Вскоре после этого Берус впервые назвал его Тареком. Он не оговорился — чтобы оговориться, надо постоянно держать что-то в голове, а Берусу думать о его имени было ни к чему. Он назвал его так абсолютно сознательно, решив, что Тарек для него больше, чем заключённый. И это несмотря на то, что связь Тюремных надзирателя и заключённого он считал самым близким и возвышенным типом связи, который только может возникнуть между людьми.
По-своему Валентин Берус был тем ещё романтиком.
Теперь их отношения стали теплее. Берус словно отогрелся у огня, наполняющего Тарека — поняв, что ему и его авторитету ничего не угрожает, он успокоился и немного подобрел. Он осознал, что можно ослабить степень контроля: Тарек делает всё, что ему сказано, без напоминаний. Он убедился, что не стоит сильно навязывать свой взгляд на вещи: Тарек его разделяет и так. Кричать он тоже решил поменьше: Тарек слушается приказов, даже если они произносятся самым ласковым тоном и в форме ненавязчивых предложений.
Словом, у Беруса были прекрасные условия для того, чтобы стать мягче.
Тарек воспринял такие перемены с радостью — как и любые другие перемены, которых захотел бы Берус.
К счастью, других проблем с законом, кроме штрафа за нарушение правил дорожного движения, у них не возникало. Совместное богатое прошлое не омрачило их жизнь никакими неприятными последствиями.
После Эксперимента состоялся суд, на который их не вызвали даже свидетелями — у Тарека ещё в день происшествия на медицинском обследовании обнаружились искажения восприятия реальности, которые списали на общую стрессовую атмосферу, а Берус формально был непричастен к делу. Тарек знал, что именно он подучил Экерта до полусмерти избить Шютте, но сделал это с удивительной, мастерской тонкостью. Тот настолько уверился в самостоятельности своего решения, что, даже когда пытался отмазаться, свалил всё не на Беруса, а на самого пострадавшего и на команду Тона, создавшую невыносимые условия.
Берус умел отступать в тень так же незаметно, как появляться из неё. В тот день его не было ни на месте преступления, ни в Тюрьме вообще — всё это случилось не в его смену, а с Шютте он не контактировал с тех пор, как сосредоточил все усилия на Тареке. То, что Берус делал с Тареком, в основном происходило в помещениях без камер; надзиратели брезговали об этом говорить, а заключенные стыдились. Никому не хотелось затягивать дело — все жаждали поскорее разойтись и забыть Эксперимент, как страшный сон. Благодаря немыслимой удаче главный садист Тюрьмы вышел сухим из воды.
Конечно, от профессора Тона всё скрыть не удалось, но и он достоверно знал только суть их поразительных взаимоотношений, лишь догадываясь о том, как далеко заходил Берус. Открыто обвинять он его не спешил — во-первых, был искренне уверен, что главная вина лежит на нём самом как на организаторе Эксперимента, а во-вторых, щадил чувства Тарека, привязавшегося к своему мучителю. Тоном овладело желание сохранить подобие комфортной жизни хотя бы одному бывшему «заключённому». Чтобы достичь этого, профессор, убедившись в зловредности собственных инициатив, решил по возможности ничего не трогать. И хоть он сознавал всю иррациональность этого решения, заставить себя заняться ситуацией всерьёз не мог. Слишком подкосил его Эксперимент.
Профессор Тон знал, что теперь оба живут у Беруса, и дважды звонил ему домой — всё-таки он до сих пор считал их своими подопечными и не мог бросить на произвол судьбы. Берус разговаривать с ним отказался, а Тарек терпеливо выслушал получасовую лекцию об адаптивных механизмах психики и идентификации с агрессором, только чтобы убедительнее заверить профессора, что повода для беспокойства нет, и они сами разберутся со своей личной жизнью. Во второй раз произошло примерно то же. Обе попытки дебрифинга провалились.
