Часть 2
16 мая 2021 г., 00:26
— Стоп! — скомандовал Хайнрих. — Этого пока достаточно. Замри.
Фридрих замер, как есть — с левой рукой на расстёгнутой пуговице кителя, и правой, тянущейся к поясу. Ему эта поза казалась не особо изящной, но художнику, наверно, виднее.
Хайнрих прищурился. Он несколько раз обошёл Фридриха по кругу, то приближаясь, то отдаляясь. Иногда тот чувствовал его дыхание — на щеках, шее и, казалось, даже под расстёгнутой пуговицей.
— Дальше.
Фридрих непроизвольно слегка дёрнул головой в сторону голоса, раздавшегося где-то за спиной, и механическим движением расстегнул пряжку ремня. Он вспомнил, как возился с этой тугой пряжкой первые дни учёбы в Академии, и от души порадовался, что гауляйтер не видел этого позора.
Он поискал глазами куда положить ремень, и обнаружил рядом со стеной стол. Он сделал к нему шаг, но остановился в замешательстве, поняв, что столешница установлена под небольшим наклоном, и что ремень скорее всего соскользнёт.
— Я подержу, — сказал Хайнрих и забрал у Фридриха ремень, вновь коснувшись его пальцев своими. Сейчас они тоже почему-то были потными.
— Вы здесь рисуете? — кивнул Фридрих на стол.
— Да, — улыбнулся Хайнрих. — Именно здесь. Правда, последний раз я рисовал очень давно.
Он подошёл к столу, выдвинул из-за него стул и, развернув спинкой к стене, устроился на нём, закинув ногу на ногу. Его сапоги тускло блеснули в слабом свете. Фридрих чуть по лбу себя не хлопнул — почему он не догадался положить ремень на стул?!
— Продолжай, — Хайнрих сложил ремень вдвое и примостил руку с ним на бедре.
Фридрих расстегнул китель, после чего был вновь остановлен.
— Теперь вскинь руку в приветствии.
— Хайль Гитлер!
— Кричать не обязательно. Очень хорошо…
Высокий голос гауляйтера стал вкрадчивым и тихим, сделавшись мелодичнее и плавнее, чем обычно. Фридрих испытал странное ощущение — будто исходящая от него опасность уменьшилась и возросла одновременно.
Хайнрих заставил его ещё несколько раз вскинуть руку: отойдя подальше, приблизившись, встав вполоборота и боком. В пальцах гауляйтера Штайна так и не появилось ни угля, ни бумаги — видно, что-то в модели его не устраивало. Фридрих даже расстроился — если уж он, ученик Академии, салютует неубедительно, то чего вообще от него можно ждать.
— Мне кажется, я плохой натурщик, герр Штайн, — сказал он отчасти затем, чтобы его разубедили.
— Это решать мне! — отрезал Хайнрих. — Ты уже показал, что ничего не смыслишь в искусстве.
Несмотря на грубый упрёк, Фридрих не смог сдержать улыбку — так приятно ему стало, что гауляйтер не спешит его гнать.
— Да, улыбайся так! Замри!
Фридрих вообще не хотел, чтобы Хайнрих заметил по-глупому растянутые губы, но теперь ему пришлось усердно улыбаться, что из-за волнения становилось всё сложнее.
— Отставить. Китель положишь рядом, но снимай медленно.
Фридрих расслабил затёкшие мышцы лица и выполнил приказ — стянул китель сперва с одного плеча, потом со второго, затем аккуратно свернул и положил на пол — достаточно далеко, чтобы случайно не наступить. Он знал, что пол идеально чист, хоть это и было ему сейчас совершенно безразлично.
Хайнрих рывком поднялся и подошёл к нему. Ремень всё ещё был у него в руках, и Фридрих рефлекторно сжался — так было похоже, что гауляйтер собирается его выпороть. Однако Хайнрих лишь расстегнул две пуговицы рубашки под его галстуком — той же рукой, в которой сжимал ремень. И ею же погладил по щеке.
