Часть 2
27 августа 2021 г., 10:32
Примечания:
Так, ну, если кому-то еще не наплевать, то я разродилась-таки продолжением. Писать за Гейзенберга это сущий кошмар, будьте, пожалуйста, снисходительны .__.
Уинтерс не стал дожидаться ответа.
Посверлил его пару секунд глазами – внезапно, даже с какой-то лихорадочной смешинкой в них – и тяжело поднялся, выводя качели из равновесия. Доски веранды сухо заскрипели, заскрипела и входная дверь, щелкнул выключатель. Где-то впереди беззаботно пели то ли сверчки, то ли какие-то другие ночные сволочи. А Гейзенберг так и сидел с неподоженной сигарой в зубах да тупил в темноту двора, болтаясь вместе с этой странной лавкой.
Сгрести мысли в кучу категорически не получалось, они ползли сразу во всех направлениях и все равно как будто мимо.
О том, что возможно угощать его будут разве что свинцом; о том, что это либо ловушка, либо провокация, либо издёвка. Что если Редфилд и его амбалы это кнут, то Уинтерса скорее всего настойчиво попросили изобразить из себя пряник.
От размокшей во рту сигары расползался противный привкус. Он повертел в руках бойкотирующую его зажигалку, – все твоя вина, ленивая падла – высек колёсиком искры ещё пару раз, но пламя так и не показало ему язык.
Такая богатая страна, и ни одной надёжной вещи в магазинах, ну надо же. Он со злости запустил пластмасску во тьму, как в детстве запускал камешки скакать по воде.
Больше занять себя было нечем. Блуждающий взгляд как-то некстати упал на оставленные Уинтерсом стаканы. Нельзя оставлять свое барахло на улице; выпивку – уж тем более, ну кому нужна алкота на пороге?
Пожеванная сигара аккурат уместилась в пустом стакане – до худших времён, было предчувствие, что они впереди. Он ведь все равно не повернет назад, зайдет в дом, зайдет, как миленький.
Куда ему ещё идти-то.
Гейзенберг подскочил с качелей, прежде чем эта мысль успела оформиться во что-то еще более чудовищное, да подзавис немного. Огляделся в попытке унять тревогу, фокусируясь на мелочах, до которых ему всю жизнь дела не было: вот темный двор в жёлтых квадратах света. Вот роса блестит на стриженной траве. Вот треснутые перила, вот слой мертвых мотыльков на пыльном подоконнике, и какой-то сухой цветок, депортированный из дома.
Он подхватил забытую утварь неловко ввалился через заднюю дверь, хлипкую, как и весь этот картонный домик. Она закрылась со звуком мышеловки – тише и нежнее, но это был звук мышеловки, он, блядь, клянется. Никакой вешалки не было, только коврик на полу и низкая тумбочка, три шага и вот уже кухня – кто вообще так дома строит?
Хозяин тем временем рылся в холодильнике так сосредоточенно, будто планировал расчистить там место и закрыться изнутри. Ну или достать оттуда дробовик и показать наглядно, как техасцы встречают непрошенных гостей. И видит бог, он бы сам предпочел второе – этот вариант его сознание хотя бы могло вместить в себя, не треснув по швам.
Стаканы и бутылка приземлились на стол, туда же, чуть погодя, и шляпа. Немного подумав, Гейзенберг скинул еще и плащ – пристроил его на спинке стула и тяжело рухнул следом.
На этом весь его план действий заканчивался.
В доме было душно и светло. На окнах - занавески в дурацкий цветочек, за окнами - пустота. Стол без скатерти, два стула. Он откинулся на своем, рассматривая чужую кухню больше для галочки, чем с неподдельным интересом: львиная доля деталей проходила через его суетливый мозг навылет, ни секунды не задерживаясь в памяти.
Часы противно тикали на стене. Одновременно и быстрее, чем нужно, и медленнее, чем хотелось бы – бесило неимоверно. Он закусил щеку изнутри, пытаясь прогнать этот звук из головы. Не выходило. Ну разумеется, не выходило.
Сидеть без дела становилось совсем невыносимо. Он уже открыл было рот, что бы спросить разрешения закурить, но вовремя опомнился, и только клацнул челюстями: громко, но хозяин дома – хозяин положения – так яростно загрохотал посудой в раковине, что не расслышал. Это, наверное, было хорошо. Одни слова тянут за собой другие – пара дежурных фраз, и вот вы уже по уши в диалоге, и вот тебе в лицо летит неуместный вопрос.
