***
- Знаете, что ваша бывшая подруга шпик? – шестым сентябрьским днём спросил заключённый Герш Рогов на прогулке. Феликс захотел вспылить за такую дерзость, к тому же от человека, с которым он практически не общался, но что-то смогло удержать нахлынувший откуда-то гнев. Рогов был неразговорчив, он никогда не шутил и не хохмил, лицо его было серьёзным – ни единого признака издевательства. В последнее время, однако, часто ошивался вокруг. – Что сие означает? – Значит, не знаете… Я заверяю, что это проверенная информация, – тут же выдал Герш, понимая, что вопрос и выражение лица собеседника есть ничто иное, как предупреждение о нападении. Нужно было говорить чётко, тихо и быстро. – Я бы никогда не сказал, если бы не уважал вас. Она ведь не рассказывала ничего о себе, и своей деятельности до ареста, не так ли? Феликс смутился, ничего не ответил. Как же не рассказывала?.. Рогов, воспользовавшись замешательством последнего, поспешно продолжил свою речь. – Эта особа находилась «Творках», в доме для умалишённых, позже её освободили прушковские социал-демократы. Своих не бросают, а такую молодую девушку оставить там гнить всю оставшуюся жизнь было бы ещё большим предательством. Побег, увы, не удался, её взяли, и она сдала всех подчистую. Сама ездила с жандармами по адресам, по конспиративным квартирам, в которых могли бы находиться товарищи. Половину повесили, а остальные до сих пор скитаются в тюрьмах в ожидании приговора. После долгого молчания Феликс поднял голову убито, напряжённо смотрел сквозь арестанта. – Откуда информация? – сухо спросил он. – Кто её источник? – Я сам. Я поддержал Джозефа в его предложении вызволить пани Островскую из «Творок», так как считали, что её незаслуженно туда поместили. Согласились все. Кто мог знать, что всё так обернётся? Мы считали её чистой, доброй девочкой с храбрым сердцем. Помню, как она в первый раз пришла к нам в штаб проситься, чтобы её приняли в наши ряды… – Островская? – Она сидит под вымышленной фамилией. - Вы утрируете! Он пытался возражать. Может, и не охладел вовсе? Хуже всего этого могло быть только испытание чудовищной амбивалентности чувств. – Ни капли, - ответил Герш. – Говорит один товарищ, что ей поставили ультиматум: либо она сдаёт нас да и вас, либо вешают «Искорку», её брата. В канцелярии её, возможно, пытали или избивали. Одна из причин кровохарканья Физическое повреждение внутренних органов. По этой причине она не хотела звать врача. - Значит, её запугали? - Скорее она просто сумасшедшая, безо всяких преувеличений, - кивнул собеседник. - Несколько месяцев назад разоблачила жандарма, которого мы сагитировали. Теперь же Островская скрывает свою личность. Мы не сразу поняли, что она – это она. Соня Овчарек хотела поговорить с вами раньше, но она волновалась из-за того, что вы ей не поверите. Как только её посадили с Островской, та тут же, испугавшись разоблачения, ведь она не участвовала в покушении на Скалона, набрехала вам в три короба, что якобы Соня не имеет к ней никакого отношения, что Соня провокатор и так далее. Поэтому она просила меня всё рассказать. Вы, кстати говоря, не удивились, узнав о том, что Ганну помиловали? – Да, – невнимательно протянул Феликс. – Спасибо, что открыли глаза. – Не за что, – покачал головой арестант. – Вы не сдаётесь, и я уверен, что когда вы выйдете отсюда, не забросите нашу с вами работу. Одного не могу понять, как у этой меркантильной чертовки хватило подлости вас обманывать? Наверняка, чтобы смотреться выше в глазах человека, который лично знаком с Владимиром Ильичом. Бьюсь об заклад, она каким-то хитроумным способом уговорила жандармом посадить её именно в соседнюю от вас камеру. Хотя нет, слишком сложно для неё. Вероятно, ей было поручено выудить всю информацию о вас: о работе, о семье. Заподозрить юную девушку просто невозможно, но не вышло. Да и, слышал, передача вашего дела в суд максимально оттягивается… Вы побледнели, Юзеф. Вам плохо? – Нет-нет, - торопливо отрезал Феликс. - Всё в порядке. Подозрения не были ложными. Значит, после всего того… – Она не любит вас, ей нужно было втереться в доверие, – безжалостно равнодушно закончил собеседник. – Я вам крайне сочувствую, если вы что-то испытываете к ней. Всёго наилучшего.Спустя полгода
