***
— Мне не страшен яд, Томиока-сан, — уверенно говорит Кочо, покручивая на остром кончике своей рапиры голову змеи, чьи клыки пару секунд назад вцепились в её ногу. Голову Гию, наклонившегося было к ране, она отпихивает от себя так, как не отшвыривала покойную змею — отмахивается от его попытки помочь, как от мелкого демона. Но Томиока ничего ей не должен: слушать её бредни или поощрять самоуверенность. Он должен разве что сделать так, чтобы она не померла на их совместной миссии по возможности. Точно — не от змеиного укуса. Поэтому он перехватывает руки и всё равно, вопреки протестам, прислонятся ртом к ранкам. Они неудобно на сгибе под коленом, на уязвимом месте с совсем нежной кожей, которую Томиока ощущает вместе с металлическим вкусом крови и неприятно-желчным — змеиного яда. Всё это горячее расползается во рту, и Гию кажется, что полоска кожи точно так же пылает под губами. Он сплёвывает вытянутый яд, отпускает руки успокоившейся уже Кочо и со смутной тревогой решается распробовать то, что остаётся на языке, цепляется неприятной догадкой за вкусовые рецепторы и обоняние. Теперь, второй раз прислоняясь ртом к светлой коже, он точно похож на демона — с таким упоением захлёбывается кровью, словно собирается ею напиться. Словно не яд хочет из Кочо достать, а наконец-то душу. — Ну всё-всё, вы справились, Томиока-сан, — без энтузиазма и любого намёка на благодарность говорит Кочо и тянет его за волосы прочь от себя. Пока она перевязывает рану, чтобы не гноилась, Гию находит хворост для привала и ночлега. Против своего обыкновения, время от времени он кидает на Шинобу недовольный, злой даже взгляд. Хотя он не злится, он просто искренне раздосадован. Вот и смотрит, пытаясь всё-таки понять, зачем Шинобу так поступила. Кочо перехватывает один из таких, брошенных на неё в отблесках костра. — Не переживайте, всё достали, — успокаивает она небрежно. — Всего из тебя не выпьешь, — отзывается Томиока, и звучит так, будто действительно яда напился. Несвойственная ему гневливая язвительность удивляет их обоих. Внутри Гию чувствует рябь на ровной поверхности его вод — Шинобу камнем попадает прямо в центр его отдельного мироздания. Девушка смотрит на него пристально, с его же холодностью, без любых признаков улыбки. — Ты думала, я запах глицинии не узнаю? И на вкус она противная, мне довелось однажды жевать её, чтобы приложить к ране и нейтрализовать яд. Но даже в тот раз концентрация была меньше. У тебя яд вместо крови, — собрав по капелькам привычное спокойствие, поясняет Гию без эмоций в голосе. Он никогда не думал, что однажды скажет эту фразу Кочо в прямом смысле. — Ну да, — не спорит Шинобу, даже отрицать не пытается. А зачем? Она никогда перед ним не оправдывалась и не объяснялась, открывать душу она явно не намерена. И Гию, вопреки своей короткой досаде, не считает, что это его дело. Он ведь всегда знал, что не станет лезть, что не интересно ему это. Только вот раньше он не знал, что Кочо так отчаянно пытается умереть. Зачем ей умирать — зачем так скоро, зачем самой? Глупая девчонка: вырвать бы жало да под замок посадить. — Не скажете мне прекратить? — Твоя жизнь, сама и думай. — Ни чуточки обо мне не переживаете? Гию смотрит на нее с недоумением даже. Глупый вопрос: он переживает за многих, с кем делает одно дело. Просто его переживания ничего не решат и никому не помогут. Его переживания не имеют значения. А шанса, что Кочо его послушает, и вовсе нет. — Именно поэтому вас никто и не любит, равнодушный наш Томиока-сан, — хихикает Шинобу зло. Глумится, как и всегда. Это не правда, Томиока далеко не равнодушный. Просто до некоторых вещей ему действительно нет дела. До ядовитых насекомых, например. А уж до лекаря, которая никогда не ждёт его в лазарете — и подавно.***