Полученные деньги они тратить не спешили. Вернее, не спешил Берус, в чьих руках оказалось восемь тысяч марок. Он отнёсся к ним как к чему-то среднему между выигрышем, приданым и трофеем — ему хотелось как можно дольше сохранить всю сумму в целости.
В других трофеях тоже недостатка не было. Униформу оставили и охранникам, и заключённым. Первым — чтобы не забывали: бремя, лежащее на их плечах, нельзя стряхнуть просто так. Вторым — чтобы те из них, кто, после всего пережитого, счёл денежную сумму ничтожной, получили за свои страдания хотя бы сувенир.
У Тарека осталась роба — не та, которой он чистил заляпанный унитаз: о её утилизации позаботились охранники. Но на новой робе всё равно темнел номер, который он пришил собственными руками, а запачкать её теперь было даже легче, чем прежнюю.
У Беруса остались не только чёрные брюки, ботинки и рубашка из плотной тускло-синей ткани, которая была немного ему велика, но и отличный хлёсткий ремень, свисток на шнурке и даже рация. Только дубинку и наручники пришлось докупить - их профессор Тон из отданных комплектов предусмотрительно изъял.
Всё это шло в дело часто. Роба заключённого и форма охранника казались Берусу и Тареку даже более естественной одеждой, чем та, что они носили обычно. Могли ли они, откликаясь на объявление Тона в газете, представить, что скоро будут так думать?
Да и сама реальность Тюрьмы казалась им не менее естественной, чем нынешняя. Как бы далеко они ни отходили от неё в повседневной жизни, она всегда оставалась с ними.
То, что они делали в этой одежде, не было ролевыми играми. Они просто переносились обратно в стены Тюрьмы и жили её жизнью столько, сколько хотелось Берусу. Тюрьма не закрылась и не была расформирована, когда профессор Тон захотел закончить Эксперимент — она продолжала существовать, и они могли оказаться в ней в любой момент. Её невозможно было закрыть, пока в ней оставался хоть кто-нибудь. А они не покинут её никогда.
Берус только первое время говорил Тареку «представить» то или иное. Потом он понял, что его сломанный хребет справляется без всяких подпорок. Он стал говорить: «ты стоишь на коленях у койки», «на нас смотрят твои сокамерники», «от страха ты вот-вот обмочишься, и господин тюремный надзиратель Кампс уже усмехается, предвкушая это». Он уверенно моделировал реальность, прекрасно научившись этому у профессора Тона.
Послушный номер семьдесят семь стоял в строю заключённых, хором с остальными декламируя: «Я счастлив служить вам и лизать грязь с ваших подошв», «я принадлежу господину тюремному надзирателю» или «я отдам жизнь за то, чтобы хоть раз поцеловать зад господину тюремному надзирателю Берусу». Берус был доволен: он видел, что Тарек — самый искренний в строю. И самый стойкий — это подтверждали долгие переклички.
Во время перекличек Берус бил Тарека по щекам и губам, резко ввинчивал в его сжатый зад два пальца или просто прислонялся сзади. Запинался семьдесят седьмой от этого или нет, Берус потом всё равно отрывался на нём сполна. Это не было наказанием. Это было самой жизнью.
Однажды Берус сорвал с койки его постель, обильно помочился на неё, а потом заставил аккуратно постелить всё обратно и проспать на мокром белье целую ночь. Тарек сделал это и в реальности — Берус специально выделил ему надувной матрас и подушку. В тот день Тареку пришлось ночевать отдельно, но близость мочи Беруса, приятно холодившей торс, бёдра, руки и лицо примеряла его с этой разлукой — и ему было жаль, что ткань постепенно становится суше. Это был чудесный опыт, но повторять его Берус не хотел — всё-таки ему нравилось спать с Тареком на одной кровати…
В другой раз — это было на пятый день их совместной жизни — изобретательный Берус приучил семьдесят седьмого наслаждаться не только конечной стадией процесса его пищеварения, но и начальной. Если Тареку приносят такое удовольствие его испражнения, чего уж проще сделать фетишем трапезу? Семьдесят седьмому сразу понравилось радовать господина своей готовкой, но этого было мало — он должен был любоваться тем, как он ест, возбуждаясь от этого, возводя это в культ. Каждая мелочь, связанная с господином тюремным надзирателем, должна быть для него священной — так оно уже и стало, но пока заключённого ещё требовалось направлять и местами корректировать курс.
