Часть 1
14 мая 2021 г., 02:34
— Что ты думаешь об искусстве, Фридрих?
Они сидели за столом и обедали. Хайнрих положил в рот очередной кусок варёного угря, и со светским интересом воззрился на юного гостя. Гауляйтер был сама вежливость — сдержанно доброжелательный, подчёркнуто внимательный, в меру строгий, в меру ласковый. Его китель был не расхристан, как в тот вечер, когда он заставил Фридриха показывать боксёрское мастерство на собственном сыне, а застегнут на все пуговицы; лицо не пылало лихорадочным румянцем, в глазах не клубилось восторженное безумие. Лишь губы рта, трудящегося над недоваренным угрем, были краснее обычного и немного напоминали о недавней вакханалии силы, насилия и бьющейся во все сосуды крови.
— Об искусстве? — растерянно переспросил Фридрих.
Сдержанность гауляйтера сбивала его с толку не меньше, чем давешняя разнузданность.
— Да. Мне интересно знать, каковы твои взгляды на искусство.
Спокоен и безмятежен. Дружелюбен и умиротворён. Будто не его сын только что выбежал из-за стола, давясь яростными слезами и получая вслед хлёсткие удары насмешек и оскорблений. Альбрехт хотел, очень хотел поговорить с ним об искусстве. Свои взгляды на прекрасное он уже много лет лелеял в творчестве, они взрывали его разум и распирали строки трогательного, полного отчаянной любви стихотворения, которое он посвятил отцу, и за которое, когда наконец прочитал его, удостоился только грубости. Но на его мнение Хайнриху почему-то было плевать.
— Я… Люблю поэзию, герр Штайн, — ответил Фридрих с еле заметным вызовом. Друга следовало защитить, но он почему-то не мог позволить себе проявить открытую дерзость, как в случае с учителем физкультуры. Хайнрих был таким же категоричным и неумолимым, как все его наставники, но одновременно был совсем на них не похож. Фридрих не знал, как себя с ним вести, и это выбивало из колеи.
Хайнрих помолчал. Он задумчиво поскрёб в тарелке вилкой, внимательно рассматривая еду, и снова отправил в рот кусок рыбы.
— Вот эта рыба, — сказал он, для выразительности ткнув вилкой в блюдо, — вот эта рыба реальна. Я ощущаю её на языке. Чувствую её вкус. Могу полностью ею насладиться. А поэзия — эфемерна, она — пустота, она способна доставить удовольствие лишь тем, кто может довольствоваться запахом блюда, не нуждаясь во вкусе. Этот угорь в зелёном соусе — потрясающая еда, но напиши про него стихи, и что от него останется?
Фридрих нахмурился. Он смутно почувствовал себя задетым за живое.
— Стихи ведь ничего не отнимают, они позволяют нам ещё больше восхищаться чем-нибудь, — выдавил он, неловко подбирая слова. — Стихи восхваляют подвиги героев, смелость и силу, отечество, природу… Сейчас много стихов посвящают фюреру, — добавил Фридрих, прямо взглянув в надменные светлые глаза.
— Фюрер не нуждается в похвале мальчишек, его действия говорят сами за себя, — выдержал удар Хайнрих.
Фридрих замолчал. Он давно доел свою рыбу и теперь, не зная, что делать, смотрел, как ест Хайнрих, будто внимание к его трапезе было достаточно уважительным поводом оставаться за столом. Он глядел, как раскрываются полные румяные губы, и их цвет напоминал ему красный свет фонарей в подвале этого дома, где он был вынужден биться на ринге с лучшим другом. За этими покрасневшими, как от перца, губами иногда виднелась черная пропасть, и это вызывало безотчётный страх.
— Жаль, что Альбрехт не избрал путь настоящего искусства, — внезапно посетовал Хайнрих.
Эти слова оказались для Фридриха такими неожиданными, что он непроизвольно поднял брови. По всему выходило, что строгий гауляйтер — непримиримый ненавистник любого творческого порыва, а тут получается, что существует искусство, не чуждое и ему. Но, поразившись этому, Фридрих тут же одёрнул себя — ну конечно, гауляйтер Штайн не может быть просто бесчувственным чурбаном и ограниченным солдафоном. ОН — точно не может.
— Истинное искусство показывает, а не отвлечённо болтает. Как я могу по болтовне понять, что хорошо, если не увижу это? Нет, только вид блюда способен вызвать у меня аппетит. И, поверь мне, вкусное блюдо не может выглядеть плохо.
Фридрих не был завзятым любителем поэзии, но даже у него на эти слова тут же нашлась пара возражений. Он благоразумно решил их не высказывать. Почему-то глядеть на рот Хайнриха ему стало стыдно, и он занялся салфеткой, принявшись тискать её в руках.
— Или вернёмся к твоему примеру с героями и чемпионами, — снизошёл Хайнрих. — Тебе ведь известно, что без тела не бывает духа, и что сильное, красивое тело неразрывно связано с внутренней силой и красотой.
— Так точно, — сказал Фридрих то, чего от него ждали. Он мысленно отметил, что про чемпионов ничего не говорил.
