12
25 июня 2021 г., 14:49
Иногда, в одинокие промозглые ночи, когда ветер подвывает в окно очередную панихидную, а на дворе без устали лают собаки, ему думается, что все они — заключенные на вечные муки, кривые изломанные игрушки большого, грозного механизма.
Сам Шатов — с его большими могучими плечами, падающими вниз, будто подрубленные чей-то безжалостной рукой, глазами голубыми, усталыми, померкнувшими — одним словом, озёра студёные да почти высушенные. В теле застряла съедающая безысходность: Шатову хочется лечь и не вставать, провалиться куда-то вниз (хотя куда ниже?), спрятаться под скрипучие старые половицы и спать, спать, спать, спать.
Шатов просто очень сильно устал — от всего устал. Так он себя успокаивает, а потом долго смотрит на позолоченную макушку церкви и губы иссохшие сбивчиво молят о помощи: «Господи, не оставь меня, помоги, наведи на путь истинный». Слишком больно признать: ему не помогут.
Но есть еще Ставрогин, больной Ставрогин, с сумасшедшем смехом в пустых равнодушных глазницах, с немым изломленным горем на идеальном лице-маске.
И Верховенский, изворотливый хитрый змий, глаза его смотрят востро, а руки, руки у него особые, очень смелые руки, такие не дрогнут, когда сожмут пистолет.
Верховенский людей на погибель зовёт всегда умеючи, играючи, будто марионеток за нитки тянет, маски меняет каждый день, недобрую угрозу за лестью скрывая.
И есть Даша, кроткая, но заведомо сама себя обрекшая. Даша спокойна, Даша очень даже хорошо воспитана, держит себя отлично, глаза большие смиренно опуская (это извечное покорное — «на всё воля ваша»), только синдром спасателя наружу всё равно порывается.
И Лиза, очень смелая девушка, со сверкающими гордыми глазами, восседающая на седле, уверенно лошадь погоняющая, смеющаяся в глаза громко и будто бы назло.
Еще есть Кириллов, сердце Шатова всегда ёкает, когда про оного вспоминает, это для Ивана человек особенный, это для него человек-лампада, человек-тёплые-объятия, человек-дом.
Все они — изломанные недо-игрушки, застрявшие на веки вечные в пучине мрачной.
Шатов про Кириллова думать не любит, но сегодня всё-таки вспоминает мягкие ямочки на щеках, глаза горящие и пылкие на бледном лице, волосы тёмные, с утра немного взлохмаченные.
Все свои воспоминания о Кириллове Шатов собирает и бережёт, прячет у себя внутри потихоньку лучистые крошки тепла, греется ими, но сторожит ревностно: это его якорь, его прибой морской, его дом с одиноко горящим окошком. Алексей Кириллов — человек особенный, настолько особенный, что Иван, у которого отняли всё, воевать готов за эти маленькие незначительные моменты.
У Шатова почти всегда что-то горло зажимает, тревога прокрадывается под белокурые мягкие кудри, озноб бьет по ослабевшему организму. Он долго лежит кошмарными ночами, слушает лай собак, сдерживает рвущиеся наружу слёзы отчаяния, а потом всё-таки забывается сном.
Спит тревожно: всё вокруг помутнело, будто чернил густых плеснули, а на пороге его комнатушки великаном тянется тёмная фигура. От нее пахнет смертью, пахнет сгинувшими яблонями, высушенными насекомыми и увядшими цветами.
Человек садится на стул перед кроватью Шатова, долго смотрит чёрными глазницами, губы тянутся то в рваной улыбке, то в брезгливом испуге. На Ставрогинском лице пляшут тени, у Шатова кружится голова, а со лба капает кровь, такого глубокого бордового оттенка, что Николай хватается за свои волосы и начинает кричать.
Потом Шатов просыпается: в холодном поту, со взмокшими светлыми волосами, с учащенным сердцебиением, со стойким ощущением ужаса и какой-то упавшей безысходности.
Он долго уговаривает себя успокоиться, повторяет молитвы, жмурит глаза, но в итоге делает то, что делает всегда: идёт к Кириллову.