Отец порол Фридриха лишь пару раз в далёком детстве, но всё же страх, вызванный видом ремня в руках гауляйтера, был необъяснимо силён. Фридрих часто задумывался, каково расти с таким отцом, как Хайнрих, и постоянно то завидовал Альбрехту, то жалел его. Вот и сейчас он вспомнил о нём и задался вопросом, как часто хрупкому, чувствительному мальчишке приходилось получать ремня. Наверно уж частенько… Интересно, в каком возрасте Хайнрих перестал наказывать его поркой? И перестал ли вообще?..
Так или иначе, сейчас его ладонь не била. Она гладила Фридриха по плечу и бицепсу, сжимаясь сильно, но не больно.
Мягкая, мягкая, слишком мягкая ладонь…
— С тебя можно писать плакаты, мой мальчик.
«Он даже Альбрехта никогда не называет "мой мальчик"…»
— С… Спасибо, герр Штайн.
— Я ведь разрешил тебе звать меня по имени, — в голосе гауляйтера послышался лёгкий, почти игривый упрёк.
Фридрих судорожно выдохнул. Он искренне надеялся, что гауляйтер забыл о своей милости, но тот решил вспомнить в самый неожиданный момент.
— Да, конечно, Хайнрих… Спасибо… Я… Мне ещё немного непривычно.
«Хоть бы он не настаивал на "Хайни"…»
— Ну-ка, встань, как на плакате «Немецкий студент». Нет, руку надо пониже… А эту сожми крепче, ты же держишь знамя.
Фридрих позволил ему переместить свою руку, и послушно зажал воображаемое знамя в кулаке.
— Отлично. Теперь снимай рубашку.
Аккуратно сложив рубашку и оставшись в белой майке, Фридрих почему-то почувствовал себя свободнее. Он всё ещё очень смущался, но ситуация стала казаться ему менее странной — он привык, что люди оценивающе смотрят на его мускулы. Это было гораздо привычнее, чем оказаться объектом любования, будучи полностью одетым.
Увидев его обнажённые руки, Хайнрих даже ахнул от восхищения. Желая выпустить эмоции в каком-нибудь энергичном движении, он с силой отшвырнул ремень, и Фридрих вздрогнул.
— Не только плакаты, Фриц, о нет, не только плакаты. С тебя бы скульптуры лепить. Торак и Брекер высоко оценили бы такой образец.
За такую похвалу Фридрих даже не смог поблагодарить его — губы как прилипли друг к другу. Он лишь подумал, что оценка гауляйтера Штайна ему важнее любой другой.
Хайнрих ненадолго скрылся из поля зрения, поколдовал со светом, сделав его сперва ярче, а потом тусклее, и вновь стал наматывать вокруг Фридриха круги. Иногда он останавливался, наклонял круглый подбородок, и тогда под ним появлялась мягкая складка кожи.
Фридрих поймал себя на мысли, что тоже хотел бы увидеть гауляйтера в одной майке. У него руки точно совсем другие. Вряд ли он вообще когда-то был в хорошей спортивной форме — в нём чувствовался восторженный зритель, но никак не прежний спортсмен, — а если и был, то сейчас его мышцы давно одрябли. Фридрих хорошо ощущал это во время его щедрых дружеских объятий.
Он подумал, как удивительно, что многие офицеры воплощают полную противоположность своим идеалам. Они, особенно достигая значительных высот, не закаляются в борьбе, а становятся более изнеженными, слабыми… А иные вообще таковы изначально, если поднялись по большему счёту благодаря удаче. Фридрих был далёк от того, чтобы развивать эту мысль, придавая ей философское направление — о политическом строе Германии он рассуждать не привык, и многое лишь смутно чувствовал, — но она очень занимала его на примере гауляйтера.
Всё в Хайнрихе было какое-то изнеженное, почти женственное. Даже еле заметная щетина, которую Фридрих иногда видел на его лице, выглядела чужеродной. Казалось, что у него вовсе не может расти борода. А движения? Грациозные, пластичные. Властен, очень властен, самый властный офицер из всех, кого Фридрих знал, но как же эта властность не похожа на ту суровую, гранитную мужественность, которая неотрывно сопутствует образу идеального немецкого офицера.