Если бы Гию мог выбирать, он никогда бы не хотел привязаться к ней. Не из-за колкости и дурного нрава, не из-за фальшивой улыбки и несносной болтовни. Просто если и привязываться, то к кому угодно, но не к самоубийце. Они все знают, что умрут. Каждый охотник на демонов, каждый Столп. Им даже место на кладбище в поместье главы отведено. Всем и каждому. Но они сражаются до последнего. Бьются честно, отчаянно. За каждую жизнь, которую могут спасти, с каждым демоном, которого могут убить. Кочо же свою смерть приближает — ну не дура ли? Дура. Она не думает о других, о благородных целях. Она живёт местью и обидой, виной и злобой. И любви за такое малодушие она недостойна. Только вот не Гию о малодушии судить — он даже звание Столпа не заслужил. Из девяти он меньше всех его достоин. Он его не хочет даже. Он просто должен, потому и делает. Не себе, другим — мертвецам да учителю, невинным и человечеству. И ничего больше у него нет, никаких других желаний, никаких других целей. Живёт тем, что есть. Раз Столп, значит, так надо. Пока у него хватает воли усмирять то цунами, что растёт и набирает силу в глубинах его океана, тревожит поверхность мягкой, едва заметной ещё рябью. Оно требует, чтобы Томиока сделал уже хоть что-то вместо того, чтобы просто двигаться по инерции. Как Танджиро делает ради сестры — что-то своё, что-то личное. Общая великая цель была, есть и будет и без него. Он положит в неё ровно столько, сколько ему доведётся. Но что останется после него ещё? Кто он такой, кроме как охотник на демонов? Из-за яда глицинии, отдающего явственным ощущением смерти на губах, становится как-то необходимо думать о таком, становится легко взглянуть на себя по-человечески. Потому что у времени вдруг появляются чёткие границы. Оказывается, они умрут не когда-нибудь: некоторых из них не станет совсем скоро. Некоторые из них действительно ничего не успеют. Кочо, сама того не зная, делает Гию бесценный подарок — отмеряет время. Время, которое у него есть на то, чтобы понять, принять себя. Время, которое нельзя терять. Всё то, чем бы Томиока мог терзаться в других условиях, — смущением, гордостью, стыдом, попытками сохранить лицо, — при чётко отмеренном сроке совершенно лишнее. Кочо вот-вот умрёт раньше, чем он впервые ответит на её колкость, чем скажет, наконец, что даже если она права, он не может позволить, чтобы никто его в этом мире не любил. Не может допустить, чтобы он сам забыл всё тепло, что было в нём когда-то — всю жизнь. Когда он стучится в двери Поместья бабочки в этот вечер, здоровый и вернувшийся против желания обитателей, и смотрит в пустые глаза его хозяйки, Гию чётко понимает одно: Шинобу ему не нравится и не нравилась никогда. Но он, кажется, в неё влюблен.***
За широкие рукава хаори он тянет, чтобы Кочо опустилась на пол вместе с ним. Она мало что говорит ещё с тех пор, как Гию наклонился к её лицу, убрал прядь волос со лба и мазнул губами по щеке. Она только смотрит за ним немного настороженно да пульс считывает, перехватив за запястье — Томиока знает, что не просто так она его за руку держит. Наверное, сейчас сделает вывод, что у него лихорадка или отравление. Ещё бы нет — он её яда вдоволь надышался, едва на ногах стоит. Гию не хочется её слушать, терпеть очередные глупости — неозвученные вопросы он так и запечатывает во рту Кочо настырным, прямым, однозначным поцелуем. Шинобу не отбивается, но в пустых глазах её мелькает удивлённое недоверие. Гию ждал насмешки. К счастью, девушка не подводит. — И вам не стыдно устав нарушать, Томиока-сан? — хмыкает она, пока Томиока держит её за затылок, пальцами ощущая гладкость волос и острое крыло заколки. Удивительно, но ему не стыдно. Он бы даже признался, если бы хотел с ней поговорить. Гию вместо этого наклоняется за вторым поцелуем. — Не совестно за мою честь? Наверное, Кочо не отказывает