На этот случай нужен был план, и чем быстрее, тем лучше. Планы – это здорово, планы – это хорошо; Он всю свою жизнь провел за планами. Больше у него и не было ничего, только планы, амбиции и завод, и все сгорело в один день, ну надо же, как оно бывает.
Можно бы сколько угодно плеваться ядом в того пинателя камней, но сильный жрет слабого, и слабым оказался он сам.
Вот Уинтерс другое дело, он-то молодец. Ему понадобились сутки, что бы сделать то, на что Гейзенберг потратил всю свою сраную идиотскую жизнь. Он пронесся по деревне как пылающий товарняк, перемолол колесами и троих других владык, и всех их питомцев, и саму воронью суку. И не нужны ему были ни годы труда, ни железная армия, ни тот же Гейзенберг – идиот, побежавший впереди паровоза, и лежащий теперь весь переломанный в кустах. И поделом – стоило бы уже выучить свое место, за столько-то лет.
Он воткнулся невидящим взглядом куда-то Уинтерсу в спину. Обычная спина в обычной черной футболке, обычный мужик, ничего примечательного, так сразу и не распознаешь в нем беспощадный локомотив. Лохматый, все время какой-то выпученный, пьет виски по ночам – как он только что выяснил – а теперь еще и зовёт его Карлом.
Он аж скривился невольно. Дурацкое, неблагозвучное слово с западающей буквой "Л". Никто не зовет его Карлом, он сам не зовет себя Карлом, нет такого имени.
Карл – это то, что трупу говорит ворона.
Просто что бы прогнать из головы сухие ветки и мазутные перья, Гейзенберг фокусируется на плане.
Лучший способ сменить тему – это вывести оппонента из себя, задеть его за что-то важное, а что для Уинтерса важнее дочери? Нихуя на свете. Нужно просто помянуть всуе малявку, и озверевший папаша забудет про все и всех. Забьет его насмерть вот этой вот самой сковородой, которую так неуклюже полощет в раковине.
Они ведь это уже проходили.
Он с трудом подавил нервный смешок, когда осознание все-таки посетило его дубовую голову. Человек, чуть было его не убивший, пил с ним виски на заднем дворе посреди ночи, молчал как со старым другом или заклятым врагом. Завтрак готовил, уеби ему Господь.
Резко захотелось встать и выйти, но он вовремя себя одернул – не позорься, сука, сиди.
Снова принялся разглядывать дом: пустой и чистый, какой-то даже не жилой, почти как бесконечные стерильные лаборатории Голубого Зонта. Только свет от лампочек не такой ледяной, ученые мудаки не пялятся на него через бронированное стекло, как на ебанное животное, а еще нигде не видно того квадратного урода – что тот вообще жрал, чтоб так вырасти? Или Уинтерс сейчас готовит ему то же самое, или оно того не стоит.
Дом, в который поселили Гейзенберга, мало чем отличался: он бы не распознал его среди сотен одинаковых кукольных домиков этой прилизанной страны. Хотя, это же хорошо, верно? Защита свидетелей так и работает. Жить фальшивую жизнь под фальшивым именем, врастать лицом в чужую маску – все, что попросят, лишь бы не умирать.
Он был не настолько глуп, что бы врастать: знал, что рано или поздно за ним придут. За каду придут, если уж не врать самому себе – мясной скафандр вокруг последнего в своем роде червя вряд ли кого-то интересовал.
Обживаться смысла не было. Привыкать к новому имени - тоже.
Интересно, Уинтерс, когда спрашивал имя, имел ввиду эту новую персону? А то он, тупица, выдал старую. Очень старую, такую старую, что считай чужую: не Лорда Гейзенберга, нет – маленького Карла, сопляка, что без вести пропал в горах Румынии почти столетие назад.
Что бы там Уинтерс ни кинул на сковородку, оно начало стрелять. Тревожные щелчки вернули его в реальность пустого дома, где самый хреновый в мире повар отважно сражался с кипящим маслом. Явно или вообще никогда не умел готовить, или просто отвык за годы брака.
Мысль, которую он так старательно избегал весь вечер, вонзилась в его голову, как игла под ноготь.
Где твои принцессы, Уинтерс?