И разве это плохо?
— Теперь подними руки. Отлично. Теперь выстави ногу вперёд. Салютуй. Хорошо. Заложи руки за спину. Сними майку. Подтяжки обратно на плечи! Сложи руки на груди. Напряги грудные мышцы. Покажи бицепс.
Хайнрих стал касаться Фридриха всё больше, вручную выставляя позы. Иногда он и просто гладил его по рукам, ключице и груди. Его волосы растрепались, совсем как тогда у ринга, а на лице быстро менялись самые разные эмоции. Фридрих наслаждался тем, что оно находится от него так близко, и он может разглядывать его вволю. Казалось, Хайнрих вообще забыл, что собирался его рисовать, и сделал процесс позирования самоцелью. Фридриха это не волновало — ему было приятно, очень приятно, и он хотел, чтобы это не кончалось как можно дольше.
— Фридрих. Ты красив, — сказал Хайнрих, глядя на него округлёнными в восторге серо-голубыми глазами. Какие выразительные глаза.
«Вы красивее», — чуть не сорвалось с языка Фридриха.
Знал бы Альбрехт, чем они тут занимаются… Как он там, кстати? Наверно, до сих пор расстроен реакцией отца на свой многострадальный опус. Заперся в комнате. Может, снова что-то пишет, выплёскивая горечь на бумагу…
Кажется, он совсем не похож на отца, но, если общаться близко, в Хайнрихе тоже видна какая-то уязвимость, чувствительность. Тогда он будто расплывается, как тесто, — впрочем, и собирается при необходимости в один момент.
Нет, он не гранит, он весь сплошная мякоть — а когда надо быть твёрдым, он вмиг покрывается тонкой, но такой жёсткой скорлупой, что если и пробьёшь, то сам же руки поранишь.
Фридрих не был и не считал себя знатоком человеческой натуры, но всё это представало ему таким очевидным, будто он знал Хайнриха много лет. Он даже не удивлялся, откуда в голове берутся такие глубокие образы — ведь это факты, такие же факты, как то, что он стоит сейчас перед гауляйтером полуобнажённым, а тот, глядя на это зрелище, облизывает пухлые губы небольшого рта.
— Настоящий нордид. Вот тело, которое воплощает стойкость и твёрдость духа, возвышенность натуры и ясность помыслов. Я с юных лет знал, как важны эти качества.
Фридрих много слышал от Альбрехта рассказов об отце, и готов был побиться об заклад, что в молодости он наверняка не вписывался в то, что сам проповедует, ещё больше, чем сейчас. Быть может, был ещё более мягкотелым, чем сын, только всегда себе на уме — и эгоизма и приспособленчества в нём было куда больше… Альбрехт похож на плохо стоящего на ногах жеребёнка — щуплый, худенький, весь — натянутый нерв. Порой он смешон, но может бороться — не за интересы табунщика, а за свою жизнь или за то, что ему дорого. Хайнрих же наверняка был похож, да и сейчас похож на сытого кота — весь плавный, осторожный, хитрый. Его чувства тоже остры, а эмоции утончённы, но он умеет их скрывать — до поры до времени. Такой в открытую бороться не будет, хотя часто показывает когти и дыбит шерсть, чтобы казаться страшнее.
Фридрих незаметно осмотрел Хайнриха с ног до головы — как редко он себе это позволял — и в который раз убедился, что он, несмотря на возраст, крепче гауляйтера. Тот не выглядит немощным лишь потому, что немного полноват. Да, в рукопашной его явно самого пришлось бы защищать.
Эта мысль Фридриху очень понравилась. Он начал было представлять себя телохранителем герра Штайна, но в ужасе оборвал такие нелепые фантазии.
— Сними всё, кроме трусов.