По приказу господина надзирателя номер семьдесят семь приготовил его любимые блюда: курицу с персиками и бризоль из кальмара. Берусу всегда нравились нетривиальные сочетания вкусов и оригинальные блюда: в кулинарной области было, где разойтись и его фантазии, и рвению Тарека. Потом семьдесят седьмой стоял на коленях и смотрел, как господин ест: привыкал любоваться движениями челюстей, языка и блестящих от жира губ, которые ему иногда позволялось промакивать салфеткой. Семьдесят седьмой был счастлив, что господину хорошо: еда ублажает его вкусовые рецепторы, согревает изнутри тело, приносит насыщение и пользу. Он будто всем телом прочувствовал каждый кусочек, его поглощение и путь по пищеводу — от дрогнувшего кадыка до желудка, от причмокивающих звуков рта до утробного сытого стона. Да, Берус постанывал, наслаждаясь едой, а ещё он облизывал губы и пальцы, показывая самый кончик языка, прикрывал глаза, томно улыбаясь, хвалил готовку Тарека и говорил умопомрачительные вещи вроде «я дам тебе попробовать эти блюда, надо лишь немного подождать» и «забавно — ты ешь всё то же, что и я, только видоизменённое». Он уронил несколько капель соуса на салфетку, расстеленную на коленях, и позволил ему их слизать — многие пятна оказались очень близко к эрегированному члену, и Тарек, вычищая их, невольно задевал языком чувствительные места, что постепенно перешло в ласки через одежду, а затем в головокружительный минет. А ведь столовая охранников не относилась к местам, лишённым камер, и, судя по тому, что их никто не останавливал, команда исследователей сочла всё это органичной частью Эксперимента… Конечно, после всего этого трапезы Беруса неминуемо стали для Тарека не только одним из самых любимых, но и одним из самых возбуждающих зрелищ.
Берус, как всегда, очень сильно потел, когда заводился — на эту особенность организма совершенно не повлияла комфортная домашняя обстановка. На работе с потливостью кое-как помогали справляться сильные антиперспиранты — дома он ими пользоваться не желал. Его форменная рубашка требовала частой стирки, но, так как нельзя было допустить, чтобы она вылиняла в машинке, стирать её решили руками Тарека. Впрочем, это было лишь рациональное обоснование их общего и давнего желания, а к рубашке скоро присоединилась и другая одежда.
Перед стиркой номер семьдесят семь надолго замачивал вещи, и, дождавшись, пока вода напитается потом, опускал туда лицо. Ему так хотелось вдохнуть как можно больше прекрасного аромата, что он вбирал ноздрями воду, и часто расплачивался за это кашлем. Зато пить её можно было сколько угодно — и он пил, а господин тюремный надзиратель глядел на это, ублаготворённо улыбаясь. Однажды, когда Тарек выстирал всё, что требовалось, четверо надзирателей по очереди справили малую нужду в пустой таз, угостив семьдесят седьмого за старание чудесным коктейлем из своей мочи. Как и многое в домашней Тюрьме, это произошло лишь на словах, но Тарек, отпивая из таза одну за другой их порции, отчётливо различил четыре разных вкуса. При необходимости он мог бы различить и больше…
Да, иногда в их фантазиях появлялись и другие надзиратели. Особенно частым гостем в Тюрьме Беруса был Кампс — именно ему он позволял не только мочиться на семьдесят седьмого и издеваться над ним, но и иметь его в рот и зад.
