Действие V. Волны раздора.
8 августа 2021 г., 18:46
— И кто же тебя так? — спросила леди с беспокойством в голосе, но оно явно было наигранным, ибо Адела увидела, как в золотых очах заплескались смешинки.
Госпожа с особым нажимом проходилась обнажённой от перчатки ладонью по девичьей скуле, которая за прошедшую ночь основательно пожелтела, а где-то желтизна уже превращалась в болезненную зелень, приготавливаясь вскоре сменить себя на фиолетово-синий. Каждое касание чужого большого пальца доставляло Аделе боль, и она даже не смела сдерживать в себе болезненные стоны и шипение, видя, как в взиравших на неё сверху глазах плещется затаённая садистская блажь.
Казалось бы, что произошедшее ранее таинство с фигурой величественного сфинкса, должно было обострить весь глубоко скрываемый страх девушки, но этого не случилось. Если бы у Аделы не было ни малейшего желания, подвига возобновить борьбу после лихорадочного преследования омерзительным образом гибели, то всё страшащееся жеманство навело бы на великолепную леди замка скуку, пришедшей за разочарованием. И сфинкс, рождённый словно в огне инквизиции, конечно же, не украшал бы своим радужным отсветом весь кабинет леди.
Рыжеволосая служанка, которая и не пыталась скрыть болезненные стоны, будто бы бросая удочку в море или кусок мяса за проржавевшие прутья решётки, скрывавших за собой опасного хищника, вела себя теперь поистине лукаво, коварно и хитро. Этот легко распознаваемый софизм наводил на госпожу Димитреску лёгкие мурашки, отрешая от грубых и по-плотски осязаемых очертаний, — ибо данное случилось слишком быстро, волнующе, по-бунтарски вспыхнув знакомым огнём. Однако — это всё уловки принижающей себя гордости, цель которых возвысится над смертью, а от Смерти ещё никто не убегал. Поэтому хозяйка замка с наслаждением наблюдала, как из-за каждого мученического нажима на щёку, влажные губы приоткрываются, обнажая сжатые зубы, испускающие шипение, а глаза томно сверкают тщательно скрываемым плутовством, которое так легко было распознать.
Девчонка сглотнула слюну, которая раздражённо прошлась по задранному вверх горлу и охрипшим голосом произнесла:
— Старшая Ингрид посчитала… это достаточно уместным.
— И что же ты натворила? — госпожа вдруг нахмурила брови, продолжая в излюбленной манере поглаживать девичий подбородок, разжимая до лютой нежности свою хватку, будто бы подталкивая девчонку на раскрытие правды и смотря, как в чужом странном уме возникают неожиданные повороты мысли, все исключительные и желанные женскому сердцу до воздвигнутого идеала тезы и антитезы. И прежде чем сапфировые глаза опустились, девичий взгляд проложил безмолвный мостик от терзаний к словам, — для госпожи выглядело это сомнительным, но до жути занятным данным спокойным утром.
Адела смущённо опустила свой взгляд вниз, предаваясь воспоминаниям о прошлом вечере, когда общество прислуги, кажется, навсегда потеряло прежний покой. Девушка была до глубины души поражена тем, как вспенилась бедная лачуга роскошного замка, словно огромная язва появилась из ниоткуда и начала с нарывом болеть и гноиться, являя в который раз, как же все были здесь лихорадочно больны. Но рыжеволосая служанка, кажется, могла узреть насквозь все эти невинные женские сердца, раз пренебрегала раскрывшимися ранами, в мгновение ока выставленными напоказ сердобольными камеристками во главе с Ингрид.
Когда Адела, заворожённая пылающим в утренних лучах сфинксом хозяйского кабинета, вернулась в спальни прислуги, там было до необычайного шумно, словно судейский коллоквиум водрузился под треснутым сводом. Все друг с другом о чём-то ожесточённо спорили, слова звонко ударялись о белые обшарпанные стены. Но всё мигом затихло, стоило предмету спора переступить порог. Рыжеволосая девушка явно помнила, как её брови недоумённо наползли вверх, стоило ей тихо остановиться возле входа и встретить два десятка по-дикому встревоженных взглядов.
