ID работы: 10780807

Улисс

Гет
NC-17
В процессе
112
автор
Helen Drow бета
Размер:
планируется Макси, написано 498 страниц, 31 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
112 Нравится 113 Отзывы 61 В сборник Скачать

I. 1.

Настройки текста

Кто-то среди развалин бродит, вороша листву запрошлогоднюю. То — ветер, как блудный сын, вернулся в отчий дом и сразу получил все письма.

Дублин, 08.1915.

      Полы плаща, раздуваясь под порывами холодного, пробирающего до костей северного ветра, хлопали, подобно крыльям, нещадно били по худому телу, словно уговаривая вернуться в тепло пустой каюты. Но мужчина, что не сводил взгляд с открывшегося на горизонте вида, прищурился, поправив тонкую оправу очков, и сильнее сжал металлические перила. Тёмные воды, гнетущие, буйные, расступались перед носом величественного парохода, лаская железные бока мягкой белой пеной, оставляя разводы, взрываясь прямо перед его суровым ликом, окропляя солоноватыми каплями корму. Словно издалека раздался томительный, громкий гудок, отогнавший своим пронзительным звуком парящих высоко под небосклоном чаек и заставив нескольких праздных зевак, что не мучились от морской болезни, зажать ладонями уши; а горизонт всё приближался, заставляя втянуть приевшийся воздух полной грудью, умереть и возродиться вновь и позволить себе пустить одну единственную слезу, потонувшую где-то в пучинах залива Дандлок — мужчине показалось, что он на мгновение смог различить в сизой дымке величественные бастионы Дублинского замка, тяжелые перекрытия капеллы, услышать, спустя столько лет, переливы медных колоколов и родную речь.       — Не найдётся сигареты? — матрос, что не слишком грациозно ткнул его под рёбра локтем, показался сейчас наименее раздражающей компанией. Отрывисто кивнув, он протянул ему нераспечатанную пачку «Мальборо» и, поигрывая коробком спичек, вновь направил взгляд на туман, окутавший каменистые берега, на которых, словно сбегая от мира реального, страдающего от войны, недосказанности, лжи и презрения, сидели стайки ребятишек в простеньких рубашонках, — Рад вернуться? — он недовольно скривился, краем уха услышав бранную речь из уст своего случайного собеседника, — Чёртова Ирландия… Болото с берегами, что пробивают дно.       — Рад, — хрипло прошептал мужчина, на секунду отпустив металлический поручень и небрежным движением заправив за ухо непокорную тёмную прядь, норовившую из-за ветра коснуться его лица, — Я не был в этом болоте… слишком долго, чтобы столь сильно беспокоиться о таких незначительных мелочах.       — И что помешало тебе остаться в великой стране, победившей демократии и возможностей? — хмыкнул матрос, вновь подтолкнув его под рёбра, но, на этот раз заслужив мрачный взгляд, осёкся.       — Я совершил достаточное количество ошибок, чтобы найти там хоть одну маломальскую возможность, дорогой друг.       — А-ах, — рыжебородый собеседник широко ухмыльнулся, сделал несколько коротких, неглубоких затяжек, прежде чем отправить неравномерно сгоревший окурок сильным щелчком в морские воды, — Все мы совершаем ошибки — это и делает нас людьми. Не забудь взять свои вещи, когда в порыве решишь пасть на колени на грязный песок и расцеловать землю родного острова, трилистник.       Он ничего не ответил, не окликнул стремительно удалявшуюся крепкую фигуру, растворившуюся в тумане, окутавшим палубу, подобно пуховому одеялу, и продолжил стоять, опершись локтями на посеребрённые металлические поручни, глядя на стремительно приближающиеся доки Дублина. Мог ли он различить крановщиков, что, сидя в стеклянных кабинах под самым небосводом стремительными жестами поправляли кепки и подносили к кончику папиросы зажжённые серные головки, не отрываясь от переключения громоздких рычагов; мог ли он услышать бранную речь грузчика, что, в погоне за тем, чтобы выручить за смену несколько больше, чем обычно — посиделки в пабах с товарищами-рабочими стали обходиться невероятно