Одна побольше и одна поменьше, но обе одинаково уютно-вязано-розовато-мягонькие и свежеспасенные из какой-нибудь беспросветной беды, они не могли не оставить тут следа. А что на деле? Полупустой холодильник и беспомощный муж, ничего нигде не валяется, нет ни картин, ни фотографий, ни игрушек...
Их так легко было представить на этой светлой кухне: тогда бы у плиты стояла – Мия ее зовут? – а отец семейства сидел бы за столом и устраивал целое шоу, что бы убедить дочь проглотить какую-нибудь отвратительную детскую кашу. И все они при этом непременно бы смеялись и были счастливы, как в ебучих сериалах, которыми срали в глаза и уши населению все местные телики.
Отчего-то ему стало совсем уж невыносимо. Не знал, куда деть глаза; не знал, куда деть руки и как перестать трясти ногой; спинка стула неудобная, и железо на шее тянет вниз, как утопленника на дно. Он не выдержал и схватился-таки за бутылку – не покурить, так выпить, но чем-то рот заткнуть было необходимо, пока опасный вопрос не вылетел наружу.
Мия жива, это точно. Он видел ее размытое в дожде лицо, пока Редфилд с матюками расшвыривал в стороны куски его железной плоти и упрямо лез к сердцевине из мяса. Почему-то хотелось, чтобы малявка тоже была цела, и даже вот так вот по-сериальному счастлива.
Виски обожгло горло. Мир привычно расплывался по краям, как и всегда, когда его начинало вот так вот крыть. Мозг летел по старым рельсам прямиком в ад нахуй.
Он был счастлив ровно полтора раза за всю свою бесполезную жизнь. В первый раз – когда на последнее их Рождество родители подарили ему долгожданных солдатиков: он до сих пор помнит их красивые зеленые мундиры и острые штыки. Помнит, что играл с ними до самой весны, когда уже не холодно было выходить на улицу, что скакал с ними по лужам и талому снегу, а потом они поехали с родителями куда-то... Да понятно куда. Туда, где все они и остались: мама с папой в земле, а он под каблуком у сумасшедшей суки.
Второй раз он достаточно близко подобрался к понятию "счастлив", когда Итан Уинтерс широким шагом приближался к его фабрике – через мотки колючей проволоки и ржавый снег, через засохшие метелки высокой травы. Снаружи был уже почти вечер, а внутри – смешные искорки нетерпения. Казалось, что игра идет к финалу, что все карты у него на руках, и он вот-вот будет свободен...
Новая волна стыда ударила сильнее последней.
Он думал, ему помогут. Он думал, что в состоянии помочь и сам, что он нечто большее, чем чей-то неудачный эксперимент. Что он сильный, что и его новые солдатики тоже сильны, как сильна Роза, как силен Итан…
Он радовался.
Память услужливо подбросила дорогого братца. Его трупно-бледное лицо, стремящееся к земле, будто в попытке стечь с костей, съебаться от своего хозяина; его низкий голос и засранный напрочь мозг.
– Мне тоже дали! Мне тоже дали, смотри! – босые ноги нетерпеливо танцуют по каменному полу – Мама мне доверяет! – гнилой рот гнется в улыбке, черные бусины глаз влажно сияют, отчетливо пахнет кислотой. Он прижимает к себе желтую колбу, как будто это самое ценное в его жизни.
Хотелось сказать – какая она тебе, блядь, мама? Хотелось сказать – это путевка на тот свет, дебил, ты понимаешь?
Хотелось вдолбить черные зубы кулаком ему прямо в глотку. Хотелось выколоть каждый водянистый глаз на его уродливом теле, а потом смывать, смывать с себя увиденное с хлоркой. Стирать из памяти паршивой деревенской синькой, что бы потом делать вид, что он и не стоял даже рядом с этой ничтожной радостью.
А вот он сам ползает по деревне чуть ли не на карачках и, давясь смешками, оставляет подарки. Вот он сыпет комплиментами по громкой связи. Вот гарцует перед Уинтерсом, распинаясь о свой нелегкой судьбе и блистательном плане.
А вот его шлют нахуй. А вот его завод гибнет в огне, вот снаряды всех возможных мастей и калибров разрывают его плоть на куски.
Жар поднимался по шее, мир пропадал, растворялся; поле зрения сузилось до размера четвертака. Шумело то ли в ушах, то ли масло на сковороде. Он снова начал слышать секундную стрелку.
Он не такой, как Моро.