— А вот и она… — проговорила одна из гувернанток.
«Чёрт бы вас подрал», — Адела с тихим вздохом возвела свой взгляд к потолку от веера мыслей, появившихся в голове. Ей даже захотелось усмехнуться от представшей картины, так скудно напоминающей трибунал. — «По всей видимости, у Дьявола нет ярого стремления угомонить стадо своих овец».
Габриэла знаком позвала её присесть в самый центр спальни, где находилась кровать старшей камеристки. Её взгляд был хмурым, и в то же время взволнованным, но это не спасло рыжеволосую девчонку от резкого чужого хвата за плечи: её будто намертво пригвоздили, страшась попытки побега, однако Адела никуда сбегать и не собиралась.
Она осмотрела рядом стоящих девушек, чья юность мигом увяла от поражения явной недовольной смутой. Они стояли неподвижно, но было в них какое-то напряжение: свора служанок, словно подброшенная невидимой пружиной, могла в тот же час дико закудахтать, обнажая красные языки, загримасничать, — однако их сдерживала высокая зеленоглазая блондинка, чей стан тенью мигом навис над Аделой.
Ингрид подолгу скрипела зубами — вся онемевшая и мертвенно-бледная, раздувшаяся от внутренней боли, выражавшейся в привычно строгих глазах так ясно, что рыжеволосая девушка закусила свои влажные губы, стушевавшись от непривычного вида. Главная гувернантка вдруг уронила голову на грудь и приложила свои руки к шее: у неё была явное намерение расцарапать себе ногтями кожу, но женщина не стала этого делать, — она лишь тихо прошептала:
— Как же ты могла? — взгляд изумрудных глаз вгрызся в девичью фигуру напротив.
В очах светловолосой Адела узрела, как в женщине зародился убогий червь, так хорошо ей самой знакомый: совсем без чувств, с пустотами, когда сердце забито болью, а трубы его закупорены без возможности исторгнуть весь мрак. Это была уже не главная камеристка, стоящая за всеми служанками, а простая горюющая женщина, что неистово приблизилась своим видом ко всем несчастным и обездоленным, над кем так легко можно было начать издеваться богатым на кровавые желания. Это была простая женщина, у которой не было возможности обратиться к кому-то за помощью. Оставался только страшный жребий: ведь все здесь — только пища для чудовищ, скрытых до поры до времени.
— Ты предала нас всех. Убила… Дрину! Только ты могла так поступить! — глаза Ингрид заблестели от появившейся влаги, а голос надорвался во всхлипе, от чего возникшая истерика начала скручивать всех столпившихся вокруг женщин одну за другой.
Адела, завидев, как старшая камеристка подходит ближе, сжимая кулак для удара, попыталась побороться локтями от мёртвой хватки, расшвыривая держащих её ощерившихся служанок, но не успела вырваться — девичья голова со стоном отлетела в сторону, как только костяшки чужой руки проехались по скуле. Рыжеволосая с агонией в глазах мигом взревела, желая дать сдачи.
— Ингрид, это не она убила Дрину, опомнись! — за спиной послышался возмущённый голос Габриэлы. — Это всё господа, а не слуга — ты, видимо, забыла эту истину.
— Тайное науськивание тоже считается предательством… — по лицу во всю потекли слёзы, но старшая камеристка, чья кожа нежно заалела от злости, продолжала изрыгать гневную тираду, забившись в невидимых конвульсиях и брызгая чуть ли не фантаном пенистой слюны: — Я с первого взгляда на эту тварь поняла, что она не смирится! Она совершенно другая: так ловко смогла посеять внутри всей прислуги смуту, что даже я не доглядела.
Кто-то среди камеристок громко заголосил, поддакивая, однако же другая половина — промолчала, начав выслушивать Габриэлу, вставшую за спиной рыжеволосой девушки, вступившую в открытый спор с главной гувернанткой снова:
— Рано или поздно это должно было случиться. В том нет её вины. Каждая из нас умирает каждый день, и Дрина была любима… многими. Но никто из собравшихся здесь не властен над собственной жизнью, только смерть.