По профессии Кампс был менеджером, поэтому считал, что хорошо разбирается в управлении. Он запомнился Тареку как деловитый и наивный в своей деловитости человек, сперва подошедший к своим обязанностям слишком серьёзно, но быстро разучившийся отделять рациональную строгость от мелкой жажды власти. В первые дни Эксперимента Тарек терпеть не мог Кампса, так как именно он метил в лидеры охранников и создавал больше всего проблем. Позже Тарек недолюбливал его, так как видел их соперничество с Берусом. И лишь в последний день проникся к нему и ко всем его слабостям нежностью, похожей на бледный отпечаток той, что он чувствовал к главному своему господину. Теперь он вспоминал его с теплом — как неотъемлемую часть Тюрьмы.
В последний день Эксперимента Кампс довёл до нервного срыва пятьдесят третьего из второй камеры. По рассказам очевидцев, тот бился головой о стену, раздирал ногтями лицо, кричал, что лучше умрёт, чем пробудет здесь ещё минуту… Тарек знал, что навсегда запомнит Кампса — худого, русоголового, с раскосыми глазами и высокими скулами, благочинно-строгого перед строем и насмешливо-безжалостного наедине.
Всего надзирателей было восемь, но Берус никогда не «подключал» их всех — ему очень нравилось, что жестокость, хоть отчасти подобную той, до которой дошёл он, позволяли себе лишь некоторые.
Часто он вспоминал и других заключённых, которых тоже был бы рад оттрахать, если бы у него имелась такая возможность. Тарек охотно примыкал к таким фантазиям. Сжав член закрывшего глаза Беруса, он горячо шептал на ухо, как номер тридцать семь или номер шестьдесят девять делает ему минет, захлёбываясь спермой, а он, семьдесят седьмой, внушает счастливцу, что нужно слушаться господина надзирателя. Насилие, которому Берус хотел подвергнуть его бывших товарищей, Тарека не беспокоило. Да и в любом случае доставалось им куда меньше, чем ему.
Берус очень любил сидеть у семьдесят седьмого на лице, часто заставляя его вжиматься в свой зад, промежность и яйца не только ртом, но и носом. Зад был под настроение то чистым, то грязным — номер семьдесят семь в любом случае находился на вершине блаженства. Это казалось Тареку таким естественным, полным совместной гармонии занятием, что походило для него на медитацию — в такие минуты он, по собственному определению, зависал в состоянии между оргазмом и просветлением. Иногда Берус, сидя на его лице, заставлял его повторять правила Тюрьмы: «заключённые должны выполнять все распоряжения охраны», «заключённые должны обращаться к охранникам "господин тюремный надзиратель"», «заключённые должны участвовать во всех тюремных мероприятиях», «заключённые должны вставать, если в камеру входит охрана»… Тогда номер семьдесят семь задыхался ещё больше, и Берус сиял, преисполненный триумфа.
Однажды Берус вырезал у семьдесят седьмого на груди его номер — прямо через нашивку на робе. Он сделал это тем самым ножом, который держал в кармане в день их первой встречи после Эксперимента, а потом кончил прямо на свежие раны. Этого ему показалось мало, и через пару месяцев он вырезал на его бедре своё имя и фамилию. Ещё через месяц, по собственному горячему желанию, Тарек продублировал эту кровавую надпись на предплечье. Вышло даже глубже.
Так он впервые назвал господина надзирателя по имени — произнеся это имя не ртом, а самим телом.
Господин надзиратель не только фиксировал наручниками запястья семьдесят седьмого или приковывал его с их помощью куда-нибудь — нередко он бил его наручниками, будто напоминая, что может любой атрибут власти превратить в орудие насилия. Он в кровь полосовал Тарека ремнём, прохаживаясь по спине и бокам пряжкой — порой тому было так хорошо, что он, как безумный, смеялся от счастья. Берус плевал Тареку в глаза и добивался слёз, чтобы они смешались со слюной. Он трахал его, сжимая шею, или насаживался на его член, заставляя задыхаться и со свободным горлом. Он прекратил ограничиваться приказами слизывать дерьмо с унитаза и ануса, и стал испражняться ему на лицо и в рот.
