***
На совесть отстроив вместе со всеми оборонительные, эскадрон засел в жидком лесочке на правом берегу Белой. Работа сабельного была стрелять, рубить и рвать линию фронта — и Игорь упрямо придерживался такого порядка вещей. Он предпочёл бы погибнуть в седле, чем трястись в окопе, гадая, поцелует ли пуля, или пролетит мимо. — Тащатся, — осклабился Епифанцев, сплёвывая через дырку в зубах. Злобный гул танков и чужой авиации был слышен, ясен красен, и без него. — Наши все готовы? — мрачно спросил Игорь, в который раз поправляя подпругу у Агатки. Про себя же отстранённо отметил, что хоть всю жизнь воюй, перед боем всегда будешь как скипидарный. По Епифанцеву это читалось на раз-два. — Тк точно. Мы зараз, как отмашку подашь. — Подержи лошадь. Не в состоянии просто ждать, Гром подобрался к краю лесочка, посмотреть. Фашисты подходили к Белой медленно, но неотвратимо. Вот они только показались на горизонте — в такие моменты порой думается, что марш будет идти бесконечно долго, что расстояние ещё есть. В какую-то секунду в голове это превращается в больное «вот бы этот миг стал вечностью, только б не стреляли, только б не добрались». А потом мысль растекается внутри, лопается кровянистым пузырём, и сучьи шеренги оказываются в полукилометре, в трёхста метрах, в ста, в пятидесяти… … Берег утонул в сизо-красном мареве в считанные минуты. Тут же полезла в гортань гарь — липкая, тяжёлая, разрывающая нутро надсадным кашлем. Пузатые немецкие «трёшки» подползали к реке почти с ленцой, плюхались в воду, рыча и громыхая. Белая была не рубеж, так, одно названье. Но минёры не подвели — первые фашисты подорвались в фонтанах воды, камней, копоти и дыма. Сражение началось. Гром вернулся к лошади. Верная Агата уже так привыкла к постоянному рыку смерти вокруг, что просто стояла, опустив морду и изредка поводя ухом. Планы командования изменились резко и, по мнению Игоря, странно: теперь эскадрон должен был идти во фланговую и прорываться к немецкой пехоте без щита танкистов. У Игоря внутри, как и обычно перед атакой, звенела туго натянутая пустота. Эта пустота была трудная: побуждала побыстрее начать, скорее врубиться в ряды врага, лишь бы только она исчезла. Он точно знал; с первым убитым фашистом пустота сменится красной, слепой яростью. И тогда будет уже некогда думать. Лишь убивать. Гром поднял эскадрон на-конь, как только «трёшки» сшиблись с «тридцатьчетвёрками» влобовую. Перед тем не забыв лично проверить, как выполнен приказ насчёт ППШ. Бойцы горячили себя и лошадей — а Игорь до рези всматривался в гибель впереди. Уговаривал пустоту подождать немного. Он нашёл глазами танк Овчинникова — на борту его, белым по болотному, улыбалась надпись «Танюха». Плотный угольный дым над рекой то рассеивался, то снова скрывал «Танюху» из поля зрения. — Башню береги, — каламбур получился на славу. Жаль только, Овчинникову было не слыхать. Впрочем, услышать тут было сложно даже самого себя. «Танюха», взлаивая, стеганула ближний танк фашистов — раз и другой. Удачно; тот загорелся, встал, кипятя мелкую, зачерневшую воду реки. Овчинников тут же повернул дуло к следующему врагу. Гром следил, то и дело поднимая губу. Из центровых танков строя с обеих сторон посыпались миномётчики. Тактика не новая, но — всегда действенная. Над головами, низко, так низко, что угадывались звёзды на бортах, ринулись в сечу, закувыркались истребители. Игорь вцепился в один из них взглядом — на того чёрной стаей навалилось сразу четыре «фоккера». Они почти тут же подбили ему крыло, но, — это читалось в яростной, надрывной песне его полёта, — пока только одно, только одно крыло, и ещё не до конца… Это был «Илюшка», вёрткий, но не слишком прочный истребитель. Фашисты погнали его, уже раненого и дымящегося, с присущей фрицам основательностью. Он, вихляясь, отгавкивался от них короткими, злыми очередями. Какое-то нутряное чувство подсказало Грому, что пилоты «Илюшки» хотят забрать всех четверых охотников. Любой ценой. Вот им прошило уже оба крыла. Самолёт закашлял, из последних сил сохраняя высоту. Фашисты почти догнали его, почти поравнялись. Игорь следил за обречённым истребителем неотрывно, сжимал пальцы на луке седла. «Илюшка» стремительно терял скорость. Его шкивало, занялся пламенем хвост. Слишком простая, страшная гибель. Фрицы просчитались в одном: они слишком рано забыли, кто такой русский лётчик. И кто такой — русский человек. «Илюшка» резко сиганул вверх, прыгнул изо всех своих полудеревянных силёнок, сплёвывая с хвоста чёрный дым. И угостил обоих пилотов ливнем свинца в головы. Двоим оставшимся он не позволил сманеврировать — в ушах у Грома бахнул взрыв. Таран получился почти сквозной и захватил обоих врагов. Советский истребитель завершил свою песню; расцветил небо чудовищным огненным цветком. А двое героев внутри него покрыли себя неувядаемой — посмертной — славой. Игорь стиснул зубы, снова глянул на реку. Свои дрались за каждый сантиметр