Адела могла бы утверждать, что их всех посетил лукавый или дьявольщина, ибо голос разума Габриэлы заставил замолчать многих, но кто-то продолжал вместе с Ингрид выть, точно взбесившиеся собаки, готовые примкнуть к плоти провинившейся и разорвать её, расцарапать и искусать. Рыжеволосая опять начала чувствовать странные запахи, так смутно напоминающие разложение, — всё это можно было спихнуть на галлюцинации чертовщины, но в скуле так ясно чувствовалась боль от недавнего удара.
Все в затхлой лачуге для Аделы давно засочились гноем и никто больше не вызывал сочувствия и приязни, а теперь эти никчёмные для неё женщины настолько опустились в её глазах, что, ощущая подступающую дурноту, ей захотелось всех здесь разорвать, разбередить тела, познавшие омерзительный страх и беспомощность. Несомненно, рыжеволосая считала себя правой, ведь ни у кого не возникало здесь настоящей будоражащей мысли, идеи о сражении великого зла, поэтому, когда вся смута улеглась из-за предстоящего насыщенного трудами дня, Адела продолжала упрямо молчать.
Как же жалка эта горстка женщин под прямым сводом: им грозит холод, заморозивший своим могильным веером уже сотни других девушек, им грозит жажда от ядовитых, болезненных паров, скользкой змеёй катающихся по стенам темниц, грозят хитиновые бури из тысяч плотоядных мух, грозят настоящие металлические удары, от которых плоть, как перезрелый гранат, истекает алым соком. Они уже ни на что не годны, они все заросли мхом, их перевили сотни крепких лиан многолетнего вьюна, — и прозябают женщины совсем без защиты на запертой для них золотой земле!
Что было Аделе до всей этой уязвимости? Она была таким же поваленным деревом, чей ствол грозился разломиться надвое и рухнуть в мрачную бездну обрыва. Но рыжеволосая девчонка сжала все свои внутренности в кулак: так защищалось дерево от бездонных утёсов, спасая от смерти свои ещё зеленеющие ветви. Древо не спит ночами и днями, ведёт борьбу со злостным увяданием, оборачивая внутри своего стана себе на пользу, однако, все злостные частички багряного мира, способных привести его к гибели. Дерево продолжает расти каждый миг, и каждый миг Адела складывает внутри себя холодное кольцо, равное по плотности и твёрдости настоящей цитадели.
Девушка не была готова признать права этих служанок, права их ничтожности и страха, возведённого незаметно для них же самих до самых вершин и чтимым уже как божество. Рыжеволосая только-только осознала, что в деревне, где она родилась, было так же, — просто для неё это скрывалось пеленой незрелости и общего калечества, преподносимого для Матери Миранды, чей ореол тайны начал сверкать ещё ярче.
— Как будто нам не хватает тех, кто умирает, только попадясь на глаза бездушным хозяевам! — из уст Ингрид продолжали вырываться слова, по своей злости похожие на проклятия. — Уже поздно что-либо менять. Готовьтесь и знайте же, что теперь все мы можем умереть по её вине. Ты, что превратила нашу природу в кровавую абстракцию недоверия, пособница дьявола, теперь можешь радоваться: твоё имя будет для меня ругательством, а когда сбудется твоя змеиная мечта, надеюсь, все те, что по обычаю не нашли покоя в сырой земле, будут тебя преследовать, ибо отныне никакие злые лавры тебя уже не покинут!
Толпа служанок загудела то в одобрении, то в возмущении, то в изумлении от столь беспощадных слов. Адела же затрясла руками, прожигая взглядом Ингрид, которая извергалась желчью гневного и грозного обвинения. Девчонку всю затрясло от столь лживых, незаслуженных слов: она всё проведённое в замке время стремилась к тому, чтобы найти путь к свободе, обмануть смерть, победить абсолютное зло, и ей не приходилось выбирать средства и оружие для этой войны, — и первый шаг для обретения духовной, вольной жизни — нисхождение в ад, погружение в космические ночи и самое тёмное омерзительное чрево земли, но как же было тем не менее горько слышать проклятия непонимающих.