Тарек робко предложил это сам. Ему непременно хотелось, чтобы на такое унижение смотрели все охранники, все заключённые и вся команда специалистов — и они смотрели неотрывно, благо, с головой погружаться в фантазии Тарек научился ещё лучше, чем Берус. Он, как наяву, видел ошеломлённый взгляд Кампса, с которого сползла вся его глумливость, шокированно-восхищённый взгляд беспредельщика Экерта, прищур тихого, но опасного «сержанта» тридцать восьмого, полный гнева и бесконечного отвращения, слёзы в глазах доброго охранника Боша, безвольного шестьдесят девятого и доктора Юты Гримм, и страшный, неописуемый, оглушительный взгляд широко раскрытых глаз профессора Тона… В тот день Тарек пережил два оргазма подряд, даже не касаясь себя.
Пережил — как две автокатастрофы, как два блаженных крушения своего я и как два восстания из мёртвых.
Очередных.
Конечно, «играя» в Тюрьму, Берус не пытался отделить свои забавы от обычной жизни. Всё то же самое он делал и вне фантазий о ней. Часто он был очень нежен в Тюрьме и очень жесток вне её. Тюрьма была лишь локацией — он выбирал между ней и домашней обстановкой по настроению. Всё-таки дома было много своих прелестей.
Особенно когда они переехали к Тареку.
***
Берус заинтересовался его домом, как только услышал, что тот гораздо просторнее и уютней его жилища. Некоторое время он продолжал держать Тарека у себя, и даже в гости наведываться не желал из принципа, но в конце концов решил, что принцип комфорта не хуже.
Раньше Берус редко бывал в Нойкёльне и относился к этому району настороженно, опасаясь наполняющих его мигрантов. На деле всё оказалось куда приятнее, чем он думал: район, по крайней мере в той части, где жил Тарек, совсем не производил впечатления неблагополучного, запущенного и тесного. Да и дом у Тарека был таким, что искупил бы любые его недостатки.
Он оказался просторным и светлым — здесь всегда было много солнца и воздуха. По сравнению со скромной арендованной квартиркой Беруса этот дом выигрывал по всем параметрам. Качественная и разнообразная бытовая техника, полы с подогревом, простая, но элегантная и удобная мебель, тёплый оттенок стен — песочно-жёлтый на кухне, бежевый в гостиной, охристый в спальне. В этой спальне — домашний кинотеатр на пол-стены, в гостиной — окна во всю стену. Большая ванна — обычная, не джакузи, зато приятной обтекаемой формы и с подсветкой. Даже в туалете с яркой, пунцовой плиткой достаточно пространства, чтобы вольготно разместиться вдвоём.
Сияющий Тарек носился по дому и неустанно демонстрировал его удобства. Он радостно и заискивающе улыбался во весь рот, обращая внимание Беруса на приятный вид из окна, на чайник с функцией термоса или на то, какие мягкие все диваны и кресла. Каждый раз, показывая то или иное устройство или особенность, он внимательно всматривался в лицо Беруса, стараясь прочитать его мысли. Тот, по обыкновению, реагировал довольно сдержанно, но было ясно — он более чем удовлетворён. Он решил переехать сразу же, как закончил осмотр.
На всё это великолепие Тарек накопил, пока работал в одном популярном издании по профессии — журналистом широкого профиля. Не то чтобы его жилище было слишком богатым и роскошным — в нём ощущалось скорее удачное распределение средств, чем их изобилие. Теперь Тарек как никогда почувствовал, что это было правильное вложение: дом мог хорошо послужить его господину.
Конечно, многое нравилось Берусу и у себя — например, благопристойный балкончик с цветами, за которыми Тарек ухаживал, надев тюремную робу. Но смириться с этой утратой было легко. Теперь все эти цикламены, циннии и гаультерии — раньше Тарек и слов-то таких не знал — перебрались к нему домой и заняли законное место на его балконе.