Алексей не спит, Шатова встречает без вопросов. Один внимательный взгляд угольных глаз улавливает слишком много. Кириллов с ним здоровается, предлагает чай, идёт ставить самовар.
Шатов всегда соглашается.
Потом они сидят за столом молча, под тусклым светом угасающих свеч (Шатов замечает, что свечи церковные, но не спрашивает — Кириллов за то благодарен), под окнами так же заходятся лаем собаки, но во флигеле у инженера всё ощущается иначе.
Будто бы они сидят в укрытии, известном им одним, будто это их маленький мир, с горячим чаем, задумчивым Кирилловым и Шатовым, усталым и измученным.
Ни слова не произносят. Слышится лишь негромкое звучание ложек: они размешивают сахар в кружках. Шатов знал, что Кириллов пьёт чай без сахара, но всякий раз следует его примеру.
Потом он берёт кусковой сахар себе в рот, Иван слышит, как он громко его пережёвывает. Размышляет недолго — берёт тоже.
Они долго пьют чай, потом Шатов роняет тяжёлую голову на стол, жалуется: «я устал», закрывает глаза воспаленные, а потом поднимает взгляд на сверкающие болезненно глаза Кириллова, ловит в них понимание.
И становится даже легче.
Кириллов знает, что он умрёт, Шатов уверен, что его жизнь катится в бездну, из которой нет выхода. Но перед сном они всегда думают иначе: Иван умоляет Бога вразумить соседа и уберечь от страшного неотвратимого, а инженер решает твёрдо, что уж в лепешку разобьётся, но будет светить, Ване Шатову поможет и позаботиться, чтобы дышалось легче.
— Здесь воздух отравленный, — как-то роняет Кириллов.
Он тогда сидел за чертежами, задумчиво водил остриём карандаша по наброску. Говорил он сам с собой часто, иногда даже невпопад.
— Здесь люди отравленные, — замечает всё-таки Шатов, внимательно следит за тем, как складка беспокойства пробегает по лбу Алексея.
Но он пожимает плечами, улыбается невесело:
— Это верно…
Бывает такое, что Шатов у Кириллова остаётся. Не спрашивает, просто безмолвно просит позволения. Кириллов всегда соглашается, откидывает часть одеяла, протягивает подушку помягче.
Алексей долго не засыпает, Шатов же смотрит, пытается запомнить. Запомнить родинку на плече, задумчивый взгляд угольных глаз, пальцы, очень длинные, аккуратные. Всё это он прячет себе, эти драгоценные воспоминания, Иван себе хоть что-то хорошее оставить хочет.
— Спи, — сонно шепчет Шатов, прикрывая глаза, — Хватит думать.
И Кириллов действительно засыпает.
Здесь спокойно, здесь нет тревоги, безжалостно грызущей изнутри. То нетронутое, то сокровенное (эти их ночные посиделки, полуночные редкие споры, простое комфортное молчание) заставляют Шатова думать, что Кириллов слишком замечательный, чтобы умирать.
Они могли бы быть лучшими друзьями, не разлей вода друзьями, могли бы быть не кровными братьями, но…что-то мешает.
О том Шатов не думает, рядом с Кирилловым хочется просто жить.
И живёт.
Живут они по особенному, иногда они, не сговариваясь, затевают игру: представляют будто всё хорошо, будто это не смерть за домом громко топает и в окна горожанам заглядывает, будто во флигель никто не ворвется, а оставит в покое.
Будто у них есть светлое завтра, в котором живут лишь уютные беззаботные вечера, солнечный рассвет на белых подушках, всегда ароматно пахнущие пироги и много-много тёплых улыбок, на шатовских губах, в глазах Кириллова, в которых цветет желание жить.
Но это лишь иллюзия, однако представлять такое приятно.
Этот хрупкий нетронутый мир, который они с Кирилловым нечаянно воздвигли — Шатов бы всё бросил, лишь бы уберечь, на колени бы припал, чтобы спасти то немногое светлое, что осталось.