***
Это было муторное ощущение. Ожидание, как чесотка вдоль вен под кожей. Оно подкрадывалось всё ближе, почти дышало в затылок, но укрывалось, как шалью, тонкой завесой невесомо-влажного тумана. В котором Микки потерялся. Скрип. Густая и чёрная мгла съедает целиком, дернешься — жжётся. Где-то смутно, на острие сознания, Микеланджело понимал, что, чтобы найти выход, ему придётся приложить усилия. У-си-ли-я. Может быть, этим займётся кто-нибудь другой? К примеру… Лео, да? У Лео же классно получается прикладывать усилия.***
Отставить! — жаркий шёпот-шелест точно в ухо и бородка, чуть кольнувшая щетиной мочку. Отчего-то Майки точно знал, что та светлая и отливает золотом на солнце, но думать об этом сейчас было невмоготу. Всё невмоготу. Даже сомкнуть зубы на зажавшей рот солёной руке, настырно впихивающей в челюсть неуязвимые в пижонских кожаных перчатках пальцы, остро пахнущие порохом. — Отставить… — и приказной тон преломляется тягучей лаской, капелькой мёда срываясь с ложки, полной чёрного, горького дёгтя. — Тише, тише, родной, потерпи, чуть-чуть осталось… — чужое нежное прикосновение к пропитанным потом бронзовым завиткам кудрей на затылке растворилось в колотящей несчастную тушку дрожи. Чего в ней было больше? Холода, жара, жажды — хоть каплю воды пересохшему горлу! — или скрутившей внутренности в узел тошноты, он и не знал. Но было больно. Так больно, как ни разу в жизни, наверное, об этом состоянии говорят: «полумертвый-полуживой». А ещё, болела левая нога, как будто её пилят по живому, рвут оголодавшие звери или свежуют, заливая смолой. Как и откуда такое сравнение пришло в коченеющий мозг, Майки не думал. Все его мысли были о пальцах во рту, зажеванной коже перчаток, запахе прелого сена и пороха и ноющих в добавок ко всему деснах. «Зачем только проснулся?.. Вот и вставай потом до будильника». Будильник, впрочем, был уже тут как тут, и тихим, богатым на переливы интонаций тембром, клялся, что всё непременно уладит, если подождать ещё чуть-чуть. А ещё требовал ни в коем случае глаз не опускать, и Майки тут же принялся изо всех сил не вспоминать про пушистую розовую обезьяну. — Лео, харе ему там в ушко нежности нашептывать, чай тебе не девочка! Да и мы не на курорте! — это был другой голос, резкий, как сноп искр от походного костра, прокуренный тяжёлыми, дешёвыми сигаретами, процеженный сквозь глотку, больше привыкшую рычать и материть, чем изъясняться по-человечески. И всё же, Микки уцепился за намеренно тихий бас, приглушенный шорохом травы и треском джунглей, как за брошенный в пучину трос. Это был Раф. Родной и близкий, с нравом удушающе-жарким, бескомпромиссным, как местное солнце, и беспощадным, как смерч в пустыне, стоит только покуситься на тех, кого он признал своей семьёй. На ребят из отряда особого назначения, на его братьев. На них. «Я его брат? Да, верно, Рафи, это же ты», — скошенный вбок прищур внезапно не наткнулся на ожидаемый шрам над левой губой или хотя бы красную, как венозная кровь бандану, только на черную с ранней проседью недельную щетину и прочерченные копотью и пылью лучики у прищуренных по-звериному, по-кошачьи зло и вольготно разом, серо-зелёных, будто пеплом присыпанных глаз. — Ему больно и страшно, Раф! — А ты знахарь, что ли, боли заговаривать? Выруби его нафиг. У нас времени нет сопли подтирать, — и тут же отвернулся, скрипнув челюстью под щелчок затвора. Раф и автомат смотрелись вместе и органично, и отчего-то противоестественно, будто ему подошло бы что-то более тихое, более личное, но не менее голодное и смертоносное в умелых трехпалых