Вдобавок ко всему в новом жилище можно было больше шуметь. Некогда Тарек пробовал играть на гитаре, и, чувствительный к комфорту других, сделал звукоизоляцию в спальне. Берус и на старом месте начал стесняться меньше и меньше, а тут и вовсе почти перестал себя сдерживать. Соседи всё равно прознали, какая странная пара живёт рядом, но, по крайней мере, не лезли с прямыми претензиями.
Тюрьма в новых условиях расцвела не хуже цинний.
Впрочем, Берусу нравились и другие сюжеты, которые он любил использовать как в переписке, так и в домашней обстановке: секс в метро, секс на улице, секс в кинотеатре, приличный горожанин и бездомный, привередливый дегустатор и официант, психиатр и сумасшедший, нацистский офицер и представитель низшей расы, полицейский и террорист на допросе… Берус, хоть и считал себя толерантным человеком, обожал подчёркивать национальность Тарека — хотя бы потому, что ему нравились все его особенности, а симпатию он проявлял специфически. Все эти сюжеты Тарек тоже воспринимал всерьёз, они были для него жизнью, а не игрой, но с Тюрьмой для них обоих не могло сравниться ничто.
Многое они даже записывали на видео — не в силах отказаться от привычки к документальной съёмке.
Вскоре после переезда Берус разрешил Тареку обращаться к нему на ты и по фамилии. Так его звали все и всегда — свою фамилию Берусу было слышать привычнее, чем имя. Однако он не устоял перед искушением слышать имя не реже, и ещё через несколько дней снял все ограничения в этой области. Отныне «господин тюремный надзиратель» и просто «господин» постоянно чередовались с «Берус», «Валентин», «Валле», и даже такими смелыми обращениями как «любимый» и «моё счастье».
Тареку стало позволяться гораздо больше и во всём остальном. Теперь они часто обнимались, целовались, держались за руки, гладили друг друга — словом, делали всё то, что делают обычные пары. Тарек, очень тактильный по природе, чувствовал возросшую ответственность, так как боялся доставить Берусу неудобство. Тот, крайне сдержанный в обществе, любил нежности в отношениях, но был слишком чувствительным, чтобы сносить крепкие объятья Тарека, размашистость и нечаянную неделикатность его движений. Тарек очень боялся проявить что-то, что по внешним признакам могло сойти за панибратство, и старался касаться Беруса как можно бережнее и почтительнее, но всё равно мог ненароком больно схватить его за руку, чрезмерно надавить на мышцы во время массажа или не заметить, что целуется слишком напористо — не из-за того, что забывался, а потому, что не рассчитывал силу. Впрочем, в таких случаях он быстро спохватывался, извинялся и скоро научился хорошо контролировать порывы.
Берус стал интересоваться мнением Тарека на разные темы — оно не несло угрозы его власти, так как в важных вопросах всегда совпадало с его собственным, а если вдруг не совпадало, то мгновенно менялось. В вопросах же непринципиальных ему бывало любопытно узнать иную точку зрения. Всё равно он мог в любой момент приказать Тареку думать иначе.
И Тарек совершенно не чувствовал себя забитым, скованным и сжатым тисками ограничений. Он был не только счастлив — он был свободен в своей любви, так как никогда не желал больше того, что одобрял его господин. Он стал прекрасно его чувствовать, изучил его реакции — взаимодействие с ним было для него не минным полем, на котором дрожишь за каждый шаг, а бесконечной долиной наслаждений. Он не боялся шутить с ним, так как знал, что не может пошутить обидно — и Берус часто смеялся над его шутками и весёлыми байками, в которых Тарек был мастером. Тарек всегда считал юмор сильной своей стороной, и теперь с удовольствием использовал его, чтобы развеселить господина. Он обожал смех Беруса, и всегда радовался, когда тот оценивал его хохмы по достоинству. Рассказывал Тарек и просто интересные истории из жизни — благо, их скопилась уйма, так как раньше он часто путешествовал и повидал множество самых разных людей. Теперь, конечно, ему вполне хватало компании Беруса.