дорого — надорвал спину, и сейчас, откинувшись на покрытые металлическими пластинами ящики, проклинал и Господа Бога, и мать с отцом, и самого себя за потерянную жизнь и работу; мог ли он, приглядевшись, чуть прищурившись, увидеть выходящих из дверей Королевского университета коллег и студентов, уставших от бесконечного бега по громоздким мраморным лестницам, тягучих, словно карамель, лекций, на которых, сидя в огромных, отделанных древесными вставками аудиториях, разморенные и уставшие, они засыпали крепким сном без сновидений, входящих на кафедру, подобно хозяевам, прерывая бурный мыслительный поток сильнейших умов острова? Он мог, но лишь вдыхал тяжёлый, холодный воздух, выпуская облачка пара, не думая ни о чём, кроме желания, наконец, спустя столько лет, переступить порог собственной квартиры, всеми покинутой, окна которой были заколочены фанерными листами, а мебель, как он думал, представляла собой лишь полусгнивший матрас.       Носом взрезав резиновые буи, корабль медленно пришвартовался к вытянутому, пустынному причалу, позволяя мягкой пене оросить бетонные перекрытия. Засвистели трубы, выплёвывая клубы дыма, закричали матросы, гася двигатели и перекрывая подачу угля, забегали по корме толпы с чемоданами, саквояжами, сумками и вещмешками, и, казалось, пароход вот-вот опрокинется, кренившись на бок от тяжести, от тысяч шагов, от людского вмешательства, что ему, бездушному гиганту, было непонятно. Куда стремятся они, толпы, куда и зачем торопятся, подгоняя неспешное течение жизни, подобное морским волнам? Ведь пробыли они долгие часы, больные сомнамбулизмом, отрешённые от всего мира, запрятанные, скрытые с карт, и не стремились — быстрее, быстрее с каждой минутой, перекрывая потоком деревянные тропы, рискуя свалиться в солёные брызги — подогнать его? Сошедшие с ума, тянущиеся к вязкому песку и пустынным каменистым берегам, сваливались они, скатавшись в один огромный клубок, на грешную землю зелёного острова, и терялись в порту, среди ящиков с провиантом, среди металлических балок и уставших от жизни, от себя самих докеров, надеясь обрести — или потерять — что-то лучшее, что-то светлое и прекрасное.       Мужчина, все ещё бездумно сжимающий перила на верхней палубе, неспешно оттолкнулся, водрузив на голову серый котелок, прикурил, глубоко затягиваясь, позволяя ядовитым испарениям пропитать каждый капилляр, каждую клеточку лёгких, наслаждаясь приземлённым удовольствием и, подхватив под старый, потрёпанный саквояж с меткой порта Нью-Джерси, изуродовавшей некогда светло-коричневую кожу, сошёл с затухающего, медленно погружающегося в сон чудовища самым последним. В его походке, в каждом его движении сквозила суровая решимость, он обходил снующие толпы с остервенелым упорством, поджимая губы, он видел вдалеке зеленеющие прибрежные склоны, но не мог, не хотел, не стремился приблизиться к тем местам, где прошло его детство. Металлическая ручка саквояжа приятно холодила его ладонь, отрезвляя, не давая сорваться с губ хриплому, усталому стону, не давая сказать и слова на родном языке — грубом, забытом большинством, если уже не всеми — и вела его прочь, прочь из пропахших углём, мазутом и сваркой доков.       Замерев посреди тротуара близ станции Гранд-Канал, где гудки паровоза смешивались со свистом огромных труб кораблей, мужчина протёр сухими подушечками пальцев уголки глаз — уголь, пыль, соль, попавшие туда, мешали ему сконцентрироваться, постоянно привлекая к себе внимание надоедливой, щиплющей болью, — а после, опустив руку в карман плаща, вынул затёртый на месте сгибов тетрадный листок в побледневшую линейку, но с очень чёткими, словно выгравированными, словами: «Бомонт, близ Энфилд Парка, третий дом по правой стороне. «Крайдемн». Входи, как свой».       