Такой-такой, сукин сын, вы все ее дети.
Нервная улыбка дернула рот. Маленький Сальватор жил как плесень, и сдох как плесень – зовя на помощь мамочку, весь в крови и едкой рвоте. А вот маленький Карл все никак не мог подохнуть. Маленький упрямый Карл вылезал из земли, весь черный и червивый, как бы глубоко его не зарывали, и он тоже просил о помощи.
Гейзенберг слышал его крики ночами, как правило, по весне; Гейзенберг слышал его крики перед тем, как сюда пришел.
Захотелось надеть очки, – не смей, сука, прятать глаза – не стал. Просто крепко зажмурился, задрав голову в потолок. Старался дышать, но это вдруг стало так сложно. Где-то на границе сознания плакал ребенок.
Он просто хотел посидеть рядом с нормальной жизнью, – ты хотел, что бы тебя спасли. Посмотреть на оружие, которое имеет право жить как человек, как растет везучая малявка, – ты хотел быть на ее месте – не хотел оставаться один в том доме, не знал как жить без цели...
Без цели, или без мамочки? Всю жизнь вокруг нее построил, вместе с ней и проебал.
Пелена перед глазами – красная. Из-за лампы, что просвечивает кровь сквозь закрытые веки, из-за боли где-то под сердцем – под червяком – из-за злости в горле. Представляет, как рывком переворачивает стол. Как бутылка летит Уинтерсу прямо в голову, за то, что тот на него не смотрит – смотри на него, папочка! – как он разбивает о стену сначала стул, а потом и свою башку, что бы прям вдребезги, что бы прям насовсем.
Представляет, как берет маленького Карла обеими руками за его гнилую голову и орет как последняя мразь – тебя никто не спасет, нахуй ты воешь?!
Трясет его, сколько может за скользкие плечики, а потом кидает на землю, что бы бить сапогами, пока тот не замолчит; потому что он мертвый, он давно уже мертвый, какое право он имеет орать?
А тот только лежит и воет совсем уж нечеловеческим голосом. И глаз у него уже давно нет, а слезы все равно катятся, пока Гейзенберг руками разгребает черную мокрую землю для новой могилы. Но нервов не хватает, бросает это дело на полпути, уходит; а Карл ползет за ним по лужам и талым ошметкам снега, хватает за штаны, и теперь уже взрослый мужик орет на каких-то невозможных децибелах, по кругу, как мантру – я не могу тебя защитить, я не знаю что делать, у меня больше нет плана, замолчи, замолчи, замолчи–
Он выныривает в реальность, как из-под толщи ледяной воды. Хватается за голову, с силой тянет за волосы, считает до десяти. С третьей попытки это даже получается.
Пару минут просто сидит, и усилием того, что осталось от воли, гонит мысли из головы. Слушает ебучую секундную стрелку. Вдыхает запах еды, внезапно еще не подгоревшей.
Хочет одновременно и спать, и развалиться на части, но нельзя, нельзя, не сейчас.
Напоминает себе, что его вербуют; что по-другому эту невиданную щедрость не объяснить – и новый дом, и новая жизнь, и иллюзия свободы, и даже вот друга ему подобрали, что б не скучал. Они бы не подпустили его к Уинтерсу на пушечный выстрел, если бы не пытались его этим купить. Ясен хрен, есть конкуренты, раз такие козыри пошли в ход; ясен хрен, они будут пиздиться за него, как голодные шавки за кость. Не ясно только, когда именно грянет, и будет ли у него хоть какой-то шанс выбрать сторону.
Наверное, Рэдфилд все-таки знает свое дело. Наверное, Уинтерс с этого фарса что-то имеет.
Наверное, Гейзенберг все-таки попался на крючок, раз он разлепляет глаза и губы и задает вопрос.
Ему просто надо знать.
– Почему ты пытался убить меня?
Дом стопроцентно напичкан прослушкой. Где-то, на другом конце связи, кто-то ржёт с этого говна в голос, ну и насрать, уже даже не стыдно. Вся гордость осталась в Румынии, все достоинство - в Зонте.
Уинтерс не вздрагивает и не замирает, только упрямо наклоняет голову, как будто готовится проломить лбом стену. Молчит. Ковыряется лопаткой в сковороде. Открывает рот, выдыхает, закрывает.
У Гейзенберга начинает жечь глаза – он не моргает, да и не дышит, кажется, тоже. Ждет.