На пятом месяце отношений Берус впервые сказал Тареку, что любит его. Эмоции переполнили того так сильно, что у него случилось что-то вроде истерики, и Берусу долго пришлось утешать семьдесят седьмого, рыдающего ему в плечо. Бедняга не мог и рассчитывать на такое счастье…
Берус не гнушался повторять слова любви почти каждый день, хотя порой делал это, глядя в лицо, заляпанное дерьмом и кровью. Впрочем, Тарек всё равно говорил о своих чувствах в десять раз больше.
***
Постепенно у них установился распорядок дня — одновременно размеренный и гибкий. В будни Тарек вставал в пол-седьмого утра — на час раньше Беруса. Он будил господина сам, не доверяя такую деликатную процедуру будильнику — нежно целуя в шею и ласково поглаживая волосы.
К тому времени Тарек уже успевал сделать несколько подходов на тренажёре, принять душ, наскоро поесть, приготовить завтрак господину, раскрыть шторы и проветрить дом. Завтракать в постели Берус не любил, хоть и знал, что Тарек потом уберёт все крошки, зато любил есть в ванне, которую предпочитал душу. Там Берус никогда не закрывался от Тарека — как, разумеется, и он сам.
За готовку Берус всегда хвалил — ему нравился сам факт того, что Тарек для него старается, но и критиковал прямо, если было за что. Наказывал редко - его изощрённо скрюченной самооценке больше льстило, если семьдесят седьмой воспринимал насилие со стороны господина как дар, а не как наказание. Тарек, в свою очередь, старался не только удовлетворить, но и удивить его, поэтому нещадно экспериментировал с рецептами и мог случайно сотворить что-то несъедобное, вроде курицы, запечённой в арбузе. Впрочем, холодильник ломился от еды, так что такие ошибки не были фатальными.
Оба любили свежевыжатые соки — апельсиновые, сельдереевые, яблочные — и пили их по утрам чаще, чем кофе, наслаждаясь лучами солнца, играющими на жёлтых стенах, пышной зеленью за окном, компанией друг друга и неугасно приятным пониманием, что теперь всегда могут засыпать и просыпаться вместе.
Затем они ехали на работу, причём Тарек часто сопровождал Беруса, если оставалось достаточно времени до начала его рабочего дня, и потом расставались до пяти вечера. Всё это время они были на связи — ведя переписку, часто эротическую, по электронной почте. Благо, рабочее место Беруса было достаточно закрытым, а начальству он требовался редко.
После работы Тарек сразу делал господину массаж — иногда всего тела, а иногда только ног, плеч и шеи. Далее они занимались тем, на что у Беруса было настроение — это мог быть секс, покупки, просмотр фильмов и многое другое. Гуляли редко. Берус не понимал бесцельных шатаний по улице, и Тарек, раньше предпочитавший активный отдых, к этому приспособился.
Иногда Берус хотел побыть один и просил его оставить — Тарек огорчался, но не мог не подчиниться. Тогда он что-нибудь читал в другой комнате, занимался домом, сидел в интернете или тихонько перебирал струны гитары. Если тоска становилась невыносимой, он использовал хитрость — начинал упражняться на тренажёре. Берус любил, когда Тарек показывал свою силу — заслышав скрип тренажёра, он рано или поздно перебирался к нему и молча садился рядом с ноутбуком или книгой, чтобы моментами отрываться от них и любоваться мускулистым, блестящим от пота торсом. Это была единственная уловка со стороны Тарека, к которой он смел и хотел прибегать.
Если они смотрели фильмы, то лёжа или сидя в обнимку — либо располагались рядом, либо Тарек обхватывал миниатюрного Беруса сзади. Он глядел на него едва ли не больше, чем на экран - любовался и следил за эмоциями. А эмоции порой зашкаливали...
