Часть 1
20 мая 2021 г., 09:29
Блок перед тем, как задернуть шторы, задерживается у окна, всматривается в черно-золотистую улицу с его неясным отражением в стекле. Он не может разглядеть черт своего лица, но и так знает, что глаза запали, а лоб пронзают слишком глубокие для его возраста морщины. Он, в общем-то, еще молод, только за последнее время будто бы постарел лет на пять; сколько времени прошло с отъезда? В их нынешнем положении дни ощущаются как годы, а годы как дни. По улице еще ходят люди, слышны голоса из-за тонкой стены. Жизнь идет. Жизнь идет — мимо? Жизнь идет — по их головам? Или попросту своим чередом? Он не знает. Он много чего сейчас не знает, и потому не хочет закрывать шторы и оборачиваться — за его спиной, на кровати, сидит Даниил. Его не видно в отражении в окне, но Блок знает, как он сидит: сцепив руки в замок, ссутулившись, смотрит на него и молчит.
Блок тоже молчит. Не знает, что сказать, и потому не знает, как заставить себя обернуться.
В Вене они уже несколько недель, переезжают из гостиницы в гостиницу. Блок, как офицер и дворянин, попросту выслан — скажи спасибо, что не расстреляли. Был дом, состояние, позволявшее ни о чем не беспокоиться, его библиотека и прекрасный рояль; была любимая страна, была честь офицера, была тайная сверкающая, острая любовь. Было место, в которое можно было без страха вернуться. Была еда. Были документы, позволявшие не дрожать от страха каждую секунду. В конце концов, все сводилось к ним. Остальное было в довесок. Даниил был в опасности давно, но мог и остаться. Наверное, как-нибудь прижился бы, выкрутился. У него-то документы есть, но он выбрал поехать с ним, не оставлять одного. «Я же сойду с ума, если не буду знать, где ты и жив ли вообще. Я не хочу расставаться. Саша, я поеду. Хватит возражать. Ты же знаешь, мне здесь тоже не место, я к власти этой не привыкну, я не могу, Саша. Поцелуй меня лучше. Никаких разговоров. Нет, не пожалею, прекрати». Поехал. Кажется, все-таки пожалел — Блок не оборачивается, потому что боится убедиться в этом окончательно. Они ставят друг друга в уязвимое положение, но именно Блок является причиной того, что они вынуждены убегать, как тараканы из-под сапог.
«Я люблю тебя, Саша, поэтому не оставлю там одного».
Любишь ли сейчас? Все еще?
Он все же задергивает шторы и оборачивается. Комната будто становится еще меньше, но и немного спокойнее. У Даниила усталый, болезненный вид — от слишком желтого света или от тяжести их нынешней жизни? Он поднимает глаза, поджимает губы.
— Завтра надо будет уехать, — одними губами шепчет Блок, потому что говорить это в сотый раз вслух становится невыносимо. Даниил хмурится. Да, поедет, да, будет осторожен, хотя сам имеет право жить спокойно, не скажет ничего против. Только вот глаза у него ледяные и усталые, и нет в них ни капли их прошлой нежности. Видеть это еще тяжелее, чем говорить об отъезде.
— Хорошо, — кивает Даниил. Закуривает. Сбрасывает ботинки и прямо в одежде откидывается на кровать — их кровать, состоящую из двух сдвинутых вместе, узких и скрипучих. Бежать, не зная конечной цели, не так страшно, когда можно уткнуться в любимое плечо и прижать к себе крепче. Спать в одной кровати, когда не только рушится знакомый облик мира, но и разверзается земля между кроватями — страшно до безумия. Он, получается, совсем один. Даниил ничего не сказал, но он часто ничего не говорит, остается домысливать. Мысли всегда приходят в одно и то же место. Родители давно мертвы, товарищи погибли, расстреляны или сосланы, друзей у него никогда толком не было. Есть Даниил. Есть ли?
— Ты можешь уйти, если хочешь этого. Я не стану тебя держать — не имею права.
Даниил молчит. Долго. Потом поворачивает к нему голову, внимательно смотрит своими черными глазами. Заговаривает — громко, раздраженно.
— Знаешь, иногда я думаю, что стоило мне остаться в Горхонске. Там было бы спокойней. И наверняка уютнее. Бурах, — от этого имени у Блока больно колет в груди, — позаботился бы об этом.
