или о месте теплом, или об одежде красивой! Продать тело свое в обмен на блага! Алексей с ревом долбанул еще раз об пол сундук.       Так это, Господи Боже, правда, иначе что вот это все такое?! Откуда золото, жемчуг, каменья откуда?! Откуда вся эта грязь?! Отчего Федька врет так убедительно?! Ангелом видел его пресветлым, пречистым, так не ангел это, а дьявол во плоти! Помню, помню, все помню! Алексей хрипло смеялся и в агонии грозил сыну, казалось ему, что стоит он на пороге. И улыбки твои помню, и как ты на стол полез тогда на пиру – ты в ответ смотрел на царя также, как и он! Играл перед ним, зрелище поганое ему показывал, готовый был слюбиться прямо там с любым государю на потеху! И глаза у тебя недобрые, и поволока хитрая во взгляде, и ходишь, как лис, крадучись, и говоришь, слова подбирая, и врешь мне, своему отцу, каждую минуту, каждую секунду врешь! Пресвятая Богородица, за какие мои грехи послал мне Бог такого сына! Погибель моя! Что, сынок, ничем, никакими способами не скупишься, деньги не пахнут тебе?! Может, и по головам пойдешь?! Может, и меня предашь! Не говори мне ни слова, не верю тебе, противен ты мне, ни видеть, ни слышать тебя не хочу! Не проси прощения – не смогу простить никогда! Не смей меня обнимать, руки свои грязные убери! Оставь меня, оставь в моем горе одного!..              Вечерело уже, когда Алексей почувствовал: отпустило. Он сидел на скамье в каморке сына. Повсюду также валялись разбросанное застиранное тряпье вперемешку с драгоценностями. Не почудилось ему это. Алексей глубоко вздохнул, глядя на все это. Что ж. Сын его перехитрил. Хотел он его продать подороже, а сын сам продался, его не спросив, и ничем с ним не поделившись. Завтра он едет с ним в Рязань, и Федя будет глядеть на него своими лживыми бездонными очами, одетый в драный кафтан, и лгать о том, как царь учит его играть в шахматы. Алексей снова усмехнулся. Что ж, будь по-твоему. Доигрывай, сынок, эту партию, а батюшка твой будет делать вид, что ничего не видит и не знает. Будет скрывать свое презрение… и свой грех. Алексей поднялся, поставил на место брошенную скамью, уложил подушку, принялся укладывать вещи в сундук, как было, чтоб сын, когда вернется с караула, не заметил перемены. Аккуратно закрыл сундук и придвинул его к стене. Закрыл дверь и спустился в палаты.       Федя все также стоял на посту, вид у него был измотанный под конец дня. Видно было, что он устал, клонит тяжелую голову, и белые руки уже не держат бердыш. Шутка ли – весь день на одном месте стоять. Поглядев на него, Алексей подошел к нему, хлопнул по плечу, и тот сонно вздрогнул.       − Когда на Рязань будешь складываться? Завтра утром уже едем.       − На Рязань… − Хрипло повторил он задумчиво, смотря сквозь голову отца. – Как отпустят из караула – так и сложусь. Сейчас куда я пойду? Нельзя.       Алексей кивнул, хотел было идти к себе, но задержался взглядом на лице Феди. По-другому совсем смотрел он теперь на сына. В голове было пусто, на душе спокойно. И все равно жалобно тянуло что-то у него где-то глубоко внутри. Любовь родительская, абсолютная, которую никак не задавить, не уничтожить, жила и билась в нем. И снова сердце жжет. Забыть обо всем захотелось, и о сделанном, и о подуманном. Устало улыбнувшись сыну, Алексей потрепал его по волосам и пошел к себе. В голове неслись картины, как они с Федей приедут в Рязань, как будут вместе, как раньше, удить рыбу, как разожгут костер и будут печь ее, как вместе будут чинить покосившуюся крышу терема, как будут вместе лежать на траве, смотреть на звездное небо, а сын прижмется к нему своей кудрявой головой, а Алексей уткнется в нее носом, вдохнет его знакомый запах, прикроет глаза, прижмет его к себе покрепче и наконец-то скажет ему, что любит его. Надо сказать, пока болит его душа за него, пока не задавили здесь его царедворцы и льстецы, пока он молод и полон сил, пусть знает, что отец любит его. Отсюда Вяземский покажется плоской фигурой, бесстрашной и бессмысленной. Все эти вихри, желания, стремления и интриги останутся в Москве, и оба они еще успеют к ним вернуться. А пока – насладиться покоем вместе. На минутку хотя бы забывать обо всем, затолкать эту новую боль куда поглубже…       Как же он по нему соскучился.              ***              В ночной темноте, пронзительной и черной, в свете одинокой свечи мерцал и переливался на Фединой ладони огромный яхонт, охваченный золотом. Свет дрожал на нем и плясал вокруг, по руке Фединой, красными огоньками. Казалось, что сам он светится пуще догорающей свечи.       − Надень, − мягко сказал государь, и Федя повиновался. На его руке перстень сидел как влитой. Царь взял его мерцающую руку, поднес поближе к своему лицу, вгляделся в эту красоту и, прикрыв глаза, прижал ее к своей груди. – Этот носи, а не прячь. Не пристало царские подарки прятать.       − Государь, − Федя потянулся к его лицу, нежно поцеловал его вспотевший висок и уткнулся лбом в его плечо. – Не пристало рынде красотой такой обвешиваться.       − Знаю, хитрец, куда ты клонишь! – Федя получил легкий шлепок по обнаженной ягодице и прыснул. – Все знаю и понимаю. Погоди покамест, не могу тебя возвысить.       − Не возвышения хочу, государь. Открыто быть с тобой хочу. Не скрываться, не прятаться, не лгать никому. А в рындах ли, в стремянных ли – мне все одно!       − Ну полно тебе врать, − царь огладил Федино лицо, заставил его посмотреть на себя, и тот поднял на него полный нежности взгляд. – Верю в твою любовь, Федя. Но про то, что чинов не хочешь – не ври, не поверю.       − Все винят меня во лжи, государь, − Федя горячо смотрел на царя с болезненной нежностью. – Сегодня отец мой узнал все, кричал на меня. Какими только словами не называл. К Богу взывал, пошто-де сына мне такого дал, лживого, грязного, содомита проклятого… − В глазах защипало, и Федя, улыбнувшись задрожавшими губами, сглотнул подступившую к горлу желчь. Весь день боролся он со слезами, только теперь он чувствовал, что поражения не снести. – Сказал, что не простит меня никогда…       − Ну полно! Раскисаешь, как баба, − притворно сердито сказал ему царь, притянул снова себе на грудь. – Вот кравчим поставлю тебя заместо Петра, когда весь усыпанный золотом ходить будешь, и когда каждая собака тебе вслед гавкать будет – так же плакать будешь?       − Я не плачу, − по-настоящему соврал Федя, утирая непрошенные слезы. – Просто горько это. Отец расстроен. Разочарован во мне. Я все думал, как подступиться к нему, как сказать, я так ждал его…       − Все мы ждем кары небесной, − грозно проговорил царь в потолок. – Все мы человеки, под Богом ходим. И никогда не знаешь, кому можно верить, кому – нет. Кто верным будет, а кто – предаст! Пойдет ли дитя против родителя, пойдет ли слуга против своего государя – одному Богу ведомо!       Федор привстал, взглянул в горящие очи царя.       − Может, не отпустишь меня в Рязань? Как мне теперь в глаза ему смотреть?       − А думаешь, на Страшном Суде все смогут Господу в глаза взглянуть? За все грехи свои, на душе лежащие?.. Нет, Федя! Всем за грехи свои придется ответить!       − А как мне перед отцом отвечать? Что говорить, куда смотреть? В чем виниться перед ним, когда сердце жжет, а по-другому никак?..       − Ты, Федя, винись в том, в чем виноват.       Царь снова распалился, откинул одеяло, сел на взбитой постеле.       − Одно точно знаю: никому верить нельзя! Лжецы все, и ты, Феденька, тоже! Лгал же отцу своему, хоть и на благое лгал, хотел покой его уберечь. Не хотел – да согрешил! Но Бог простит тебе сие, − царь навис над ним, взглянул на него горячо и поцеловал его глубоко, головокружительно. – Будь предан мне, служи мне честью, и возвышу тебя!..       