ему хотя бы в благородстве, раз спрашивает такое. Томиока, пожалуй, не такой уж плохой человек. Не бесчувственный даже, просто безразличный до большинства вещей. И очень не эмпатичный — это бы Шинобу следовало знать, прежде чем подбирать упрёки. — Зачем она тебе теперь? Какое ему должно быть дело до оскорблённых чувств девчонки, которая похоронила себя, даже не дав шанса на жизнь? У других есть самое главное — возможность иллюзии, и нет четкого срока. Шинобу дозу высчитала, она знает до секунды, сколько протянет. Гию бы никогда не поступил так низко, эгоистично и требовательно, никогда, ни с кем другим. Ни с кем живым, ни с одним человеком. Но Кочо не хочет жить, она давно уже мертва, у нее нет надежд, у неё нет будущего, ей всё равно, что с ней станется, всё равно на свою судьбу и на свои желания — и Гию, который целует её настойчиво, всё равно тоже. Над её несуществующими желаниями он решает ставить свои собственные, как волю живого над волей мертвеца. Он хочет, чтобы она жила, но это невыполнимо. Поэтому он хочет хотя бы быть с ней, пока она жива. Ему не стыдно и не совестно. И уж точно не жаль — комкать чужое хаори и драть пуговицы на форме. Руки её он держит крепче, чем в тот день в лесу, когда спасал её от змеиного яда. Крепче даже, чем когда не пускал убить Недзуко. Он держит так крепко, как только может. А Шинобу взамен прикладывает его настолько горьким поцелуем, что осадок от него остаётся не во рту, а в желудке. Будто Гию тоже яда глицинии напился — прямо с чужой кожи, из чужого рта, не иначе. У ядовитой Шинобу горькие губы, но Томиока терпит — ему сладко. И когда отпускает чужие запястья, не получая сопротивления, становится ещё слаще, будто изнутри мёдом обмазали. Сколько раз ей другими было велено не дразнить его? Но Шинобу все делает назло. Своим осиным жалом продолжает колоть, даже когда ясно, что удары не достигают жертвы, хотя жертва и беззащитна, открыта. Кочо дразнит его и теперь, пока Гию прижимает хрупкое, лёгкое тело ближе к себе, пока чужая кожа горит под дрожащими пальцами. Шинобу пытается его смутить взглядами и усмешками, словами уличает в неопытности. Томиока молчит в ответ, что она тоже не больно много-то и умеет. Ничего не умеет там, где вместо яда сироп да патока. Нежности в ней так мало, что Гию с трудом удается вытащить хоть крупицу. Да и та, что есть, кажется, его собственная. Нежность в Кочо откуда-то берётся потом, когда она не пускает его завернуться в форму и уйти. Когда кладёт свою маленькую, невесомую голову на его плечо, укрывает одним одеялом и дышит в шею до рассвета, обняв так, что делается душно. Гию смотрит на её спокойный профиль без тени наигранных эмоций всю ночь, впервые моргая с восходящим лучом солнца. — Что? — сонно спрашивает Шинобу на этот взгляд. — Я не хочу видеть твоей смерти, — вдруг понимает Гию. — От яда? — Вообще. Он думает, как понимать собственные слова. Решит ли Шинобу, что он ей что-то запрещает? Или поймёт, что он просит пожить ещё чуть-чуть? — Ну хорошо, если выдастся случай, я умру где-нибудь подальше от вас, — наконец, так и не разомкнув век (хорошо, Гию не хочется видеть там лишь пустоту), отзывается Кочо. — Это еще хуже. — Подальше, поближе… Может, определитесь, Томиока-сан? — Может, и определюсь. Он определился. Но спасти её он не может.***