– Потому что – мужчина с трудом выталкивает из себя слова – за день до этого мой друг выпустил полную обойму в голову моей жены.
Выдает какой-то судорожный недо-всхлип, недо-смешок.
– Подрывает доверие к миру, знаешь ли. А еще – тяжелая пауза – я не знал, как именно ты хотел использовать Розу, и боялся, – еще более тяжелая пауза – что с ней случится то же, что и с вами всеми. Что из нее сделают оружие.
Уинтерс наконец поворачивается, смотрит в лицо – бледный, растрепанный и небритый. Глаза чернющие, как будто их выжигали с фотографии сигарой; сводит брови и с какой-то непонятной страстью добавляет: – уж ты-то должен понимать.
Гейзенберг, конечно, понимает. И каково это – считаться за вещь, и что именно Уинтерс пытался сказать, в обход прямых фраз и обвинений.
Возможно, пара месяцев в стеклянном аквариуме наконец научила его слушать.
– Я не стал таким, как она. – голос, как на горло наступили. Тихий, тише того, что в голове. А каким ты стал? Кто ты вообще в отрыве нее?
– Да. Да, не стал. – Уинтерс смотрит внимательно, и даже немного светлеет лицом – Я рад, что ты жив.
И отворачивается к плите.
Что-то плотное и тяжелое отваливается с Гейзенберга как будто слоями, и он снова дышит.
С этим ответом, кажется, можно жить. С этим знанием, кажется, можно будет выбирать себе знамёна, когда за его жопой придут. Станешь как Миранда – кончишь как Миранда, все гениальное – просто, хоть и наивно до ужаса.
Они снова молчат. Уинтерс лезет за тарелками, Гейзенберг пытается себя отвлечь, смотрит в окно. Изнутри оно кажется черным, но на деле это не так; вся страна отравлена электрическим светом. В Румынии-то было по-другому. Вспоминает – ночь, февраль, он вылез покурить из своей железной норы во двор. Вокруг мороз и нихрена не видно, только звезды сияют, а под ногами гудит земля – он только запустил бурильную установку.
Сука, ну до чего же жалко завод...
– А почему ты – слова прилетают в затылок, и он заторможено оборачивается. Уинтерс накладывает еду и снова на него не смотрит – сидишь ночами на моем крыльце?
У Гейзенберга есть план, но он не вывозит. Уже даже и не фильтрует, что говорит.
– Я здесь один, как в жопе дырка, – все в курсе, жалкое мудло – Хотел просто на ваши счастливые рожи посмотреть. – Уинтерс что-то хочет сказать, но он не дает – Мию я видел при эвакуации, знаю что она жива. Роза тоже, раз ты руки на себя не наложил. Почему ты не с ними?
– Мы развелись.
Его явно за дурака держат, но на полноценную злость сил уже нету. Просто раздражённо отмахивается от этой дерьмовой лжи и ядовито цокает языком.
– Мы правда с ней развелись, – Уинтерс настаивает, и это уже не смешно.
– После всего того говна, через которое прошли просто взяли и развелись?
Уинтерс на секунду опускает голову, упирается руками в столешницу. Гейзенберг смотрит на торчащие лопатки и думает, всекут ему сегодня, или нет.
Папаша вскидывается так резко и неожиданно, что кажется, будто все-таки всекут.
– Эффект невозвратных затрат – внезапно громко и заунывно, как будто передразнивает кого-то – это когнитивное искажение, при котором потраченные на достижение чего-либо ресурсы учитываются при принятии решений в настоящем.
Накладывает еду. Злится: голос нудный, но ядовитый, лопаткой себе подмахивает, как профессор указкой, пока декламирует это все стене.
Гейзенбергу кажется, что он в дурке.
– Чем больше приложено усилий, тем сложнее отказаться от своей цели, так как подсознательно мы стремимся оправдать свой прошлый выбор и вернуть вложения. Но ресурсы – лопатка поучающе устремляется в потолок – уже потрачены, и ещё большие траты их не вернут. В конечном итоге, мы оказываемся в ловушке прошлого, единственный выход из которой – это, сука, сдаться, и не тратить свое время и силы на то, что просто. Блядь. Не работает.
Последние слова блондин выталкивает из себя с последним же воздухом и с размаху шлёпает какое-то месиво со сковороды в тарелку.