— И почему не остался, раз там так хорошо? Первый ведь на поезд прыгнул.
— Все Многогранник. Я был слишком разочарован. И, пожалуй, глуп. Погнался за воздушными замками снова. А их не бывает. И чудес не бывает, вот что. У всех чудес есть обратная сторона — гадкая компенсация. Я думал, быть с тобой — чудо, так и оказалось. Со всеми вытекающими.
Это уже действительно больно. Холод в глазах Даниила хватает его за плечи и подбирается к горлу.
— Ты мог уйти сотню раз. Ты ведь знаешь, что я и слова не скажу.
Не скажет. Возможно, застрелится. Не просто от любви, а от того, что обрушится последний мостик, ведущий его к России, какой он её когда-то знал. К дому, к сладким воспоминаниям. Разверзнется окончательно земля под ногами. Блок говорит по-немецки совершенно без акцента, и лицо его, правильное и светлое, не слишком выбивается из толпы. Только вот все равно он чужой. Приходится носить дом с собой, в себе, и домом все это время был Даниил с его красивой, певучей русской речью и ласковыми руками.
— Да черт его знает. Может, и стоило бы. Не думал я, что это все окажется так сложно, и что ради тебя мне придется это все пройти. Ты знаешь, что я не люблю чем-то жертвовать.
А пожертвовал. Многим. Возможной карьерой в Европе, домом, элементарным удобством. Мотается с ним по дешевым гостиницам и курит дрянные сигареты, а у ботинок стерлись носы. Раньше, в том мире, он бы себе этого никогда не позволил. Блоку стыдно настолько, что разрывает грудь. Жалеет ведь теперь, что все бросил и уехал вместе с одиноким офицером не существующей больше страны. Интересно, когда он начал жалеть?
— Я хотел бороться со смертью, а с чем я борюсь сейчас? С полицаями? — вроде и не обвиняет лично его, а все равно Блок снова чувствует себя как в четырнадцатом под обстрелом. От снаряда можно спрятаться. От слов Даниила — никак. — Завтра уедем. Через неделю ещё куда-нибудь. А потом? Тебя арестуют, а потом и меня. В каталажке, думаешь, встретимся?
Он, кажется, не кричит только потому, что им нельзя привлекать внимание. Просто шипит. Блок проигрывает сражение, его войска уничтожены вплоть до солдата. Он не знает, что делать, и идёт сдаваться — впервые, наверное, в жизни. Машет белым флагом, вставая на колени возле кровати и прижимая к губам даниилову холодную руку. Тот руки не отнимает, не отрываясь смотрит в потолок. Дым сигареты тонкой струйкой взлетает вверх.
— Помнишь, в Севастополе… — тихо говорит, чувствует, как рука в его руке слегка дергается, — когда мы с тобой танцевали… Тем вечером. Помнишь, как это было? Огни и оркестр, и мы чуть поодаль, и все кружатся в вальсе, и мы вместе с ними. Я так мечтал, чтобы я мог увести тебя к остальным и танцевать, не боясь ничего, как все они со своими женами. Ты, кажется, был так счастлив.
Даниил молчит. Губы его дрожат.
— Я тогда пообещал тебе, что сделаю все, чтобы ты был таким же счастливым всегда. Я тебе много чего пообещал. Прости, — Блок качает головой и отводит взгляд, — Я своей вины не искуплю, я знаю. Ты можешь уйти, я не заслужил. Не дослужился…
Данковский сжимает его ладонь. У Блока сжимается сердце.
— Я не уйду, Саша.
Долго молчит, тушит сигарету.
— Мы здесь вместе. У нас никого и ничего больше нет. И России нашей с тобой больше нет. И Танатики моей больше нет. Я счастливым не буду, Саша, пока мы мотаемся вот так. Но дело не в этом.
«Я люблю тебя», — говорит беззвучно. Люблю сейчас. Все еще.
Севастополя уже не будет. Вряд ли они снова увидят его хоть когда-нибудь. Родной берег слишком далеко — и в пространстве, и во времени. Между скрипучими кроватями щель — но все-таки не пропасть, не разверзается земля. Может, и для них двоих жизнь не будет мимо. Может, как-нибудь все образуется.