Берусу нравились разные жанры — от мелодрам и комедий до боевиков, триллеров и ужасов, но особый интерес он питал ко всему, что связано с насилием и властью. Впрочем, слишком жестокое на его взгляд насилие вроде сжигания заживо или выпускания внутренностей он не любил — в такие моменты ему бывало искренне жаль героев, он морщился и часто говорил Тареку промотать. Зато если сцены насилия ограничивались тем, что героя избивали, он мочился в штаны от страха, выплёвывал пару зубов и — особенно — рыдал от унижения, это было Берусу очень по нраву: тогда он часто возбуждался, и Тарек помогал ему рукой или ртом.
Обычное порно любого жанра Беруса не возбуждало никогда, даже в юности — он находил его слишком примитивным. В этом они с Тареком оказались солидарны. Однако Берус был очень падок на эмоции и пробирающие сюжеты, поэтому его могли заводить сцены насилия и подчинения, в которых даже не предполагалось сексуального подтекста. Конечно, всё это работало только в том случае, если насилие происходило над мужчиной — Берус, как и Тарек, был стопроцентно гомосексуален. Профессор Тон не отбраковывал участников по этому признаку.
Перед сном они сполна предавались страсти. Как бы это ни происходило, Тарек часто плакал в процессе от переполнявших его эмоций — в основном счастья, любви, благодарности, восторга и экстаза, смешанного с благоговением и страхом. Его слёзы распаляли Беруса до крайности — для него они были самым пикантным, самым трогательным и самым желанным зрелищем. Ему нравилось ликовать при их виде, но ещё больше нравилось умиляться им и утешать Тарека после близости — он обнимал его и шептал на ухо разные нежности, а тот захлёбывался не только в слезах, но и в извинениях, благодарностях и словах любви. В особенно эмоциональные моменты он, заикаясь от слёз, говорил, что по первому же слову Беруса готов сделать всё, что он скажет, совершить любое безумство и даже умереть от его руки. Он судорожно обнимал господина, целовал его мягкие ладони и смотрел в глаза взглядом, полным безусловного, безграничного обожания. Когда он стихал, наступало время непременных туалетных процедур — если, конечно, те не были проведены непосредственно во время близости. Потом любовники вместе принимали душ и ложились в кровать.
Иногда они проваливались в сон быстро, а иногда разговаривали до полуночи, но Тарек никогда не засыпал раньше Беруса. Если Берус снова отлучался в туалет, он всерьёз по нему скучал и робко просил оставить дверь открытой нараспашку.
Когда Беруса одолевал сон, Тарек, глядя на его умиротворённое лицо, шептал всякие нежности, пока его не убаюкивало мерное дыхание господина, а заодно ощущение, что он нужен ему, и даже — страшно подумать — любим.
В выходные распорядка не было — их надзиратель и заключённый проводили так, как хотелось. Они могли просидеть весь день дома, а могли отправиться на пикник или в кафе, сходить на концерт, в кино или музей. Большинство музеев Берлина они впервые посетили вместе. Берусу особенно приглянулись Топография террора, музей ГДР и бункер времён Второй мировой, а экспозиции музея странных вещей и галереи современного искусства позволили Тареку вдоволь позабавить его своим остроумием.
Что касается Нойкёльна, то его лучшей достопримечательностью Тарек считал Турецкий рынок. Берус побаивался этого места, но Тарек себя там чувствовал, как рыба в воде — он задорно торговался, щеголяя перед Берусом знанием турецкого и умением влёгкую сбивать половину цены. Ему было очень важно показывать господину, что рядом с ним он везде будет не только в безопасности, но и в самом выгодном положении.
И, конечно, первым, что они посетили в Шпандау, была знаменитая тюрьма. После визита туда оба так распалились, что занялись сексом прямо в машине, даже не потрудившись припарковать её в укромном месте. Вернувшись домой, они хорошенько выпили, и Тарек впервые осмелился подхватить Беруса на руки, хоть и не дерзнул поцеловать без разрешения.
Воистину незамутнённого, безмятежного счастья был полон для семьдесят седьмого «домашний арест».