— Нужно разойтись немедленно, — просипела удручённо Габриэла, смотря, как старшая камеристка не желает успокаиваться. — Время для работы не ждёт!
Миниатюрная служанка начала приводить всех в чувство и потемневшие тона комнаты прислуги начали смягчаться и светлеть. Все постепенно разошлись, и Ингрид опять похолодела, возвращая свою строгую ипостась, напустила на себя хозяйский вид и не отрывала свой взгляд от дурных служанок, чьи рты теперь практически не закрывались. Только погрустневшие глаза с долей усталости были приметой недавней смуты.
Первой жертвой Аделы стала кровать, на которой она продолжала сидеть и чей матрас она принялась истязать, задыхаясь от усилий. Её лицо налилось кровью от злости, однако все её порывы прервала Габриэла, которая чуть не стала второй жертвой. Красноречивый взгляд неодобрения, неверия и удручённости так и пронизывал рыжеволосую девчонку и давать ответ на прозвучавший так безнадёжно одинокий вопрос она не собиралась.
«Зачем?» — и без того маленькая служанка сделалась ещё мельче, когда Адела поднялась с постели. Все звуки умерли, в воздухе затвердела немота, а дыхание служанки спёрлось и кровь во всём теле замерла, — и всё лишь от одного пугающего взгляда напротив, где осыпались все слова и клети безжалостности заслепили так, что в испуганных глазах стало темно.
Рыжеволосая не собиралась объясняться, она лишь поправила платье и отвернула свой беспощадный взор, наконец лишая холодности застывшую неподвижно Габриэлу, которая никак не ожидала сейчас ощутить веяния знакомого всем варварского страха.
Несомненно, весь раздор продолжил процветать в своей абсурдной и безумной сущности весь последующий долгий день, а затем и ночь, и всё наставшее утро, — казалось, неправота прислуги замка для Аделы теперь не исчезнет никогда.
— Главная гувернантка посчитала моё мнение насчёт Александрины ошибочным, — воспоминания былого вечера мигом угасли перед глазами, когда девушка ощутила на своей щеке очередное касание, пронзившее её лицо болью. Её ярость до сих пор не утихала, но она старалась скрыть в себе эту бушующую толчею, находясь под пристальным взглядом леди. Все пространные и тусклые речи прислуги (в том числе и проклятия Ингрид) уже давно вылетели из головы, как нечто ненужное, очередной хлам. Только вот синяк, за которым скрывался явный ушиб, будет красоваться на её лице ещё долго и своим видом заставлять девушку бушевать от произошедшего над ней «стадного» суда.
Леди отнялась от Аделы, отходя на пару шагов прочь. Её стан напрягся, отчего под алебастровой кожей спины обнажённой вырезом платья заходили мышцы, как тонкие жгуты, реясь словно складки шелка на ветру.
— Вот ведь стадо запуганных овец, ещё смеющих что-то безвольно блеять. Жаль, сейчас у меня нет времени на это, — госпожа поочерёдно натянула на свои ладони тонкие перчатки из замши.
На её шее не было украшений, только в ушах сверкали голубые капельки сапфира. От женщины опять повеяло чуть слышимым запахом корицы, по обычаю совершенно пропадающей в резких духах. Этот запах вечерами всегда сжимал в своих душных тисках гремящими нотами личные покои хозяйки, зато утром ставший далёким аромат едва исходил от любых перчаток, ловко натянувшихся на женскую кожу рук.
«Может в меня вселился бес?» — думалось Аделе, которая никак не могла избавиться от наваждения обоняния. — «Или точно один из тех, кого когда-то изгоняли заклинаниями», — раньше все запахи, связанные с леди, казались ей до жути приторными, до омерзения сладкими, но в очередной раз всё переменилось: разрозненные источники дамского аромата будто слились воедино и запахло чем-то поистине приятным, но это было по-прежнему до одури неотвязным, — теперь сила запаха напоминала не бесформенную слизь вперемешку с розовой ватой, а удар кувалды по тонкой филиграни до внутреннего и внешнего оглушения.