Фридрих, неловко балансируя сначала на одной ноге, потом на другой, стянул ботинки и носки, а затем штаны. Несмотря на очень неустойчивую позу, он снимал их нарочито медленно, обнаружив, что, нагнувшись, может поближе рассмотреть ноги гауляйтера. Ему очень нравилось, что офицеры носят сапоги, заправляя в них брюки. Униформа Академии не подразумевала высоких сапог, и оставалось лишь любоваться на обувку учителей и командиров. Теперь Фридриху чудилось, что даже сапоги у Хайнриха какие-то слишком мягкие — чего разумеется, быть не могло.
— Вам пока ничего не подходит для рисунка… Хайнрих? — спросил он, выпрямившись. Он всегда порывался заговаривать с гауляйтером, когда чем-то сильно впечатлялся, и начал подозревать, что это не доведёт его до добра.
— Для рисунка? — Хайнрих изумлённо поднял брови. — Я ведь сказал тебе, что давно не рисую.
Насколько Фридрих был ошарашен, настолько невозмутим оставался Хайнрих. И всё же он снизошёл до объяснения.
— Видишь ли, изобразительное искусство призвано запечатлеть момент, который может претечь, испариться. А ты сейчас и так здесь, рядом со мной. Между тобой и мной не нужны посредники в виде угля и бумаги. Ты сам искусство, Фридрих.
Фридрих заморгал. Вот уж воистину оба Штайна очень странные люди. Как это — сам искусство? Чем он заслужил? Вот он, к примеру, хороший боксёр — это он знает. Таким он стал после упорных тренировок, после множества тяжёлых матчей. А что он сделал, чтобы удостоиться таких немыслимых слов от самого гауляйтера? Ну да, положим, мускулы развить было непросто. Но чтобы считать их искусством… А голубые глаза, светлые волосы и волевой подбородок, которые с таким восторгом разглядывал Хайнрих, он и вовсе получил без усилий.
Фридрих почувствовал щемящую благодарность к гауляйтеру, хотя понимал, что подобный комплимент лучше вообще не воспринимать всерьёз. И всё же ему было очень приятно получить его именно от Хайнриха. Скажи это кто-то другой, Фридрих отмахнулся бы, усмехнулся, посмотрел на него, как на дурака. Но с Хайнрихом всё было совершенно по-другому.
В ответ на это тянуло сказать что-то торжественное, пафосное и всеобъемлющее, например: «Служу Рейху!» или даже «Да здравствует фюрер!» Обычного «спасибо» тут явно не хватило бы, но пока Фридрих пытался совладать с мыслями, время для выражения благодарности ушло.
Хайнрих всё чаще приказывал ему копировать позы с известных скульптур, плакатов и картин — просторы открывшейся мускулатуры сильно вдохновили его. Фридрих побыл античным дискоболом, Прометеем, отдыхающим атлетом, гребцом, простым крестьянином, потом снова дискоболом, и, наконец, как положено, боксёром — авторства Йозефа Торака.
Хайнрих распоряжался так уверенно, что спустя полчаса Фридрих уже освоился в роли живого произведения искусства. Он позволял себе импровизировать, перебирая в памяти подходящие образцы, и старался придать лицу волевое и экзальтированное выражение — какое, по его мнению, должно было быть у истинного национал-социалиста на каком-нибудь агитационном плакате или воодушевляющей картине. Войдя в образ, он всё чаще прямо и смело смотрел Хайнриху в глаза, хотя не перестал смущаться, и видел, что на того это актёрство производит сильное впечатление. Он так и не почувствовал особой гордости за свою внешность, но был безумно горд, что так цепляет Хайнриха.
А тот входил во вкус всё больше и больше. Он бегал, регулируя освещение, облокачивался на спинку стула, садился на стул, сводил ноги, широко расставлял их, хлопал себя по коленям, по бёдрам, потирал шею и затылок. Он чаще облизывал губы, которые, хотя он ничего не ел, снова покраснели, как и его щёки, и Фридрих видел капли пота на его висках. Глядя на него, он сам дышал чаще и чаще, его тело как-то непривычно разгорячилось, хотя он знал, что здесь ему не может быть жарко. В конце концов Хайнрих, не выдержав жара, расстегнул китель и бросил его прямо на пол. Тогда Фридрих окончательно понял, насколько сакрально и первостепенно то, что происходит сейчас между ними.