с тем мёртвым ожесточением, какое бывает, когда ясно, что тут не победить. Фашисты подрывали и сминали «тридцатьчетвёрки», всё ближе подбираясь к оборонительным. Пора было начинать. Эскадрон вылетел на немцев с левого фланга. Сразу же щедро полил из ППШ ближнюю огневую точку. Одна поганая башка, вторая, третья, — Гром намечал цели машинально. И тут же снимал их. Лавы сбоку немчура не ждала: серые хари, круглые от ужаса глаза и рты, вопли. «Козакен, козакен!» — панически заблажил было какой-то молодой фриц совсем рядом — слова его тут же припечатало пулей. В этот раз пулемётчики во главе с Черкасовым подготовились. И сзади поддержали достойно. Агата летела вперёд, летела так, будто отрастила пару крыльев. Пустота внутри оборвалась вместе с первой гадючьей жизнью, которую Игорь забрал в этот день. Забрал, квитаясь за тех ребят в «Илюшке» и за тысячи таких же, которых он не знал, но горячо и сурово любил. Мимо свистанула трассирующая — Гром так и не понял, как ему повезло пригнуться в седле в это мгновение. Где-то за левым плечом взвыл Аксёнов; голосом страшным и жалким. — Ох, ноооженькаааааа… — неумолчно, тоскливо тянулся в голове у Игоря этот вой. Аксёнов давно перестал, а звук оставался потом ещё долго. Так оно часто на передовой случается. Первого гада в ближнем Гром свалил баклановским. Удар получился ровнёхонький, почти учебный: сабля на миг блеснула, поймала в клинок солнце, и Игорь обрушился на фрица наперевес сверху. Фашистская туша бухнулась под копыта, рассечённая от шеи до середины груди. Второго убила Агата: окованное копыто отшвырнуло его почти на метр, утопило его поганый длинный нос в каше из мозга. Лошадь была сейчас с Громом одно целое — когда они подзавязли во вражеской пехтуре, она сразу завертелась змеёю, разбрасывая фашистов, расчищая путь. Кто-то справа вскинул автомат — Игорь нырнул Агатке за бок, вспомнил казачьи уроки. Неудавшегося стрелка он мстительно достал из револьвера по ногам. В арьегарде шёл пулемётный взвод на тачанках — не такой маневренный, как всадники, зато не оставляющий шанса всем, кого те пропустили. Гром слышал пальбу батарейцев на периферии восприятия. Хорошо бы, чтоб фрицы лётчиков на них не послали… Следующего врага он подрубил в горло — неудачно, струйка чужой крови брызнула точно в глаза. Игорь был слепым целое — очень длинное — мгновение. А когда отёрся, то увидел Епифанцева. Казак промчался мимо и, по-медвежьи ревя, отсёк одетую в каску голову немца. Удар получился такой мощи, что тело фашиста ещё стояло, пока башка описывала в воздухе кровянистую дугу. В ладони фрица осталась так и не брошенная граната. А жеребец Епифанцева, рослый Суслик, ходивший раньше под седлом у Димы Дубина, понёсся сквозь немецкий строй дальше, топча и сминая не хуже танка.***
Восприятие в бою всегда фрагментарное. Время же — наоборот, растянутое, оно становится клейким, шумным и алым. И потому, когда грохот взрывов и пальба со всех сторон прекращается, кажется, что за считанные минуты были прожиты годы. Расплескавшаяся ярость уходит не сразу. Но когда уходит, то вместо неё остаётся только усталость и дотла выжженная пустыня там, где было прежде всё человеческое. После первого сражения и убийства душа возвращается долго. С каждым следующим — уже полегче и побыстрее. Но всё равно не целиком. Когда рокот боя поутих, Гром тут же понял, что они увлеклись. Гул стонущей от взрывов земли остался слишком, слишком позади. Кто-то из своих подстрелил зазевавшегося немецкого пехотинца. Игорь замутневшими глазами смотрел, как фриц, уже в смерти, сучит ногами. Всё равно как тот петух, который без головы ещё пяток метров пробегает. Летнее солнце палило нещадно. Хотелось ни о чём не думать. Хотелось пить. — Нутк, дырку-то мы им, значица, проковыряли, а? — Епифанцев сошёл с коня и любовно похлопал животное по шее: — Добрячий зверь. Игорь развернул Агату в ту сторону, где небо розовело и харкалось дымом. Нехотя разлепил губы, спаянные солёной коркой. Укус боли от этого усилил в нём нежелание разговаривать. — Точно. Только вот что-то за нами не идёт никто. — А хто тама, пехтура? — Да, должны были. Взводных ко мне. С открытой местности валить надо. — Энто мы, штоль, ко фрицам в гузно залезли? — казак сдвинул опаленные брови. — В одного, так выходит? Игорь молча сплюнул на чёрную, пропаханную гусеницами землю. Епифанцев присвистнул, качая головой. Слова тут же стали лишними. Прорываться обратно сейчас равнялось самоубийству. Оставалось только ждать и кусать немцев сзади. Радовало одно: к диверсионным эскадрон приучился как надо. — Раненых собирайте! — прорвался сквозь стоны и редкие выстрелы знакомый голос. Гром сморщился и от души сматернулся. Место Разумовского было за грудью красного фронта, а не здесь, не с ними, в фашистской заднице. И какого, спрашивается, чёрта, полез, у кого разрешение добыл? Вопреки этим мыслям, где-то внутри Игоря заворочалось одобрение. И, чтоб её, радость.