— Нас ждёт работа, — госпожа пару раз сжала свои ладони в кулак и, смерив растрёпанную девчонку взглядом, где плескалось непонятное для Аделы воодушевление, прошла к выходу, не оставляя для рыжеволосой и шанса на передышку из-за шлейфа назойливого аромата. — Идём.
Следующее множество дней рыжеволосая служанка провела в месте, словно вышедшем из-под стальных пластин мощного пресса: высокие стены своей округлой бесконечностью напоминали что-то и без того священное — судя по всему, знания, ибо все они были пронизаны цепями книжных стеллажей, где не находилось ни единой расщелины пустоты. Странный гул стал постоянно сопровождать скрип перьевой ручки по бумаге, редкий звон камушкев на нити очков леди и шуршание бумаги, — госпожа стала по крепости деловитой и совсем бесцеремонной, перестав обращать какое-либо внимание на девчонку, полностью погрузившись в строчки писем и бумаг.
В кабинете леди было совсем по-другому, нежели чем во всём остальном замке.
Самым ранним утром, когда солнце ещё не смело пробиться через по-синему младенческое небо нового дня, Адела, только пришедшая за госпожой, задирала голову вверх, всматриваясь в дальние вершины стрельчатого свода, и погружалась во мрак, не освещаемый ни солнцем, ни низко свисающими светильниками, чьи цепи скрывались высоко в холодной темноте. Ожидалось, что стоит дыхнуть и пар, рождённый человеческим теплом и окружающей мерзлотой, развеется под носом, но в кабинете было до одури тепло, отчего рыжеволосая удивлялась. Она ступала тихо, думая, что от её шагов может подняться настоящий буран и обрушить на неё потолок, который было едва видно.
Но не проходило даже и пары минут пребывания в ледяном, многообещающем мраке, как робкое солнце верной весны просачивалось из витражей центральной абсиды через дымку витающей в воздухе пыли, которая раньше голубела, а теперь полностью растворилась; тогда громоздкий рабочий стол, за которым уже сидела леди, оживал первым. Розовые искорки бурой кожи и огоньки золотой арматуры зажигались под лучами солнца, чьи отсветы постепенно являли гигантскую фигуру госпожи в открытом платье из дорогой кондовой парчи. Она сосредоточенно и величаво смотрела прямо перед собой заблестевшими янтарными глазами, погрузившись в ворохи рукописных строк. Женщина выглядела так неправильно: леди будто светилась изнутри, стала похожа на тех, кого зовут херувимами, ангелами, — полный абсурд, обман зрения и атмосферы места, однако Адела не могла отвести взгляда, закусывая губы от противоречивости утренней картины.
Весь замок — это убогая обитель, орден сурового страха, где все, склонившиеся во прахе, стоя по колено в отравленной красной воде, молятся и, опустив головы, поют свои скорбные псалмы. В его массивных подземельях — яд, страх гнева, служащий лишь для утоления чужой дикой жажды. В этой же кабинетной башне страха было явно меньше, чей запах для рыжеволосой девчонки стал уже реальным, почти осязаемым; этот простор больше захвачен любовью к мудрости, знаниям, прелестям искусства и покою, тут селятся менее суровые строения мебели и более артистичные драгоценности; в нём поражённые усталостью и бедностью восстают, опущенные в горе очи поднимаются, а замогильные голоса превращаются в приятную тишину.
В тонких ручках камеристки с первого дня появился жёлтый листок бумаги с длинным списком какой-то литературы. Невообразимые изломы размашистого почерка с трудом можно было принять за буквы, — но Адела никогда не видела такую каллиграфию, в чьих чёрных мазках и линиях искрила дамская томность и грациозность. К тому же, перед ней опять предстали слова на мёртвом языке, которого она не знала и чей феномен был ей не понятен.
Её задачей стало найти все описанные книги — и это было почти невозможным, так как поражающие своей громоздкостью высокие библиотечные стеллажи теперь ощущались небывалым грузом разума.