Холодный февральский ветер пронизывал до костей, но ничто не могло явиться причиной для изменения железной тюремной системы – прогулки для заключённых проводились при любых условиях, будь то адский зной или ледяные вихри. Странно, что сами жандармы предпочли не выходить в этот день во двор, сославшись на самодисциплину заключённых. Плевать, погода не имеет значения, лишь бы не в душном каменном мешке. Лишь бы не в клетке… Серый двор, будто облитый тошнотворной бодягой, специфически пустовал. Посещало неприятное, тревожное чувство, сковывающее дыхание до тельной дрожи, но внешне он тот же самый, только гораздо бледнее, чем обычно. Феликс был хладнокровен, не сводил глаз со стен, с проволок, которые оцепляют территорию цитадели. Точно загон для нечестивого стада блудных овец, кои сбились с пути праведного. А раньше он смотрел дальше и выше казённого забора. Не было ни сил, ни желания больше выдерживать это заточение, но что было ужаснее всего – не было ни сил, ни желания стремиться за периметр – на свободу. Она, как Рай, казалась такой неприступной, такой высокой…иллюзией, которая никогда не существовала. Знают о ней лишь понаслышке, а воспоминания всего лишь сон, как притча об Адаме и Еве. Нет смысла жить разноцветной иллюзией, нет смысла мрачной реальностью жить. Страшнее всего было осознать, что поэзия Лермонтова стала ближе, чем творчество Пушкина. Эволюции нет, революции тоже нет. От проклятой стабильности уже хотелось кричать. А потом кончалось терпение и умирала надежда. И этому нет конца. Была мечта в веру, в милосердие, добродетель, счастье, любовь и в смысл жизни, чёрт возьми. Действительность намного страшнее: жизнь бесцельна, лишь страдание, откуда истыканное и проткнутое насквозь острыми иглами сердце питало силу. И вот уже в упругой, восприимчивой душе не осталось свободного места, а из стальных ножей образовалась железная, непробиваемая ни чем броня. Позади, на другом конце площадки силуэтом виднелась женская фигура. Марчевская, обхватив себя руками от холода, тяжело дышала. Неотрывно смотрела она в одну сторону уже давно и долго. Так же, как он, не замечала людей вокруг. Они больше не казались ей людьми, лишь тусклыми безжизненными тельцами, которые, как один отвернулись от неё: все совершенно одинаковые и серые, как подпольные мыши. – Зачем Вы тогда настроили товарищей против меня? Что произошло? Не прошло и полугода, решились, просто замечательное известие. Голос дрожит, как осенний кленовый листочек, ещё шесть месяцев назад выясняла отношения, но не с ним лично. Не рисковала, сегодня же захотела рискнуть. – Предателей, как и героев, обязаны знать в лицо, – холодно произнёс он. Она побелела, отчаянно замотала головой в стороны. – Нет, что Вы говорите, - прошептала она, - я не предатель… – Довольно лгать, Островская, никто больше вам не поверит. – Что?!.. Я… Я не… Как Вы узнали?! Её бросило в дрожь. Она уже не могла спокойно стоять на ногах, казалось, ещё чуть-чуть, и она упадёт навзничь, лишившись чувств. – Пани Островская, - революционер, наконец, посмотрел на неё. - Вы подло сдали своих товарищей, которые освободили вас из «Творок», а также офицера, который помогал заключённым, выполняя некоторые просьбы. По вашей вине несправедливо казнили невинного Герша Рогова и других товарищей. И в довесок к этому гнусному гербарию вы нагло врали нам. Вы вонзили нож в спину. – Нет… Это была не я, - судорожным голосом прохрипела она. – Да, это моя фамилия, но тогда я говорила о другой женщине. – Что за нелепые оправдания, – с уничижением сказал Феликс. Он уверенно повернулся в сторону входа в тюремный коридор, в последний раз свысока посмотрел на неё и бросил ей последние слова: – Я надеялся услышать и принять от вас слова правды и раскаяния, но я ошибался: последовать от лжеца могут только пафосные, трусливые оправдания. Островская не стала больше сдерживать себя – приступ предательских, как она, эмоций. В нервном, бессильном припадке она зарыдала и бросилась на шею к Феликсу. Он отпрянул назад, с гневом и