II
30 июня 2021 г., 00:40
Примечания:
Это не сказать что прямое продолжение, а скорее альтернативное допущение-решение относительно исходного развития событий первой части
...ушедшего полузнакомца, забравшего у Гакушу родного человека - Икеда, евпочя.
- Камеру не забудь включить и следи потом, чтобы твоего лица не было видно - роняет отец отстранённо, бесцветно, как что-то простое, а затем напряжение в его кистях окончательно ослабевает. Он смотрит - куда-то в окно, за плечо Гакушу, тихо дышит и молчит.
У Гакушу чувство, что ему плеснули в лицо кипятком. Даже сейчас этот человек выглядит так, словно никакой из ударов Гакушу не достигнет его. Одурманенный и связанный, прижатый к собственной кровати, он всё ещё недосягаем. Дикость.
...Расчёт, каким бы несовершенным он ни был в конце концов, просто разлетается вдребезги, и реальность вдруг подёрнута дымкой, и самое сильное чувство, которое сейчас так полно владеет Гакушу - это ярость. Что-то ещё мешается в крови, скверное, обжигающее, мучительное, сливаясь с накатившим бешенством, оно сильнее всех мыслей. Это пьянит, от этого ведёт, как от ошибочно подобранных лекарств, и он просто позволяет своим рукам и телу двигаться, почти не думая, не помня собственных размышлений, отбросив всё.
"Я заставлю тебя воспринять меня всерьёз".
Тишина идёт трещинами - от того, как подаётся ткань, от дыхания, движения и скрипа ремней. И ещё от того, как шумит в ушах.
"Ты ещё меня..."
Голова слегка кружится, и кровь кипит, и когда Гакушу берёт его - рывком, почти поспешно - это момент слепящей темноты и животного чувства обладания и превосходства. Простейшего, примитивнейшего, бессмысленного.
Это должно быть больно. Это даже самому Гакушу неудобно - из-за всей необдуманности, неловкой поспешности и тумана в голове, сквозь который пробивается тревожно-телесное ощущение несоответствия. Адреналин вспышки всё ещё разгоняет кровь, и от этого легче, и движение всё ещё есть - почти судорожное, отрывочное, машинальное. Тянется, тянется, тянется, разбивает и скручивает.
Но что-то... не так со всем этим - размытая, невнятная мысль, противное ноющее чувство в позвоночнике, в паху и под ногтями. Пальцы впились в чужое тело, Гакушу чувствует эхо дыхания, смутную дрожь и напряжение мышц.
Под ногтями частицы чужой кожи - у отца царапины.
Это тоже должно быть больно, но не так как...
Это больно.
И вдруг Гакушу снова видит - очень ясно - и спальню, и отца.
...И солнечный свет заливает постель, и в этом свете лицо Гакухо кажется ещё бледнее обычного, голова откинута назад, взгляд всё ещё скользит за плечо Гакушу. Солнечный луч бьёт по глазам, высвечивая их в совершенно фантастический оттенок, и веки отца чуть опускаются, ресницы вздрагивают.
Лицо у него на самом деле сейчас абсолютно белое, только на скулах болезненные яркие пятна, как в лихорадке, зубы стиснуты, длинные пальцы сжаты, и ногти впились в ладони, а ремни врезались в запястья настолько, что это кажется вдруг абсолютно неестественным.
Это больно. Их мелко трясёт от этого - обоих - осознаёт Гакушу, но этот человек всё ещё не делает попыток вырваться. У него движения и сила хорошего спортсмена, а не кабинетного работника, и даже сейчас, когда нескольконедельная подготовка ослабила и дезориентировала его, он всё ещё может - должен - просто...
Отец дышит тяжело, сквозь зубы, но Гакушу не чувствует от него вообще ничего, похожего на вымученное, навязанное дурманом вожделение или знакомый душащий тихий гнев, от которого невозможно было сбежать. Что-то... совсем простое, не то.
Тихо-тихо-тихо.
Камера всё ещё слепа, и они двое почти неподвижны, и Гакукшу чувствует, что во рту мучительно сухо, а реальность становится пугающе чёткой, будто кто-то разом навёл фокус. Его спина в липком холодном поту как после пробуждения от долгого, путанного, нехорошего сна.
Дело в том, что со снами так всё обычно заканчивается. Но это не работает сейчас.
- В твоём возрасте можно позволить себе большее разнообразие, а в моём иногда бывает уже немного утомительно так развлекаться спонтанно, - отец всё-таки смотрит, и нет насмешки, нет даже злости - только усталость, как будто речь о чём-то очень обычном. - Довольно непрактично вышло, - он закрывает глаза, у него наконец вырывается длинный, дрожащий вздох боли, и в то же мгновение действительность всего, всего случившегося, во всей полноте, добирается, наконец, до сознания Гакушу.
*
Душ шумит слабее, когда Гакушу кое-как разгибается и спускает воду, чувствуя, что дальше блевать ему попросту нечем. Горло горит, во рту кисло, из носа течёт ручьём. Всё это мелочи на самом деле.