— Как же мне искать то, к чему я не причастна? Что это за странная вещь?! — когда солнце во всю светило в зените, спросила шёпотом Адела, думая, что её тихое возмущение останется незамеченным. Она с трудным упорством брала каждую книгу, сравнивала название с буквами на листке бумаги и ставила обратно, так как каждый раз всё было не то. Но после своего несдержанного высказывания она начала чувствовать на своей спине двойственный взгляд — насмешливый и жестокий.
— Это кусок тухлого мяса, — обмолвилась как-то леди за обеденным перерывом, наблюдая за камеристкой, что с трудом рассматривала название каждой книги, стоя на деревянной стремянке совсем рядом с рабочим столом. Адела вздрогнула, чуть не выронив очередную книгу из рук, когда тишину словно нож прорезал голос госпожи. — Это загнившая плоть, вырванная из мёртвого тела великой империи. Это творение без изысков стиля и претензий на высокую романтику. Это язык знаний, науки и всей великой древней поэзии. Это латынь.
Леди Димитреску, оказывается, страстно любила этот язык, хотя, как она сама и утверждала, он совсем разложился вконец и пошёл тленом:
— Когда пришла средневековая схоластика, латынь покрылась копотью летописных хроник, утяжелилась грузом картуляриев и потеряла религиозный стиль и неуклюжесть древних мифов. Пришёл конец витиеватым, лёгким, на манер скифских украшений, глаголам и прилагательным. Настал конец всему… Но наполнять свои полки книгами на французском языке, так славно принятыми вульгарными романистами, было бы ещё более отвратительным.
Жестокость была от незнания и она быстро пропала после разъяснения, осталось лишь искрящееся насмешливое науськивание. Госпожа тогда встала из-за стола и отвратила рыжеволосую девушку слишком медленным приливом учёного таинства. Женщина легко нашла нужную ей книгу в самой дали кабинета и это оказался учебник, древний, как сам замок, но с уже понятным для глаза названием: «Учебное пособие по латыни для волшских поданных».
— Мне нужно, чтобы ты делала свою работу быстро — иного я не потерплю. Даю оставшийся день на изучение. Вперёд, — леди толкнула Аделу в сторону непримечательного стула у самого выхода из помещения и вернулась за своё рабочее место.
Кабинет теперь стал предельным усилием разума облегчиться, сбросить, как довесок стыдобы, груз сотен книжных полок, заменить его более светлым и менее тяжким веществом, ставя на место плотной непроницаемой стены непонимания прозрачную вуаль интересного знания. Господский взгляд Адела теперь совсем не замечала, полностью погрузившись в страницы ветхого учебника.
Женщина лишь раз решила осмотреться в ставшем тихом от девичьего пыхтения помещении, но не смогла оторвать своего взора от чуда неведомого вознесения души, — только так можно было описать рыжеволосую растрёпанную девчонку, которая с усердием вчитывалась в старые учебные письмена под тенью лестницы, ведущей к самым далёким стеллажам. Её взгляд стал до жути светлым, разлился в сиянии лёгкого восхищения и создал лик… такой изящный и живой, что хозяйке замка стало прямо жаль, отчего он запрятан во мраке прислужьей лачуги.
Леди показалось, что теперь Аделе не идёт форма гувернанток и строгая причёска, от которой волосы смотрелись как пожухлые колосья поздней осенью. Ей бы подошли зелёное платье с золотыми цветочками и распущенный огонь волнистых волос. Старый косой стул, что хранил в себе древнее варварство юга, стоило сменить на багряное благородство подушек, и белую, как свежая древесина, кожу, которую так скорбно украшал разросшийся синяк на месте скулы, — украсить парой тонких золотых цепочек.
Госпожа хмыкнула и вернулась к своей работе, стоило томной мысли о девичьей красоте представшего образа пролезть в голову, — до этого всего ещё не скоро, а мечтать в самый разгар работы — наичистейшей воды дурной эскапизм.