раздражением лицезря её действия. Она рухнула перед ним на колени, закрыв лицо руками. – Как низко вы пали. Вы окончательно опустились в моих глазах, и это после всех ваших слов, – желчно проговорил он. Даже глаза остекленели, видно было, что-то жгло его изнутри, не давая покоя. На Островскую действительно было жалко и противно смотреть. Эсмеральда растаяла, вместо неё была Миледи. – Да! – ревела она белугой, распластавшись на земле, умоляющими глазами смотрела снизу вверх на Феликса. – Я беспринципная паршивка, самой от этого противно и стыдно! Но с Вами всё иначе! Я не могу и не хочу обманывать Вас, никто никогда ко мне так не относился. Я не хотела стать изгоем. Я разочаровалась в людях, хотелось показать свою независимость, ответную жёсткость, поэтому я вела себя так агрессивно. Но так было, пока в моей угнетённой жизни не появились Вы! Я впервые почувствовала, что не одинока, почувствовала себя счастливой! Неужели вы верите тем, кого совсем не знаете? Тем, кто без устали клевещут? Мне безразличны другие, но не Вы! Я люблю Вас, так не любила никого на свете, всей своей грязной, истерзанной душой! Я клянусь, что смогу изменить себя, но в тех преступлениях нет моей вины. Они пытали меня, избивая почти до полусмерти. Я прошу Вас выслушать меня, не отвергайте… Пожалуйста… Такие слова вконец вывели из себя Феликса. Его зелёные, пронзительные глаза заблестели и появилось непреодолимое желание накинуться на неё и заключить в свои объятья. Она лжива, изворотлива и лицемерна, настоящий двуликий Янус. Пора было прекращать этот спектакль. – И вы испугались смерти. Лучше бы вы умерли, – ответил он. – Вы уже сказали неправду, я вам не верю. Я не желаю слушать ваши оправдания и ничего не хочу более знать о вас. Никогда не стучите мне больше. Последние слова прозвучали для неё как смертный приговор: равнодушным, ледяным тоном – так на суде зачитывают обвинения и объявляют список висельников. Хлынул дождь, смыв водным потоком слёзы на щеках девушки, заглушив громом и шелестом истеричный плач. Он ушёл, а она осталась лежать на мокрой, холодной земле, поникши головой, и мощными ударами её нещадно хлыстали капли дождя.***
Ночью надоедливые шорохи и шуршание разбудили Феликса. Его чуткий сон всегда нарушали, так как крепким сном никто из заключённых не обладал – психика была необратимо нарушена. Причина оказалась проста: в камеру его попал сложенный вчетверо клочок тетрадного листа. Увидев записку, Феликс удивился, потому что окна вот уже несколько месяцев были заколочены из-за постоянных контактов заключённых. Но суть всё же не в том, как она сюда попала, а в её содержании.«Вы не хотите слушать меня, не хотите меня знать, и я не понимаю – почему? Нет, неправда, я понимаю: Вы всегда презирали ложь, предателей, и Вы думаете, что я соврала, предала. Но это не так! Я ни в чём в этом не виновата! Я всегда была и буду преданной идее пролетарской революции до самого последнего дыхания, преданна Вам… Помните, когда меня должны были казнить, Вы подарили мне ваши цветы, и я сказала, что возьму их на виселицу? Цветы давно завяли, а Вы жалеете, что меня тогда не казнили, что я не захлебнулась в собственной крови. Вы желаете моей смерти, мучительной, как мучаются все подлецы и лжецы от тяжких угрызений совести. Как Вы жестоки и как благородны. Как бы я хотела всё объяснить Вам лично, но меня от Вас разделяет широкая непробиваемая стена, и я не могу достучаться до Вас. Но раньше нас разделяла только каменная ограда этой проклятой тюрьмы. Тогда Вы всё равно были рядом, а теперь мои слова - глас вопиющего в пустыне. Я не могу смириться с мыслю о Вашем ко мне презрении, о Вашем отторжении, меня постоянно мучают кошмары, меня словно кто-то душит, выдавливая слёзы и стон. Я умираю… С каждым днём стены давят всё сильней, лишая последних сил. Для меня это заточение точно ад, только в тысячу раз хуже, потому что я Вас люблю, а Вы меня ненавидите! У меня нет желания жить, я осталась совсем одна и даже не смею надеяться на Ваше сожаление. Не сердитесь. Больше Вы ничего обо мне не услышите. Живите Вы и подарите всем нам революцию. Простите меня, и прощайте».