Знакомый с детства почерк, знакомые с детства места, где он, мальчишка со сбитыми коленками, бегал от буфетчиков, читал в тени платанов, впервые целовался и дрался на кулаках — доходяга, ты пришёл с рассечённой губой и заплывшим глазом, а твои рёбра, малец, твои рёбра хрустели, как корка засохшей буханки хлеба! Никуда не годный, вечно болеющий, хилый, упрямый! — вновь звал его, и не было сил не вернуться в Итаку. Махнув рукой проезжающему кэбу, он улыбнулся одними уголками губ и, вновь и вновь сжимая — от ощущения скорого спасения — ручку саквояжа подрагивающей ладонью, сухой и тёплой, отличную от ладоней работяг, на благо которых он работал долгие голодные годы — мозолистой, пересечённой картой мелких царапин, глубоких шрамов и кривых линий — отправил праздно катающегося по городу водителя восвояси, чем, вероятно, заслужил в свой адрес несколько нелестных слов: у него не было причин запирать себя в металлическую оболочку, наблюдая за перемещением человеческого муравейника со стороны — он хотел, стремился стать его частью. Долгие годы прошли с тех самых пор, когда бывший профессор Тринити-колледжа, запахивая полы неизменного серого плаща, прятал в наружный карман стёганого жилета часы на цепочке — подарок коллег, преподнесённый ему, как высший из даров, на окончание первого года тяжелой, кабальной работы — и, щурясь от пробивающихся сквозь плотные тучи лениво, нехотя, лучей, неприкаянный бродил по набережной Лиффи. Погрузившись в закольцованные размышления, он, как свой, доходил и до Бомонта, позволяя себе скинуть опостылевшую роль преподавателя — каких трудов стоило ему, скрежеща зубами, влиться в неё, перестать свирепеть от одного вида разношёрстных павлинов, что были его студентами! — и, отвечая на рукопожатие, затягивался в пучину жизни истинной, скрытой под тысячей замков. До хрипоты он спорил со своими соратниками, пытаясь внушить, доказать им, почему их деятельность, деятельность вероломную и жестокую для реакционного правительства, стоит начинать с пресловутых докеров, но не с армии. А когда горло, страдающее и от многочасовых лекций, и от дискуссий, жарких, полных яда, призванного отравить, ужалить соперника больнее, начинало першить, он делал глоток живительной влаги с лёгкими нотками горького кофе и приятной тяжестью, оседающей на языке. Спустя несколько часов, когда на Дублин опускались сумерки, он, не заботясь о конспирации, брёл узкими улочками в свой единственный угол, в обитель, к которой был привязан сердцем и душой; он не заботился ни о том, что рубашка была расстёгнута, столь пошло обнажая острые линии его ключиц, ни о том, что плащ, небрежно накинутый на плечо, касался полами пыльной брусчатки. Он и брёл, брёл, изредка жмурясь от яркого света фонарей и керосиновых ламп, что преломлялся сквозь линзы очков, пока поворот ключа в старом, поцарапанном замке не приглашал его домой с тихим скрипом. Завтра утром, стоит молочнику разбудить его трелью своего колокольчика, он вновь побреется, скользя лезвием по жёстким линиям скул и подбородка, но, если будет слишком пьян, допустит ошибку, сдавленно простонав, он вновь выгладит свою рубашку и заправит её в аккуратные серые брюки — профессору высшей математики негоже заниматься тем, чем занимался он, быть тем, кем он являлся на самом деле.       Революционером. Расхитителем гробницы, имя которой Британская империя.       Он вновь судорожно улыбнулся, и даже хриплый, ни к чему не обязывающий, не призывающий смешок сорвался с его губ: наивный, молодой, свободный… Шесть лет, прошедшие для него за тысячелетие, прорвали его, переполошили душу, вспахали тело и разум, подобно гусеницам бронемашин на Западном фронте, подобно плугу, за который устало хватается дряхлый, хлипкий старик, подгоняя встрепенувшегося коня, заставив отбросить былое и закрыться в собственной башне из слоновой кости, покинутым всеми. Он писал, писал, как проклятый, дни сменялись ночами, недели — месяцами, зима уступала место весне, а осень, словно извиняясь за все то, что пришлось ему пережить, украшала улицы чужой отчизны красным и жёлтым. Он писал в надежде на то, что ему, отринутому, ставшему олицетворением одиночества, позволят вернуться. Ему позволят вернуться, если он, милый, молодой мальчик, пересмотрит свои ужасающие, адские, террористические взгляды, если он вновь будет тих и покорен, если вновь он переступит порог Тринити.       