Рыжеволосой камеристке стало до жути в собственных мыслях легко, будто раньше она бродила по замковым подземельям, а теперь набрела на воздух, чувствуя облегчение и блаженство, — так ей теперь ощущалось в хозяйском кабинете. Сталось ей теперь находить книги быстрее, и то были предметы о всякой торговле и чаще — медицине. И не мудрено, стены возле кабинета стало с каждым днём украшать всё большее количество странных изображений. Леди крепила их на хлопковую грубую ткань ширм, пригнанных из далёкого Зала Покоя.
Те гравюры были поистине ядовитыми, мрачными и жестокими, ведь изображались там человеческие пытки, все их виды: мыслимые и немыслимые, придуманные жестокими королями и служителями церквей. Людские муки на лицах, обугленные тела, распиленные черепа, вырванные клещами конечности, отрубленные руки и ноги, вырезанные глаза, выдранные ногти, зачищенные до блеска кости, клубки из кишок и сердец, — фантазия разгулялась не на шутку. Адела лишь изредка вздрагивала, но оставалась спокойной и неподдавшейся на дикие воспоминания прошлого в замковых темницах.
Леди стала писать много писем и, несмотря на монотонную работу, чувствовала та себя явно удовлетворённой. Девчонка, слонявшаяся постоянно рядом по женскому велению, могла сказать, что госпожа стала радостной. Какое немыслимое и обескураживающее счастье — отстраниться от всего и листать старинные книги, заполнять документы и писать ответы на множественные письма, устроившись в кожаном кресле, в ярком солнечном круге абсиды, не обращая внимания ни на отливы, ни на приливы человеческой глупости.
Вечерами, когда солнце кроваво вспыхивало на небосводе, кабинет ошеломлял страстными порывами свода и безумным сиянием витражей. В высоком пространстве библиотечных полок зачинался пожар самоцветов: ведь там жили не только книги, но и разные драгоценности в виде гипсовых фигурок, чьи лица запламенели и чьи тела заполыхали, — но юная радость пламени быстро остывала из-за скрывшегося солнца. И покрывалось всё особенной меланхолией, серьёзностью и взрослостью, исходивших от потемневших тонов округи.
Звонкая агония красного, великое воздаяние жёлтого и вознесение души голубого, — весь трепещущий костёр цветных матовых стёкол абсиды потухал и весь кабинет освещался лишь светильниками, висевшими над головами и отливавшими красноватой сангиной и медным золотом. Начинало затягивать большим теплом, и Аделе чудился разливающийся запах, в котором различался оттенок горячего воска, но это была лишь основа, которая быстро терялась для обострённого девичьего обоняния. Запах становился таинственным, противоречивым, как и сама потемневшая кабинетная крипта с её проблесками света и тьмы: она звала к покою и умиротворению, она была необычна. И пока рыжеволосая служанка старалась различить в этом аромате что-то знакомое, её сапфировый взгляд безмолвно натыкался на женский, янтарный, покрытый радостной пеленой усталости. Тогда плечи девчонки напрягались, но чем крепче становилась нить ответного взгляда, тем осовелей ей ощущалось. Она никак не могла разглядеть в золоте глаз леди прежнюю жестокость и бушующее безумство смерти, — так два немых собеседника сидели до самой ночи, ища в чужих очах что-то новое, пока свет низких ламп не потухал и кабинет не охладевал от стылой весенней ночи.
Адела догадывалась, что вся работа была связана с недавним разговором по телефону с Матерью Мирандой, после которого леди чувствовала себя неважно, весьма болезненно. Но спрашивать об этом гувернантка не стремилась, она тоже была разнежена теплом кабинета, так непохожего своей атмосферой на весь остальной замок. «Вот ведь… Гавань покоя», — думала девчонка, присаживаясь на свой излюбленный стул в высоком помещении. Кажется, под конец недели она нашла все нужные книги и сейчас лишь таскалась в кабинет с подносом, полным закусками, чаем или вином. Однако и леди через семь дней закончила весь свой труд, и проведённое в кабинете время покрылось туманной дымкой беспамятства, ибо хозяйка замка перестала его посещать.