Гейзенберг не выдерживает и трет лицо руками, с силой давит на глаза. Он сегодня ебнется, без вопросов.
Он ведь им завидовал. Думал – биооружие, и все равно в любви, и все равно счастливо. А оно вот как.
– То есть, это не любовь была, ты просто пиздец упертый, – уточняет для галочки. Почему-то даже слово это произносить было стыдно; уж на что Моро был жалким, но хотя бы жил в гармонии со своей сентиментальной натурой, надо отдать должное.
Уинтерс все-таки поворачивается к нему. В севшем голосе уже нет злости, и руки повисли, словно плети.
– Я любил свою жену. И похоронил ее шесть лет назад, когда она пропала, только чтобы через два года найти ее живой. Узнать, что она врала все это время, но все равно сражаться за нее, спасти ее, отказаться от всего ради нее. Три года жить как крыса в подполье, родить ребенка, только чтобы потом увидеть как мой друг ее расстрелял, только чтобы через два дня узнать, что он ее, блядь, не расстрелял!
Шарит глазами по потолку, как будто там нужные слова написаны. Не находит их там и глядит на Гейзенберга, словно у того они ещё остались.
– А еще я узнал, что она продолжала мне врать. И когда я ее увидел, все что я мог сказать, это "давай разведемся". А она такая – "давай". И после этого мы месяц об этом не вспоминали. Разошлись, только когда у меня начались панические атаки.
Тарелки тихо стукают о стол.
Гейзенберг поднимает глаза и внезапно видит перед собой измученного бледного мужика лет тридцати, которого будто сам Господь переехал на поезде. С ужасом понимает, что это не часть вербовки и не спектакль. Что тот идеальный отец – идеальный боец – сгинул в Румынии, как и Лорд Гейзенберг, как и Маленький Карл в свое время.
Интересно, сколько вообще мертвых версий себя они по миру оставили?
– Нихуя нас с тобой Господь не пощадил, да? – Он повинуется внезапному порыву и протягивает руку, – Грегори Смит.
Глаза у Итана темные, и непонятно какого цвета, он только сейчас это заметил. Странно это для блондина. И странно, что он вообще сидит и смотрит в их нездоровый блеск.
– Филип Найман, – с тенью улыбки в голосе отвечает ему незнакомец.
И вкладывает Гейзенбергу в ладонь охуительную механическую руку.
Имитация настоящей руки, но не реалистичная – твердая, да и пропорции скорее кукольные. Он бы оставил голый функциональный скелет. Внешние панели бежевые, гладкие. Возможно, рассчитана на бой, и тогда конечно защита нужна – На внутренних сгибах и стыках торчит черная изоляция. Водонепроницаемая? Протез идет чуть дальше кисти, обнимает предплечье тканевыми ремнями. Либо есть еще внутренние крепления, либо держится оно на соплях. На внутренней стороне, ближе к запястью небольшой экранчик, и...
– Биоэлектрическая? – слова сами вылетают, вообще без его участия.
Хриплый смех ножом обрезает мысли. Улыбка у Итана широкая, из тех, что половину лица собирает в глубокие складки. Смеется на удивление низко, и этот звук вибрирует, отражается от стен и мигом заполоняет всю кухню. На секунду кажется, что даже посуда звенит в такт.
Это – рекорд. Это пик его идиотии. От стыда больно дышать.
Итан, тем временем, лишь качает головой.
– Ты легко впишешься.
В голове от этих слов что-то вспыхивает и перегорает, как лампочка с тихим хлопком. Слишком много эмоций за раз; слишком большое напряжение, за которым только пустота и выбитые пробки.
Вся накопленная тяжесть как будто перестала существовать. Схлопнулась сама в себя, или отложилась на завтра, что бы раздавить с утра стыдом и злостью. Гейзенберг сидит, оглушенный, смотрит, как Итан неуклюже ковыряется в тарелке, и ему внезапно легче. Не радостнее, нет; просто он физически больше не может переживать о будущем и прошлом. Есть ведь такой момент, когда нужно просто остановиться: хлопнуть по столу рукой и сказать самому себе "не сегодня". Кажется, именно это его мозг и провернул. Кажется, пора домой.
Но Итан искрит на него своими темными глазами из-под воспаленных век, как будто действительно имел ввиду все то, что сегодня наговорил.