руках… Трехпалых? — Сотрясение… — Доползем и там увидим. Пусть у Дона на коленках хоть волком воет. А сейчас заткни пищалку и… Мир подернулся мутной пеленой, сквозь которую едва проступал стрекот цикад и отчаянный плач ревущей обезьяны, а ещё голоса… Отрывистые, крикливо-резкие, на знакомо-непонятном наречии. — Семь, десять… Мать их, развелось, как тараканов! И что встали посреди дороги?! Лео, придётся в обход. — Нет времени, я отвлеку их. — Бесстрашный, с каких пор у тебя десять жизней?! — Я дал отцу слово, что верну вас домой. — А потом сразу где-то, сохранился, что ли? Тебе головушку не напекло, в тенёк прилечь не хочешь?! — Доставь его в лазарет. — А если там, сука, снайпер?! Снайпер, Лео! Не суйся! У меня чуйка… И тут веки распахнулись, широко-широко, а в голове и теле стало вновь неописуемо легко, как под морфином, и что-то щелкнуло в мозгу красной кнопочкой со значком «on». Он лежал ничком в зарослях, притиснувшись к брату, и если правая нога безвольной бесчувственной тряпкой волочилась по земле, рядом, где ей и положено, то вот левая, левая что-то, где-то, как-то… Не дошла. — Парни… Где? Парни, где моя нога? Поддавшись напряжённой атмосфере, сиплым шёпотом осведомился Майлс. Он бы так не напрягался, но пустотой обрывок покоцанной штанины чуть ниже колена к чему-то обязывал. К примеру: «Да, ну, нафиг, я такое только в фильмах и видел». Или не только… Если вспомнить расплывчатый серп катаны, укравший у луны её блеск. Свист и она отсекает конечность от тела, под чей-то надрывный крик, утопающий в ночи, сияющей городскими огнями. Нью-Йорк? — Не ссы, Дон тебя подлатает и будешь у нас, как новенький, — рывок, вспышка белого взрыва. Усталость и тяжесть с каждым вздохом всё неподъемнее и держит только знакомый перекат стальных мышц, под чёрной растянутой майкой в разрезе распахнутой на груди солдатской куртке. Спина должна быть непробиваемо-жесткой из-за панцеря, но лопатки отчего-то чувствуют жар, и точно меж ними отдаётся частое и гулкое: «Ту-дум, ту-дум, ту-дум», — чужого, ранимого и бесконечно родного сердца. Пока оно бьётся, собственное подвести не посмеет, он это знал, знал, как свои пять… Свои три? Свои пальцы. Так же в точности ясно. Разбухший, болящий язык едва-едва дрыгался меж пылающих дёсен. — Не надо новенький… Мне в стареньком всё нравилось. «Пот, жар, жажда и мошкара, здесь без этого никуда, Микки, всё в порядке», — прозвучало слишком уверенно и знакомо, чтобы в нём сомневаться. «Конечно, Рич». Тихий смешок. — Тшшш, тшшш, сопля, и без ноги мы тебе такую цыпу найдём. Знаешь, в Калифорнии… — звон, тишина, в темени тольк раскидистые ветви пальмы. И чьи-то небесно-синие, должно быть, Бога Джунглей, ясные, как звезды с млечного пути, глаза впиваются ему в зрачки, цепляя саму душу. «— Знаешь откуда берутся звезды на ночном небе, Микеланджело? — Ну, Донни рассказывал что-то про газы, но я не особенно слушал… — Это души павших великих воинов». Звёзды мигнули и рассыпались, прежде чем Микки успел до них дотянуться. «Микеланджело. Точно, Микеланджело, так меня и зовут». — … Там такие сочные! В купальниках, играют в пляжный волейбол, а сиськи… — Раф… — Ща, не копошись. Уже близко. — Раффи, я не могу… — Тихо, блять! Завали. Завали, бога ради. — А как там Ричи?.. — Дьявол! Прости, Майки, но сейчас тебе нужно немного тихо полежать, хорошо? Я ненадолго. Не отключайся, ладно, мелочь? Считай… — Сколы на пластроне? Ладно, окей… Ты там… И веки закрылись. Отпущенную Рафом пятипалую ладонь вдруг подхватили другие, не менее родные и знакомые до последнего бледно-зелёного шрамика, до каждой натертой мозоли руки. Большие и