И он был счастлив. О, как счастлив он был. Ни с кем и никогда не ощущал он того, что чувствовал сейчас рядом с Хайнрихом. Ни с одним человеком. С девушкой точно — хотя, казалось бы, именно в их компании и нужно ощущать что-то в этом роде… Фридрих не знает, он никогда не был близок ни с одной и почти о них не думал. Эта сфера, так интересующая других, его не особенно привлекала. Может быть, что-то отдалённо похожее он чувствовал рядом с Альбрехтом. С парой-тройкой других ребят и мужчин за всю жизнь. Но чтобы ТАК…
— Теперь ты разденешься догола. И не закрывай ничего руками.
— Так точно… гауляйтер, — сейчас очень хотелось использовать именно это обращение.
Хайнрих улыбнулся. Блаженно и хищно улыбнулся. Не поправил.
А когда Фридрих освободился от трусов, его улыбка расплылась ещё шире.
— Мне нравится твоя нагота.
Это было уже слишком. Конечно, всё с самого начала было «слишком», но вынести этих слов и взгляда, направленного прямо ТУДА, не было никаких сил. Фридрих почувствовал, как его ноги предательски, совсем не по-чемпионски слабеют. А по паху разливается волна сладкого, покалывающего огня, куда менее безопасного, чем олимпийский.
И снова позы. И снова образы. Хайнрих завороженно проводил по своим губам пальцами, касался их языком, то почти совсем выключал свет, то выкручивал его на всю мощь, подходил так тесно, что не прижимался едва, а потом уходил к дальней стене.
А Фридрих смотрел на Хайнриха и мечтал увидеть позирующим его. Не нравились ему современные плакаты, современные барельефы и статуи. Он, такой спортивный, подтянутый, сильный, не любил всей этой атлетической эстетики, не понимал всеобщих восторгов, которые она вызывала. Его сердце замирало совсем от другого. От других… от других мужчин.
Да, ему нравится Хайнрих Штайн. Нравится, как… как мужчина. Да. Как мужчина. Глупо продолжать отрицать. От чарующего шёпота влечения к своему полу можно было отмахиваться, когда он был еле слышен, но теперь он превратился в не терпящий возражения приказ. Да, его, ученика Академии Фридриха Ваймера, тянет к мужчинам. И к этому конкретному мужчине — так сильно, что нельзя вытерпеть и очень трудно смолчать. Так ново и так странно. Так прекрасно. Так честно.
А ведь его тоже тянет к нему. Ведь его тоже тянет. Он сам чуть на пол не оседает — а Фридрих, вместо того чтобы подхватить, воображаемый метательный диск держит.
Вдохнув, как перед нырком, Фридрих решился взглянуть на пах Хайнриха, и у него потемнело в глазах — конечно, ткань брюк недвусмысленно натянута. Наверняка гауляйтеру очень хочется прикоснуться к себе, но он бережёт это удовольствие до последнего.
На свой пах Фридрих предпочёл не смотреть.
— Теперь «Товарищество», — голос Хайнриха прозвучал слишком сипло, и он прочистил горло. — «Товарищество». Давай, я знаю, ты помнишь её.
Обезумевший Фридрих подумал, что у него двоится в глазах, пока, еле нащупав контакт с реальностью, не понял, что образ в его голове всплыл правильный. Он судорожно растёр по груди выступивший пот и беспомощно взглянул на Хайнриха.
— Вас что-то смущает, юноша? — светски поинтересовался тот, увидев его замешательство.
— Хайнрих… Но ведь для этой композиции нужно двое человек.
Хайнрих томно улыбнулся. И вальяжно приблизился к Фридриху.
Его пальцы потянулись к галстуку, который он медленно развязал. Он проделал это, пристально глядя Фридриху в глаза. Затем, подняв брови, он картинно отвёл руку с галстуком и уронил его; Фридрих продемонстрировал чемпионскую реакцию, вовремя его подхватив. То же самое было проделано с рубашкой. Оба предмета были бережно отложены в сторону, и мужчина с юношей вновь оказались лицом к лицу. Дальше раздеваться Хайнрих не стал.