Ему позволили вернуться, но выпотрошенная, сломленная душа не перестала быть оплотом яркого очага, такого, от которого зажигались звёзды и призрачно алел небосклон.       Бомонт… И вот он уже близ Энфилд-парка, не встретивший ни единого видения ускользнувшего прошлого, ни единого полисмена, что знал его лицо, ни единой нити, что связывала его, того парня, который насильно, вопреки здравому смыслу, человечности и всему тому, что так высоко ценится и христианской добродетелью, и высшими-мира-сего (он вновь ухмыльнулся, качнув головой: ведь Боже, храни Короля!) был закован в цепи, погружён в металлическую оболочку, выплёвывавшую клубы пара, кричащую, словно затравленный дикий зверь, угодивший в силки — человеческие, христианские — и отправленного восвояси, в топку, в персональное Чистилище, полное демонических сущностей, многоголовых собак с ярко-розовыми, полными пены и горячей слюны пастями, медуз с остекленевшим взглядом, лишённых крыльев ангелов и кривых деревьев, стоит с которых сорвать гнилую листву — и они зайдутся воем, как живые. Нью-Йорк, раскалённый утюг, поставленный на его обнажённую спину, заставлял его кричать от боли, неистовство царапая содранными ногтевыми пластинами лакированные деревянные паркеты Бруклина и Куинса, выхаркивать собственные лёгкие на петляющие набережные Лонг-Бич, проливать горячую кровь, сквозь затянутый поволокой остаточной боли взгляд наблюдая за отходом паромов со Статен-Айленда. Обиженный сын зелёных лугов, покинутый брат пьянчуг из Уайт-Холла, подающий надежды молодой профессор, проводивший все свободное время над бумагами в маленькой, плохо натопленной комнатушке, сидя в простых шерстяных брюках и белой хлопковой майке на голое тело, строчащий гимны апофеозу революции, такому необъяснимо далёкому и поразительно близкому, единственной константе, в которую он верил беспрекословно, надеясь на чудо. Отправленный в неволю, пропитанный духом призрачной демократии, утраченных возможностей, дорогого парфюма и хрустящих банкнот с Уолл-стрит, белый воротничок, затерянный среди сотен, тысяч, миллионов таких же покинутых.       Зеленеющая листва Энфилд-парка обласкала его, принимая в свои прохладные объятия. Он шёл и покачивался от невероятного аромата скошенной травы, словно пьяница, бездумно открывая рот, позволяя рецепторам на кончике языка прочувствовать вкус дома — и нити в его душе, возникнув из ниоткуда, резко и невероятно крепко оплели беснующееся где-то внутри сердце. Совершая каждый осторожный шаг, будто ступал он не по усыпанным гравием дорожкам, а по хрупкой конструкции, мужчина воображал себя эквилибристом и все ближе и ближе подходил к простому кирпичному зданию, затерянному среди множества точно таких же. Деревянные рамы, дымящая печная труба, жирный рыжий кот с лоснящийся шерстью, прикорнувший на крыльце, в забытьи бьющий себя крепкой лапой по морде, засаленные мыльные окна, сквозь которые при всём желании он не увидел бы заседающую внутри публику. Табличка у двери, окрашенной в старую, во многих местах потрескавшуюся, красную краску, была практически незаметна для скользкого взгляда проходящих мимо зевак, но будто добавила ему смелости — за несколько широких шагов он преодолел расстояние до входа, потревожив глубокий сон рыжего тунеядца, и вошёл, как и говорилось — будто был своим.       Будто последние шесть лет он не пробыл на другом конце света.       