Хайнрих доел угря и откинулся на спинку стула. Его поза стала расслабленнее, а лицо сделалось мягче и добрее. Очень интересное лицо — Фридрих никогда таких не встречал… Он который раз заметил, что всё в гауляйтере вызывает у него какой-то особый острый интерес: как он двигается, что делает, что и как говорит. И он стыдился этого острого интереса, который впивался в гауляйтера Штайна, когда он бывал, как сейчас, мягок, и застревал в нём даже тогда, когда он был твёрд и холоден.
Воспоминания о красном вечере нахлынули и закружили: до чего же пьян тогда был гауляйтер, и его заставлял пить, прямо рюмку сам к его губам прижимал… И пальцы у него были мягкие и потные.
— Знаешь, в молодости я очень любил рисовать. Делал наброски с друзей, ходил на бои и зарисовывал боксёров, вообще много спортсменов рисовал, таких, как ты. Потом дела поважнее появились, терпения стало не хватать заканчивать рисунки… Было бы здорово, если бы мои способности передались и Альбрехту, но он другой, совсем другой… Боится прикоснуться к реальности. Сам себя боится. А себя бояться не нужно.
— Согласен, — невпопад поддакнул Фридрих и мучительно замолчал, подыскивая слова. — Вы… По-моему, живопись — прекрасное занятие, герр Штайн.
Хайнрих улыбнулся. Его глаза заскользили по лицу Фридриха, задержались на его губах, устремились вниз по крепким плечам, мускулистым рукам и широкой для шестнадцатилетнего юноши груди. Взгляд двигался всё легче и быстрее, будто смазанный маслом, которым так и блестел. Фридрих вспомнил, что похоже на него смотрел Фоглер, только его взгляд был проще и радушнее. Фридрих сглотнул, и почувствовал, как болезненно прыгнул кадык. А у герра Штайна на шее кадыка не видно, даже когда он запрокидывает голову — нежная очень шея...
— Пойдём, — вдруг велел Хайнрих отрывисто, и тут же встал из-за стола.
— Куда? — Фридрих распахнул глаза.
— Пойдём-пойдём.
Фридрих вскочил, положил салфетку обратно на стол, попытался её расправить, понял, что это глупо, и покорно отправился за гауляйтером. Глядя в прямую коричневую спину, он понял, что Хайнрих немного его ниже. Это осознание ему захотелось спрятать, как будто оно могло влиять на реальность.
Он прекрасно понимал, куда они идут. Конечно, снова в красный подвал. Теперь туда, кажется, ведут все пути.
— Лучше всего мне давались рисунки углём, — поделился Хайнрих, не оборачиваясь. — В угле есть и мягкость, и жёсткость. И то и то совершенно необходимо. Если от глыбы мрамора нужно, по словам Микеланджело, отсечь всё лишнее, то уголь сам отдаёт тебе душу. Он стирается в твоих пальцах, и умирает, служа высокой цели.
Фридрих прилежно покивал спине. Он уже ничему не удивлялся. Он был готов услышать, что Альбрехта назвали в честь Дюрера.
Вот и подвал. Только лампочки горят уже не красные, а простые. Хоть и тусклые. Но где здесь хранить рисунки?
— Запри дверь, — приказал Хайнрих, и Фридрих щёлкнул нехитрой задвижкой.
Когда он обернулся, он встретил ещё более хищный и завороженный взгляд. Хайнрих осматривал его с головы до ног, откровенно любуясь. Но даже его любование было строгим и властным. Фоглер всегда был с ним суров, но это проявлялось в окриках и наставлениях — когда он был доволен учеником, он так и сиял радостной, почти нежной гордостью. А у Хайнриха строгость и властность сквозили в самом довольстве, и это было очень непривычно. Фридрих вспомнил, как трудно порой ему было понять младшего Штайна, и подумал, что таковы, наверно, все любители искусства. Надо просто смириться, что они странноваты.
— Как красива ваша униформа. Ты должен быть горд носить её.
— Я горд, герр Штайн! — поспешил заверить Фридрих.
— Даже жаль, что придётся снять.
— Герр Штайн?..
Хайнрих невозмутимо провёл ладонью по его острому воротнику, склонив голову набок.
— Очень хорошо… Смирно!
Фридрих вытянулся, подбросив подбородок, но всё-таки не выдержал и скосил глаза, наблюдая, как гауляйтер водит пальцами по его одежде. Эти пальцы нельзя было назвать длинными, но они так быстро дотягивались до любого места его кителя, будто были нечеловеческой длины. Ещё никто на его памяти не касался так ни его, ни своей, ни чьей-нибудь ещё формы. Даже парадной. Почему-то ему подумалось, что ткань кителя гораздо жёстче кожи пальцев Хайнриха.
— Постепенно, конечно, — добавил гауляйтер. — Не надо никуда спешить. Я всегда очень тщательно подбираю ракурс и позу.
Щёки Фридриха пылали. Ему казалось, что вот-вот они осветят красным светом весь подвал. А может быть, и в прошлый раз этот свет исходил от них?..
Дрожащими пальцами — «какие неуклюжие, угловатые, совсем не как у гауляйтера» — он расстегнул первую пуговицу.