Оба дышали тяжело, Федя чувствовал, как снова набухает член царя, как он влажно трется о его бедро, как тянуще поднимается его собственный, и тень отца, схватившего себя за голову, разбрасывающего его сокровища, растворяется в дыму; сознание затуманилось, тело просило ласки, и властные руки государевы, что, скользнув по его груди, теперь переворачивали его на живот и грубо ощупывали его ляжки, вызывали в Федоре страстную дрожь. В постеле, как и в жизни, он был страстен, нежен, послушен и импульсивен.       Вздрагивая и рвано дыша на каждом толчке, Федя крепко держался за царское взмокшее бедро и думал о том, как он будет без государя. Без его мудрых глаз, требовательных рук, крепкого тела, без их страстных встреч, без ласки и услаждения. Думать о том, что, как знать, через неделю уже другой или другая будет лежать вот так же, распластавшись, и стонать под государем, дарить ему свое тело, слушать его хриплые вздохи, было невыносимо больно, и Федя гнал эти мысли, выгибаясь и впуская его глубже. Не он первый, не он последний. У государя еще будут другие. У Феди другого уже не будет.       Федя едет в Рязань!       − Я из Рязани приеду… – а ты меня забудешь, − чувствуя, что они оба уже близки к наивысшему блаженству, простонал Федя, удерживая себя от крика.       − Тебя забудешь… − прохрипел царь и с силой ворвался в него в последний раз. Федя протяжно застонал, бурно испуская семя на взмокшую перину. Свеча догорела, только яхонт на белом Федином пальце продолжал мерцать.       Государь заснул, и Федя, боясь потревожить его сон, старался не шевелиться. Хотел уйти сразу, как только все закончится, но не мог. Хотелось насмотреться еще на него перед отъездом. Как знать – может, и в правду, переменится к нему государь. Боялся Федя этого во время похода на Полоцк, и теперь боялся из-за отъезда в Рязань.       Не верил Федя, что пожалует его государь в кравчие. Быть на месте Петьки, конечно, хотелось. Всегда быть при нем, защищать его, радовать его взор. Служить ему и душой, и телом. Не стесняясь, носить его подарки. Только вот не будет этого, думал Федя. Невозможно это, чтобы из рынды ему, малолетнему и недостойному, взлететь в кравчие. Нужно наслаждаться им, пока можно, ласкать его, пока дозволяется. А там отправят его в поход – и умереть за него можно.       Всегда хмурые брови царя теперь расслабились, и его лицо теперь смотрелось одухотворенным. Федя долго разглядывал его, борясь со сном, но глаза все же слипались. Интересно, отец сейчас спит? Может, завтра развернет его у ворот? Отречется от него? Отец, на которого Федя всегда смотрел снизу вверх, которого безмерно уважал и любил, который всегда был для сына образцом чести и достоинства, говорил ему в его воспоминаниях, что ненавидит его, снова и снова, и слова эти резали остро, и даже казалось ему, что текла кровь. Хотел бы он оправдаться, рассказать отцу, что влюблен, что с любовью этой своей ничего сделать не может, что не хотел его позорить, что всегда любил и будет любить, и что, если не может простить, так Федя удавится или повесится. Пусть накажет его по вине его. Теперь, лежа в неудобной позе и молча глотая слезы, Федя хотел наказания. Чтобы его поразило молнией, чтобы провалиться ему под землю. Лучше выкинуться из окна, чем предстать завтра перед очи батюшки, этого сильного, смелого и добродетельного человека, каким ему, Феде, никогда не стать. Лучше умереть, чем разорваться между двумя своими половинками. Не доедет он до Рязани, чует сердце.       Подумав еще вскользь о яхонте, Рязани, завтрашнем дне и о зеленом кафтане Вяземского, Федя провалился в сон.
324 Нравится 17 Отзывы 64 В сборник
Отзывы (15)