Ему требуется огромное внутреннее усилие, чтобы, утерев рот и лицо, двинуться с места на знакомый монотонный звук воды. Часть его просто хочет никогда этого не видеть, часть - уползти в свою комнату и не показываться оттуда до следующей зимы.
Он - Асано Гакушу, хотя сейчас одновременно сомневается в этом и просто не хочет, чтобы это было так больше. Как бы то ни было, он всё ещё он, и хотя бы отчасти - тот, кем привык себя считать, и он отбрасывает подальше эти убогие мысли. Подобного рода трусость - уже полное поражение.
Когда Гакушу добирается до душевой, вода уже какое-то время молчит. Но отец всё ещё стоит - едва стоит - привалившись к стене.
Даже если он сам держится много лучше, чем кто-либо смог в подобной ситуации - так, по крайней мере, думается Гакушу - даже если так, ноги его почти не держат. Хотя бы крови уже нет - глупая, пустая, нелепая мысль, бесполезное оправдание. На чужих ягодицах и бёдрах наливаются синяки, и царапины, особенно эта, длинная, на боку - заметнее. Гакушу отворачивается молча, зная, что всё равно вряд ли когда-нибудь забудет, и достаёт из шкафчика халат и два полотенца. Он заставляет руки не дрожать, осторожно, осторожно, осторожно, шагая навстречу чужому болезненно, непривычно неловкому движению.
Отец опирается на него, позволяет довести себя до постели и тихо сидит, сушит поданным полотенцем волосы. Гакушу смотрит на тёмные отметинки падающих капель на светлом ковре. Гакушу хочется сбежать и он знает, твёрдо знает, что не может.
Гакушу ещё никогда не был так далёк от победы.
Здесь нет решения.
Собственные ноги его тоже плоховато держат, и Гакушу садится - почти падает - прямо на ковёр возле постели. Под коленом, неприятно впиваясь, лежит его сброшенная прежде домашняя обувь. Ей здесь не место. Это всё...
Здесь нет решения.
- Я... - сипло каркает он, до странности зациклившись на ощущении неудобно лежащего башмака, почти вцепившись в это, как утопающий в соломинку. - Я...
"Я не знаю, что теперь делать"
"Я не знаю, как мне дальше жить".
- Я знал, - это вылетает неожиданно, он сам не может понять почему, - я знал, понимаешь: я что-то...
(с тобой или с собой сотворю однажды ужасное).
...так или иначе, я всё это время, всегда...
- Гакушу, - говорит его отец, и нет ни гнева, ни пустоты, он действительно настойчив, вырывая Гакушу из путанницы, - все живы.
Гакушу смотрит, наконец, ему в лицо, и чувствует, что не может сейчас понять - сколько лет человеку перед ним. В этих глазах тоже плещется знание.
Старое болезненное предчувствие.
"я что-то с тобой или с собой сотворю однажды ужасное".
- Все живы - очень серьёзно повторяет отец, на его запястье всё отчётливей синевато-багровый рубец от ремней, его пальцы тёплые на щеке Гакушу, и это давнее, полузабытое, даже не будит более позднего эха пощёчины.
"Это не конец света".
"Есть вещи хуже убийства" - с фальшивым глубокомыслием ляпнул однажды в разговоре Акабанэ. Гакушу, как ни странно, склонен полностью согласиться, но сейчас это вдруг ломается. Вместе с этой истиной разлетается на куски охватившее его оцепенение.
Гакушу плачет.
Он плачет как маленький, уткнувшись лицом отцу в живот, зарывшись лбом в тёплые складки старого банного халата, плачет в голос, навзрыд, до изнеможения.
Гакушу девятнадцать, и его отцу под пятьдесят, и Гакушу оплакивает всё это - всё и всех сразу: столь многое горькое, случившееся прежде, и произошедшее сейчас непоправимое, и двоих нынешних - их обоих, минувшее и несбывшееся, ушедшего полузнакомца, забравшего у Гакушу родного человека, и себя самого, который тоже уже не вернётся, того отца, который умер, и того, который остался захлёбываться ядом и гноем, своих одноклассников; немногих товарищей и тех далёких теней, жертв старой раны, кого никогда по-настоящему не знал, и тех, кого действительно хотел бы знать и звать иначе.
Он плачет впервые за очень много лет, будто великая сушь, пронизывающая всё его существо, выжегшея все слёзы давным-давно, и дающая только тупую обжигающую боль вместо них, просто исчезла, оставив его наедине с копившимся годами потопом. Он плачет, не в силах остановиться, даже если болезненный голос твердит ему, что он не должен вот так отчаянно цепляться за кого-то, кого...
Нет, нет.
Странно ясно сейчас: старая стена из стекла между ними разбилась, наконец, и разбившись, изрезала осколками.
Странно, но так легче. Только теперь, вместе со слезами, Гакушу до конца оставляет это чувство - то, второе, толкнувшее его вперёд, безжалостно смешавшееся с бешенством и гневом.
Глухая безнадёжная тоска.
Затихая, он остаётся так - близко-близко. Немного ноют колени и спина, но Гакушу всё равно, пока сквозь это он может чувствовать тёплые осторожные пальцы в своих волосах и другую руку на плече.