Тишина, повисшая в пабе вместе с тихим скрипом несмазанных петель, не продержалась и нескольких секунд — несколько человек бросили на него заинтересованный взгляд, но, подумав над тем, что очередной проходимец не стоит их внимания, притянули бокалы со стаутом ближе к себе, лениво отхлёбывая кремовую пену. Мужчина, что не решался, вопреки своему прошлому порыву, двинуться с места, старательно высматривал меж крепких спин и потёртых деревянных досок знакомый затылок, не предполагая, почему-то, что за время его отсутствия старый товарищ мог измениться до неузнаваемости, и, аккуратным движением сняв котелок, крепко сжал узкие полы пальцами, закусив мелкий шрам с левой стороны нижней губы. Помещение, погруженное в полумрак, позволяло расслабиться, и после пары бокалов все осознавали, что находятся в собственном мирке, начиная говорить громче обычного и, вероятно, позволять себе много больше — укромных уголков в этой обители было предостаточно. Длинная, сбитая из добротных кусков древесины барная стойка притягивала взгляд, являясь единственной путеводной звездой на сумрачном небосклоне, а бутылки виски и джина, стоящие в хаотичном порядке, мерцали, словно рождественская гирлянда. Высокие потолки, на которых лениво, словно делая одолжение, раскачивались медные канделябры, превращали помещение, что он счёл бы за склад британской армии, в особняк подобный тем, что множество раз он видел на отпечатанных в сентиментальной литературе гравюрах. Необитаемые островки, занятые молодыми людьми в рабочих куртках поверх клетчатых рубашек, военными, с трудом, но сумевшими выбить себе увольнение и бурно обсуждающими те страсти, что происходили далеко на континенте под аккомпанемент авианалётов и треск танковых гусениц, теми, кто побогаче и постарше, предпочитающими «Джеймсон» — количество рюмок зависело лишь от их настроения — и разношёрстной, разномастной группой, к которой он, едва заметно прищурившись, направился, на ходу расстёгивая пуговицы жилета. Самый бойкий и громогласный мужчина из тех, кто сидел за дубовой столешницей в полумраке, в отдалении, замолк, неверяще глядя на высокую фигуру перед собой, и лишь через несколько мгновений губы его расползлись в счастливой улыбке, полной томительных воспоминаний о давно минувшем:       — Сукин ты сын! — оказавшись в крепких, знакомых с детства объятиях, он тоже позволил себе улыбнуться, сжав подрагивающими пальцами грубую ткань чёрного пальто, — Я просиживал здесь каждый чёртов день в последний месяц, ты просто…       — Невыносим, — тихий, чуть с хрипотцой голос выдавал его эмоции, и, получив ощутимый хлопок по плечу, он отстранился, с нахальством глядя в полыхающие изумруды напротив, — Знаю, Майкл, но мне нельзя было поступать иначе.       — Садись, садись ты, чёртов эмигрант, — засуетился Майкл, торопливо отодвигая стул, — И вливайся, наконец, в нормальную жизнь.       — Твои понятия о нормальной жизни, дорогой друг, успели сильно измениться с того момента, когда мы виделись в последний раз? — быстрые, доверительные рукопожатия, знакомое до звона в ушах шипение серной головки, алая искра, осветившая его грубое, выточенное лицо, бесформенный клуб дыма, сорвавшийся с обветренных губ, — Но первый вопрос должен быть не таким. Это место, оно…       — Полностью чистое, Северус, — покачал головой мужчина, с сомнением изучая человека перед собой, — Неужели ты думаешь, что я…       — Не думаю.       — Я бы позвал тебя на верную каторгу? Это место года как три оплот всех тех, кто читал твои памфлеты. Если бы я только сказал, кто именно вернулся, войдя сюда с пару минут назад, пропади всё пропадом, они бы носили тебя на руках. То, что они не знают тебя в лицо, это большое упущение. Джен…       — Не смей, — Северус, человек, чьё имя для здешних мест было столь же удивительным, как и события, что сплетали их всех воедино, животной хваткой вцепился в лацканы пиджака, и, если бы Майкл не поднял ладони в знак капитуляции, его новенький, пошитый с пару недель назад костюм украшала бы здоровая прореха. — Не надо, Коллинз.       — Ладно, — смиренно кивнул мужчина, и, обернувшись через плечо, громогласно завопил, заставив своего собеседника поджать в недовольстве губы, подставив его. — Гермиона, милая, налей моему старому приятелю!       — Некогда ты называл меня братом, — усмешка, исказившая его лицо, заставила Майкла рассмеяться глубоким, чуть лающим смехом, и стукнуть раскрытой ладонью по столу. — Но не об этом сейчас. Я вернулся, смею тебя расстроить, не ради попоек.       — Многое теряешь, дитя американского прогресса. Всё готово, Северус, не стоит столь сильно переживать — позволь мне хоть на один день забыть о том, что ты так гордо называл «предназначением» и хотя бы попытаться наверстать упущенное за все эти годы. Что ты собираешься делать в первые месяцы?       — Отводить от себя внимание полицаев, проевших меня до кишок, — прорычал мужчина, непреднамеренно крепко сжав угол столешницы. — При восстановлении в Тринити с меня обязуются снять весь надзор. Впервые за всё это время я буду относительно свободен.       — Ты хочешь сказать, что вновь вернёшься к тем, кто считает ниже своего достоинства хотя бы вникнуть в суть твоей лекции? Не проще ли продолжать агитировать?       — Полицейский. Надзор, — медленно, с особым остервенением проговаривая каждое слово, прошептал Северус. — Стоит показать себя законопослушным гражданином, ссылка которого пошла ему исключительно на пользу. Никто не мешает продолжать мне заниматься тем, что я делал в последние годы — писать под псевдонимами, публиковаться из-под полы.       — И вновь главный идеолог, светило революции останется непризнанным, и все лавры падут на мою голову, — хмыкнул Коллинз, отстукивая кончиками пальцев незатейливый ритм по собственной коленке. — Туше, Снейп. Хочется верить, что занавес поднимется прежде, чем на благодатную землю Свободы отправлюсь я.       — Несколько месяцев, возможно, полгода — и мы можем… — он замолк, едва заметив движения хрупкого стана возле себя, и глубоко затянулся, скрывая подступающее раздражение за клубом сизого дыма .       — Я же сказал, Северус, все чисто, — Майкл, по-хозяйски перехватив аккуратную ладошку, невесомым поцелуем коснулся бледной кожи на тыльной стороне, — Гермиона, милая, всё, что пожелает этот джентльмен, оформи на мой счёт.       — У тебя нет своего счёта, Майкл! — смешок, что был подобен трели, звону колокольчиков в чаще тёмного, непроглядного леса, заставил его медленно поднять голову и оценивающе скользнуть глазами по мягким чертам лица, каштановым кудрям, стянутым на затылке в пышный пучок, стройной, словно выточенной резцом фигуре и на мгновение встретиться с девушкой взглядом. Уголь и янтарь. Вороново крыло и сладкий цветочный мёд. Пучины мировых вод и ослепляющая тяга солнца.       На мгновение приподняв бровь, он опустил голову, разочарованно отводя взгляд, и сухим, полным пренебрежения — и явно не напускного, как заметил Майкл, всё ещё сжимающий хрупкую кисть — голосом произнести куда-то в сторону, не обращаясь ни к кому и одновременно ко всем:       — «Гиннесс» и рюмку «Бэйлиса». В него же, а не по отдельности.       — Как будет угодно… сэр, — трель колокольчиков исчезла, уступив место металлическим ноткам, неприятно порезавшим слух, и Северус, наблюдая за тем, как скрывается девушка за барной стойкой, умелым движением оттягивая рычаг разливного крана, лишь хмыкнул себе в кулак. В изумрудных глазах напротив читалось явное непонимание.       — Твоя?       — Пошёл к чёрту, Снейп, — недовольно проворчал Майкл, сложив руки на груди, — Она нам всем, как сестра. Ты многое упустил, но столь фривольно обращаться с ней я тебе не позволю.       — Как будет угодно, дорогой друг, — издевательски протянул мужчина, затушив начавший жечь кончики пальцев окурок в пепельнице.       И только спустя несколько часов, когда разум его был затянут кремово-кофейной поволокой алкоголя, а всё тело налилось приятной, утягивающей в небытие тяжестью, Коллинз заметил, сколь неприкрыто его брат не по крови, но по духу, разглядывает линии женских бёдер.       И заказал ему ещё.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.