жаркие, вот только чьи? — Не торопись… — Я знаю, что тебе трудно, Микеланджело, но ты не должен сдаваться, только не сейчас. Ты потерялся, но это не страшно. Пойдём домой. — Домой? А разве я не дома? — Нет, родной. Ты в джунглях, но ничего страшного, я знаю дорогу. Пойдём. — Но Рафи просил подождать. Ясные звезды прямиком с чёрного неба печально потухли и вспыхнули вновь, покачнувшись из стороны в сторону. Нет? Но почему нет? Что он хочет этим сказать? Он?.. Кто же он такой? Большой и сильный, такой надёжный, что, конечно, мог бы подхватить его на руки и донести до базы, прямо в руки к Дону. — Почему ты не поможешь мне? — Я только тень, Майки, я не могу пройти этот путь за тебя. Только направить. — Тогда веди, что ли, Призрак Джунглей. Их пальцы, теперь три и три, потянулись друг к другу и переплелись.***
Это было внезапно, как из проруби вынырнуть. Ещё секунду над ухом пролетала автоматная очередь, а теперь вдруг — знакомый металлический потолок с кривым, намалеванным ядрено-желтой краской смайликом точно над койкой. Там, куда упирается взгляд в первую очередь. Один «глаз» рожицы как бы заплыл, чуть более блеклый, чем второй — это Донни пытался, стоя на шатающейся стремянке, отскоблить с потолка чужие душевные порывы. Но, к сожалению, моющее средство быстрее расправилось с защитным перчатками, чем с «ультрастойкостью» краски, им же самим и усовершенствованной. Умник махнул на это дело рукой, смирившись с неудачей. В чём не последнюю роль сыграли горестные стенания и сопливая моська особо (творчески) одаренного вандала, так ни в чем не раскаивавшегося, и в конечном счёте вдобавок к Доновой нервой системе, доломавшего ещё и лестницу. Нынче же художник чувствовал себя медленно тающим над зажигалкой нежно-розовым маршмеллоу, воздушным, с кучей пузырьков внутри и податливым под малейшим давлением, даже если то просто простынь. Он втянул побольше кислорода в лёгкие и напряг ватную шею, пытаясь обернуться и подать какой-то знак. Конец фиолетовой повязки свисал с края стола. Донни спал, уткнувшись себе в локти и тихонько посапывал, наверняка пуская слюнку из уголка уст. Такая естественная, привычная до щемящего кома в горле картинка. Донни и приглушенный неоновый свет. Донни и тихий гул никогда не умолкающей техники. Донни и блики заставки с экрана компьютера. Донни и валяющийся в дальнем углу, всеми позабытый шест бо. Дужка очков, соскользнувшая с краешка маски, кресло с разбегающимися в разные стороны колёсиками, ставшее свидетелем их любви и колбочки, таинственно переливающиеся за стеклом многочисленных шкафчика с их неясными латинскими буквами на этикетках. Цветастые экстракты, мерцающие жидкости и рассыпчатые, искрящиеся на свету порошки, поджидающие своего звёздного часа в изысканных планах доктора Прикольштейна. Микки улыбнулся и уже было приоткрыл рот, как… Раздалось громкое пиликанье вибрации ч-фона. И кто-то вмазал ему с ноги, со всей дури в центр пластрона. Боль в груди. И невесомость. Снова.***
— Есть пульс! Вот так, солнышко, говори со мной. Сколько пальцев? Никогда прежде он не слышал этот голос таким. Дрожащим от страха и тёплым, как шелест майского ветра над люком канализации. Таким ласковым и звенящим чередой треволнений, невысказанных, не слетевших с кончика языка, но умоляющих интонацией, одним дрожащим выдохом. Они разбивались о следующий тихий, с присвистом вдох. На тысячи разных осколков. «Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста», — дребезжали они вокруг, кружа и без того поплывшее сознание, кружа и разрезая без ножа. «Ну, когда и в чём я тебе оказывал, бро? Ну, хоть