Он встал впереди Фридриха и протянул ему руку. Она оказалась как раз на уровне его паха, так что Фридрих был вынужден всё-таки посмотреть туда. Ситуация оказалась не так страшна, как он думал — член привстал лишь слегка. Ничем другим, кроме нервов, объяснить это было нельзя.
Только, кажется, это ненадолго.
Фридрих взял руку Хайнриха и по привычке крепко её сжал. Поняв, что тому будет трудно выдерживать такое мощное рукопожатие, он ослабил напор. Его взгляд заскользил по плечам и предплечьям Хайнриха, и он убедился в своей правоте — мягкие, дряблые мышцы, белая нежная кожа… По телу непрерывными электрическими волнами заходили мурашки. Фридрих постарался незаметно отвести сомкнутые руки подальше от своего паха.
Куда там. Гауляйтер настойчиво удержал их на месте, более того, так прижался бедром к его бедру, что Фридриху окончательно пришлось сдать позиции. А потом он ещё и заскользил этим бедром по голой коже, переместившись так, что член Фридриха почти упирался в его зад. Таких скульптур, насколько помнил Фридрих, в Третьем рейхе не было.
Но испытывал он такой экстаз, до которого было далеко всем экзальтированным арийцам со скульптур, картин и плакатов, вместе взятым.
«Вот сейчас… — думал Фридрих, начиная дрожать всем телом. — Вот сейчас он… Сейчас он коснётся… Сейчас обнимет…»
Не обнял. Вывернул ладонь из руки Фридриха и, как ни в чём не бывало, удалился к своему стулу.
Член Фридриха не просто стоял колом. С него медленно — в лучших традициях вкусов гауляйтера — начинал капать предэякулят. Но разве это может быть уважительной причиной для отлынивания от службы?
— Смирно!
В глазах Фридриха защипало от того, каким раздразнённым и уязвимым он себя чувствовал, но он ни на секунду не замешкался, выполняя приказ.
А Хайнрих распалял всё больше — и его, и себя. Он повелевал шире расставлять ноги, класть руки на бёдра совсем рядом с членом, или на низ живота, касаясь дорожки светлых волос. Вставать в профиль так, чтобы градус эрекции был хорошо виден. Дотрагиваться пальцами до сосков. Все позы были так эстетичны, что, не присутствуй в композиции эрегированный член, большинство людей даже не сочли бы их эротикой.
Приняв правила игры, Фридрих стал пытаться сам принимать соблазнительные позы — неловко, как умел и как представлял. Он прогибался, слегка отставлял зад, старался повернуться к Хайнриху спиной. Наклонялся и клал руку на ягодицы. Всё это неизменно встречало раздражение Хайнриха, хотя раньше импровизация модели ему нравилась — он мотал головой, досадливо мычал, бросал отрывочные «не так!» и «нет!»
И тогда Фридрих осознал последнее, что должен был сегодня осознать.
Он почувствовал, что ему срочно нужно вновь оказаться в той части подвала, где находится ринг — при свете красных лампочек, решительным, готовым. Чтобы Хайнрих рядом с ним кричал в экстазе, чтобы пьянел, обнимал, прижимал свои пальцы к его губам. О, как ему хотелось вновь попасть туда. Протиснуться, как угодно. Ворваться, влететь.
И Фридрих понял, что сейчас сам Хайнрих — этот ринг, эта часть подвала и этот красный свет. Всё это воплотилось и замкнулось в нём.
— Я знаю, почему вы не хотите, чтобы я так вставал, Хайнрих.
— Почему же? — дурманя надменностью, спросил тот.
— Вы не любите брать. Вы предпочитаете, чтобы проникали в вас. Чтобы вас ублажали членом.
И откуда что взялось? Никогда бы Фридрих не подумал, что способен сказать подобное даже в таком полуосмысленном состоянии. И кому!.. Но теперь у него не было сил ужасаться.
На пару мгновений Хайнрих впал в ступор.
Потом плавно подошёл к нему вплотную.