Потрёпанный и измождённый, Гию впервые рад, что его бренное тело притащили именно сюда — к Шинобу, а не к кому другому. Он впервые пьёт горькие лекарства с тенью благодарности на лице и впервые слушает всё, что говорят ему помощницы главного лекаря. А особенно — что говорит ему Кочо. Пусть тон её не звучит мягче, а глаза не смотрят добрее, действия её впервые походят на подобие заботы, а не вымученного долга. Впрочем, Гию, наверное, просто придумывает — видит, что хочет, а не что действительно есть. На третий день Кочо заставляет его подняться, пройтись с ней по саду — поддерживает, чтобы слишком много давления на травмированную ногу не давал. Ещё через день они выходят в город — Шинобу просит его помочь с одним делом. Томиока надеется на какие-то глупости, пока ему не приходится тащить два мешка риса из города в поместье. Кочо, без сомнения, это специально. Она могла бы послать подопечных или слуг. Гию вообще полагает, что ей этот рис не нужен, она просто пользуется возможностью. Но ничего не говорит. Пока не обнаруживает, что они с Шинобу почему-то притаились за углом небольшого местного храма. И из любопытства высовывает голову рядом с притихшей Кочо. Тогда выясняется, что они, оказывается, подглядывают. Гию видит знакомые фигуры, слышит два узнаваемых голоса — звонкий и тоненький Канроджо, тихий и шипящий — Обаная. — Это что? — совершенно без идей спрашивает Гию у спутницы, поправляя сползающие с плеч мешки. Тяжёлые, увесистые. — Молчите, — отзывается Шинобу, не отрывая глаз от общающихся Столпов. Гию вздыхает и тоже смотрит, хотя и не совсем понимает — на что и почему он должен сохранять тишину. Обанай протягивает яркой девушке какой-то свёрток, змея у его головы тревожно извивается, будто волнуется вместо хозяина. — Носи, пожалуйста, — говорит он. И Канроджо забирает свёрток с благодарностью, с чем-то ещё во взгляде, недоступным пониманию Томиоки. А затем носит подаренные чулки, снимая только за тем, чтобы постирать. — Вот как. Как грустно… — вздыхает Шинобу, отворачиваясь. Гию перекладывает мешки на другое плечо и смотрит на неё долго. Он всё ждёт, что она улыбнётся по-привычному фальшиво. Но губы у Кочо расслаблены, и видно, что уголки ползут вниз. Как будто горькая не она, а ей. — Извини, — Гию извиняется зачем-то. Ему по-прежнему ни за что не стыдно. Но ему почему-то жаль. — А вы-то тут при чём? — не без удивления переспрашивает Шинобу. И вдруг ядовито щурится, всматриваясь в его лицо, хихикает не без жеманности, но, кажется, весьма правдиво. Ей действительно смешно, но что её так веселит, Гию не понимает. — Вы льстите себе мыслью, что я… — Кочо вдруг выразительно хмыкает, вместо продолжения фразы. — А, впрочем, ладно, — выражение лица у неё вдруг смягчается, и на секунду Гию не чувствует от неё ядовитого запаха. На секунду ей идёт цветное, яркое, лёгкое хаори. За эту секунду приходится дорого заплатить. — Если скажу, что люблю вас, Томиока-сан, тоже мне что-нибудь подарите? — с любопытством усмехается Шинобу. Гию отворачивается. Не смущённый, но разозлённый. Ему не хочется ей ничего дарить — все равно скоро забирать обратно, когда помрет. Только жалование тратить. — Возвращаемся. — Да-да, как скажете, Томиока-сан.***
Томиока не ждёт признания в ответ на подарок, поэтому делает единственный, когда Кочо уже не может ничего ему ответить, ни плохого, ни хорошего, ни искреннего, ни ядовитого. На её могиле он оставляет свою катану и ножны. На её могиле он оставляет войну. А потом долго сидит с единственным голубым цветком незабудки, покручивая его в пальцах, собираясь с мыслями. Как будто Шинобу может ответить ему своей осиной колкостью, если он скажет какую-то глупость. Гию качает головой, осуждая себя за трусость вместо неё. — Всё-таки надо было поближе, Шинобу. В другой раз давай поближе? — просит он, складывая цветок на могилу. — Спасибо за время, Шинобу. Он думает, что Кочо опять не захочет, чтобы он приходил. Он так и слышит это: «На здоровье. Не возвращайтесь, пожалуйста». Но гораздо заботливее, чем раньше, гораздо теплее. Как и прежде, просьба не возвращаться — это просьба оставаться целым, невредимым, просьба жить. Гию благодарен ей за заботу, но у него всё равно уже слишком много ритуалов: в некоторые места возвращаться он уже привык, что бы Шинобу ни говорила.