раз? Чего ж так убиваться-то, я же хороший, я не Раф, я добрый. Нужны пальцы? Оке-доке, сейчас что-нибудь сообразим… Так…» — Сестра! Четвертую отрицательную! Хлопок латекса, прохладный ветерок на сгибе локтя над веной и вспорхнувшие над ним, будто крылья бабочки, невесомыми прикосновениями, которых было так невыразимо недостаточно и вместе с тем уже слишком. Он был почти счастлив, а потому улыбался ярко и искренне, прямо в слепящий свет лампы и янтарные, цвета карамели с лучиками солнца, раскосые очи, напряжённо всматривающиеся в ответ сквозь прямоугольные линзы очков в металлической строгой оправе. Разве у Дона такие очки? «Надо же, какие профессорские. А ему идут. Всё идёт, такому умному и классному», — мир отчего снова поплыл, размывшись силуэтом потолка и кривой жёлтой рожицей. Юный ниндзя чувствовал себя кометой, пролетающей меж двух космических гигантов, каждый из которых тянул его к себе, как парни в детстве перетягивали одеяло. Но тогда вопрос решался юрким папиным хвостом, а теперь как быть? — Врёшь, падла, не возьмёшь! «Донни, Донни, стой! Не уходи, Дон, мне страшно без тебя!» — Эйприл, адреналин! Картинка разлетелись вдребезги. Он так широко распахнул веки, что ресницы больно кольнули под бровью, и впился сузившимися в щелки зрачками в обшарпанные бетонные стены больничного отсека. Он не чувствовал тела, но отчётливо слышал сладкий гнилостный запашок гноя, привкусом смерти оседающий ему в широко распахнутый рот. — Дыши, ну, дыши же ты! «Хррр-хррр», — хрипит, сокращаясь грудная клетка. Он давится этим воздухом, пылью с грязных простыней, пропитанных чужой (и собственной) кровью насквозь, до матраса, в котором ржавые пружины пробиваются сквозь продавленные дыры, но какое это имеет значение? И пузыри потеков на побелке потолка, и хрустящие под берцами иголки, и дырка в медицинской маске на Доновой щеке, Микки замечает влёт сразу всё, в мальчайших деталях, вплоть до пылинки, но взглядом словно со стороны. — Май, солнышко, смотри на меня, сколько пальцев?! Растопыренная ладонь в синем латексе. Он её видел, вот так же отчётливо, как битые осколки в раме у окна, но как ни силился, а посчитать не мог. Однако Донни так звучал, что не хотелось, невозможно было его расстраивать. — Ва?.. Два? — Четыре. — У нас всего три пальца, Дон… В сон клонило невообразимо, он даже где-то там, за гранью, не смог сдержать зевок, утопая всё глубже и глубже в податливо мягкой подушке. Ей служила заботливо подложенная под голову, в несколько раз сложенная рафова «счастливая» куртка с дырами на месте погонов. — Нет, не отключайся! Давай, малыш, пожалуйста, потерпи! — чайные раскосые глаза над маской блеснули, подернувшись инеем и -- всё, разлетелись в снежное крошево. Никогда и никого они не умоляли так сильно, безнадёжно и отчаянно. — Ещё пять минуточек, Ди, и… *** «… Так и быть, встаю». Он бездумно хлопает веками и первые пару секунд не может сообразить, где находится. И почему кожа такая зелёная? Это кажется странным, пока сознание ещё не прояснилось, зависнув где-то между сном и явью, а потом тёплым пледом накрывает понимание. «Да я же дома! Да я же выспался!» Побольше воздуха и… — Да, жизнь прекрасна! Парни! Вы там чё, вы где?! Его Микеланджеловское Высочество изволят очнутся! Мне нужен массаж, молочный коктейль с сырным попкорном! И… И тут он вспомнил про самую мощную звукоизоляцию во всем логове и, томно вздохнув, растекся по «больничной» койке изнемогающей лужицей. Дрожащей и потной лапкой титаническим усилием воли дотянулся до зелёной кнопочки с жирной чёрной надписью «Well». Теперь всё будет хорошо.