Он закрыл глаза. Этого следовало ожидать, Островская хитра, обязательно искала бы оправдания, теперь же, когда аргументы иссякли, хочет надавить на жалость, сирота казанская. Что же, пани, у вас почти получилось. Феликс уже давно не любил сантименты, благо, что в записке не было просьбы и мольбы прислать ответ, так что можно было бы о ней и об её авторе вновь благополучно забыть. Но не давали уснуть последние слова в письме, они намертво зависли в его голове, на душе скреблись чёрные дикие кошки, и как бы Феликс не пытался разогнать их прочь, размышления не покидали его. Подозрения оказались не напрасными. Ближе к рассвету сквозь полудрёму из камеры Островской донеслись странные, сдавленные звуки, а спустя несколько мгновений раздался грохот упавшего тела в унисон со звуками разбитого стекла. Феликс вскочил с кровати и бросился к двери звать охрану. – Что шумишь в такую рань, Дзержинский? – разозлился жандарм. – В камере Марчевской странный шум. – А тебе что с того? Небось, приснилось. – Там точно что-то случилось, - настаивал Феликс. – Проверьте! Пробурчав от недовольства, жандарм всё-таки посмотрел в глазок соседней камеры. Вырвалось глухое ругательство. Затем Феликс чётко услышал поспешный скрежет ключей. Началась суета, волнение. Прибежали, кажется, ещё пару человек из охраны, судя по звукам, они выносили тело Островской. – Что с ней? – крикнул Феликс жандарму, на что он только небрежно бросил: – Самоубийство. После того, как девушка смогла перенаправить записку, она поспешно достала склянку с йодом, которая уже долгое время хранилась у Марчевской про запас. Она также выяснила, что если принять его внутренне – можно отравиться, а значит и умереть. Но она колебалась, её ударила лихорадка, у неё дрожали руки, кругом шла голова, но другого выхода у неё не было - революционерка залпом выпила всё содержимое склянки. От жуткой боли поражённой гортани, Островская начала сипеть, сцепила на горле пальцы, пытаясь утихомирить боль, задушить саму себя – мучительная смерть, как и писала. Хотя бы сейчас не обманула. Случайным движением руки, пораненной стеклом, зацепила книгу, лежащую на столе. "Notre Dame de Paris" сорвалась вниз, между окровавленными листами которой выпал белый, засохший цветок. В судорогах Островская упала на пол, надеясь на скорый конец. И всё же её спасли. Феликса разрывали противоречия: радоваться за этот факт или проклинать. Но как не старался, он почему-то чувствовал, что в этом поступке была часть и его вины тоже. Он не нуждался в оправданиях, его совесть чиста, он понимал, что объективно поступил правильно – сдал предателя, раскрыл с потрохами перед товарищами, и теперь она никому не сможет сделать больно. Тем самым сделав больно себе и ей. Ничего, жизнь и воспоминания крепятся за болевые ощущения. Истреблять националистов, порабощать деспотов, предавать предателей – правильно ли это? Ответ безоговорочный. Да! Всегда! Закончилась его тетрадь, долгожданный суд, наконец, вынес свой вердикт - Феликса ожидала каторга. Но она не пугала его, ведь до свободы оставалось так немного… Мы живем потому, что хотим жить, несмотря ни на что. И хоть закончилась тетрадь, его судьба на этом не прервалась - он будет жить. Sorry, леди петля, его судьбу ты так и не решила. А что же решит? То, что непременно должно было случиться: побег, снова тюрьма и революция, в судьбе которой, поверь, он займёт не последнее место. Но это уже другая история, а в этой повествуют лишь об одном маленьком эпизоде, по сравнению с многолетней историей П-образного кирпичного здания, окутанное мраком и туманом, кое и по сей день стоит на окраине Варшавы.