Но яичница осуждающе смотрит в ответ своими раскосыми желтками. Рядом с ней чего только нет – и какое-то странное сало, зажаренное до состояния подошвы, и какие-то бобы в подливе, и грибы, и мелкие помидорки, и хлеб, и это все тремя пальцами приготовили только для него одного.
Поест и пойдет.
Но вместо этого все равно сидит и изучает силиконовые накладки, заменяющие подушечки пальцев. Чуть шершавые, для сцепления с поверхностью, но ладонь еще более рельефная, и это странное решение, на его взгляд. В конце концов, выпускает холодные пальцы из рук, и берется за вилку.
– Ну не выпендривайся, давай рассказывай. – начинает с пародии на сало, и оно черт возьми вкусное.
– Так, ну, – Итан слегка подрастерялся, это видно. Буравит руку глазами, сводит брови в попытках собраться с мыслями – я оставил в Румынии кисть руки и пару пальцев, но за мой бесценный вклад в общее дело BSAA дали денег на протез.
– То есть, это не работа Зонта? – Гейзенберг перебивает, тыкая на него вилкой для большего веса слов.
– Нет, обычный бионический протез, такие много кто производит, – так безразлично пожимает плечами, будто бы это обычное дело, – смотри, в гильзе два датчика, они фиксируют электрический потенциал при сокращении мышц: вот этой на сжатие, – он тыкает в живую часть возле локтя – вот этой на разжатие. – тыкает тоже возле локтя, но с внутренней стороны. Гейзенберг сразу пытается их напрячь, почему-то без участия кисти не выходит. На пробу пускает в нужные точки ток, настолько маленький, насколько может.
– Потом они передают сигнал на ЦПУ и вуаля! – протез внезапно хватает Гейзенберга за запястье, и он сдуру чуть не лупит его током – Сила сжатия зависит от силы и времени напряжения мышцы, после расслабления фиксируется в одном положении.
Хват действительно стал крепче.
– Вместо сжатия и разжатия можно задать свои жесты и сохранить в быстрый доступ, ну, для внештатных ситуаций.
Он тыкает в экранчик, демонстрируя несколько жестов: кулак – расслабление, то, что он опознает как кликанье мыши, и нажатие на курок. Гейзенберг отвлекается, чтобы пустить ток уже на пять точек в кольцом по предплечью: по одной на каждый палец. Хотя какой толк, на других-то это не сработает.
– Тебя наверное интересуют материалы и электроника, но я, если честно, ничего не узнавал.
Гейзенберг задумчиво жует грибы – незнакомые, но неплохие, хотя лисички, конечно, лучше. Лопает во рту маленькую помидорку, и вкус у нее внезапно вообще не помидорный. Фасоль ему не нравится, пересоленная консерва, а вот яичница прямо как он любит - обжаренная с двух сторон, но с жидким желтком в центре.
– Я могу сделать лучше.
– Типа... – Итан озадаченно смаргивает – из бензопил?
– Типа, что бы управлялась напрямую мозгом.
– Моим мозгом? – Валидный вопрос, на самом-то деле.
– Твоим. Его остатками, точнее, большую часть придется заменить железками, так что ты еще будешь сраться под себя до конца жизни.
Опять хуйню несет, да что ж такое.
– Вообще нет, такие уже испытывают.
В голове одна ассоциация: два сбитых поездом дебила. Валяются в ночи, один в сырых кустах, другой – на холодной насыпи, смотрят на звезды и говорят о хуйне. О датчиках, которые лепят прямо на мозг, и о его активности. О рисках, добровольцах и проприоцепции.
Итан наконец замолкает. У Гейзенберга в тарелке закончилась еда, он по привычке собирает остатки хлебом и наконец-то чувствует сытое тепло, расползающееся из желудка. Чувствует затылком, как непроглядная тьма за окном наливается синевой, а значит где-то за горизонтом скоро родится рассвет.
"Пора идти" – думает он, глядя в пустую тарелку. И непослушные ноги даже встают, и он шатается, как будто впервые мир видит с такой высоты.
Итан с набитым ртом мычит какие-то претензии, когда Гейзенберг хватает свою грязную тарелку и несет ее к раковине.
– Да забей ты, господи – выдавил из себя, наконец-то прожевав – Карл, да не надо-
– Грегори, – огрызается он на свое каркающее имя. Добавляет через плечо уже веселее, спокойнее – Славный парень Грегори Смит, любимец женщин и душа компании, знает, как вести себя в гостях.
Итан – Фил, пора бы и самому уже привыкать – поворчал что-то за спиной, но недовольный бубнеж потерялся в шуме воды.
Забавная мелочь – в струе из крана очень много пузырьков, она кажется белой и порядочно шипит, а еще брызги почти не отлетают. Вот что происходит, когда над вещью работает все человечество, а не один несчастный энтузиаст-самоучка; Он с улыбкой вспоминает каждый кран своей фабрики. Из разных материалов и разных эпох, все они одинаково отрывисто плевали ледяной водой, что на битый кафель, что на зеленящийся тиной бетон двора, что в жестяные раковины, что из протечки ему прямиком в рожу.
Он собирал эту фабрику из мусора. Шил по кускам, как томные барышни шили свои лоскутные одеяла, строил ее, как строил самого себя.
Он любил эти темные гулкие коридоры. Больше, чем когда-либо сможет полюбить этот тихий исправный кран или зеленое нечто из бутылки с яблочком, отмывающее жир за секунду.
Черт, да он любил даже то, чем ему там приходилось заниматься. Шутка ли – присобачить металл к мёртвому мясу, да так, чтоб работало.
Он завис, глядя как шелковая вода уносит пену. Почему-то представляет себе совсем другой завод. Светлый, чистый и аккуратный, такой, где все в белых халатах и любых материалов навалом, а ещё двери магнитные через каждые три шага. И пациенты – живые и теплые, и пускай тоже солдаты – смотрят не в потолок стеклянными глазами, а с восторгом на свои новые руки и ноги. И немножко на него самого.
Слишком хорошая мысль; опасная.
Не оглуши его Итан своим смехом, он бы наверное даже испугался или разозлился сам на себя, за то что дури хватает мечтать о чем-то большем, чем просто выжить.
Он отнимает пустую тарелку у насупившегося Итана, и снова отворачивается к воде.
– Спички есть?
– В правом ящике.
Чистую посуду он пихает на какую-то решетку слева от раковины, к остальным их собратьям, среди пакетов, скалок и пластиковой посуды находит мятый коробок и насыпает себе в ладонь пригоршню спичек.
Рассвет уже подсвечивает небо за окном, оно синеет даже вопреки яркому свету ламп. Плащ привычно ложится на плечи, а замусоленная сигара – между пальцев. Итан смотрит снизу вверх растерянно, и даже немного грустно, но не встаёт. Гейзенберг и не просит его провожать, только ещё раз протягивает руку.
– Добряк ты, Итан. Будь здоров.
Улыбается про себя неуклюжему, но крепкому пожатию механической руки, пока ее владелец неловко кривит губы.
– Фил. Славный парень Фил умеет принимать гостей.
– Спасибо тебе, Фил.
Прозвучало чуть более искренне, чем у него в голове, да и пауза какая-то неловкая. Он проглатывает вертящееся на языке обещание. Не время. Не место.
– Приходи ещё, Грег.
Он оборачивается возле самой двери что бы молча кивнуть, прикасаясь к шляпе в ответ на несмелую улыбку, и выходит в блеклые синие сумерки.
Воздух едкий от автомобильных газов, что остыли за ночь и легли на землю поверх тумана. Веранда отсырела и больше не скрипит, где-то вдалеке лает бессонный бобик, и птицы чирикают среди листов.
Он выуживает из кармана спички и поджигает их, одну о несколько – старый, дедовский, расточительный метод. Секунду смотрит на яркий красный огонек сигары и с наслаждением закуривает.
Дым идёт синий, как и все вокруг.
У него нет плана.
Но, кажется, есть цель.
Примечания:
Насчет фейковых имён:
Грегори - бдительный/бодрствующий (с греческого)
Смит - кузнец (с английского)
Филип - любящий, господи иисусе, лошадей (с греческого)
Найман - новый человек (с немецкого)
Я понятия не имею, буду ли продолжать эту серию, поэтому ещё парочка моментов, которые могут быть не ясны:
У Итана нет правой кисти - рассыпалась, как и каноне;
Итан отрубился, не подорвав бомбу, и за ним пришлось лезть всем отрядом;
Роза с Мией под защитой BSAA неизвестно где;
Итан проходит по программе защиты свидетелей, периодически ездит на обследования и к Розе;
Карла подержали несколько месяцев взаперти, а потом решили завербовать, адрес Итана слили намеренно.