Статуя сфинкса, которая некогда будоражила одну лишь Аделу своим голубым ярым взглядом, теперь была выставлена на всеобщее обозрение и стала своей фигурой украшать главный зал, тяжело водрузившись на каменную каминную полку, с которой теперь свисали львиные лапы. Никто из всей прислуги не знал, что внутренности сфинги омывал прах Александрины, но всё равно все женщины немо застывали, переводя дух, под леденящими драгоценными глазами, словно слепо преклоняясь перед повелителем жара и обдаваясь, однако, ледяными ветрами жестокости. В такой час она ни разу не видела никого, кто держался бы с достоинством, шёл бы, не вытянув шею и не опустив в страхе лица.
Для рыжеволосой же теперь холодные порывы сменились бархатной лаской, потому что она знала тайну сфинкса, а все остальные — нет. Она словно влюбилась в эту статую, сохранила её в своём сердце, зажила и запиталась ею, как младенец материнским молоком. Стала тайна сфинкса сутью и смыслом её борьбы, краеугольным камнем и возможностью подняться ввысь, обрести свободу. Для неё явилось самое изысканное творение, признанное всеми: и пугливыми служанками-нищенками, и величественными безумными господами, — как самое что ни есть совершенное и оригинальное. Для Аделы теперь нет ничего равного мощному львиному крупу и утончённому женскому лицу во всей изящности и смыслу. Да разве сравнится какая-либо другая искусная мысль, зачатая во грехе и рождённая в кровавых муках, с этим блеском самоцветов на белой коже!
Девушка вглядывалась в голубые сапфирины глаз и слышала женский голос, отдающий бархатом пустыни, вероломной власти и так похожий на глас хозяйки кровавого замка: «Если я замкну вас крепостью моей беспощадной любви, то как вы сможете воспротивиться моей власти и не возвыситься в своих страшных стремлениях?»
Рыжеволосая была рада увидеть, как в жёлтых отсветах статуи от драгоценных камней отражаются запуганные глаза проходящих мимо камеристок, являя всю их облепленную грязью страха душу, но в багряных мелких уваровитах девчонка видела нечто своё: ярко кричащее, уродливое, рваное, расползающееся ранами, — однако кровавое тесто давно забродило, девчонка самоотверженно отдалась на съедение и пути назад не было.
И особенно пути назад не было, когда ясная мысль об очередном убийстве со всей чёткостью осела в голове. Она словно бы заглянула в лицо своей войны и вспомнила о кинжале — вновь обретённой мужественности, без которой ей не сотворить свободы. Филигранный клинок стал призывом к бунту, и зачинался этот бунт без передышки, резко, великолепно, как пылающий огонь страсти.
Редник. Пришёл черёд этого рогатого мужчины, который посетил своей персоной на неделе замковый вестибюль по приказу леди. Его баритон громко и непривычно огласил фойе, но быстро стих, когда мужчина прошёл вслед за хозяйкой в главный зал, присаживаясь на мягкое сиденье. Он видел, как вдали по коридорам пробегали молодые служанки, поправляя свои серебряные чулки и оттягивая платья, держа в руках подносы, тряпье и щётки с полными вёдрами. И стал Редник какой-то пугливой тенью под жестоким взором госпожи, ибо смотреть в эту даль было будто бы негласно запрещено. Всем мужчинам, что редко переступали порог роскошной обители, запрещалось заходить дальше главной залы и цокольного этажа, потому что всё остальное — это большая женская половина, обиталище женщин, и один неверный, пусть нечаянный, шаг в сторону грозил им смертью.
Адела не могла пропустить момента, чтобы снова взглянуть в глаза этого мужчины, чей взор несомненно искал лишь одну среди всех снующих мимо камеристок. Раньше Редник казался ей хоть и отвратительным, но имеющим какую-то власть над её телом и волей, раз так вероломно затащил рыжеволосую непокорную девчонку в замок. Но теперь, видя рассеянный мужской взгляд, ей стало казаться, что она вполне может сыграть для него такой же монетой злого рока, которая «неудачно» легла неверной стороной; казалось, что теперь она может ощутить над ним власть.
— Эти письма разнеси адресатам по деревне, — леди резко кинула перед ватавом замка одну стопку туго перевязанных писем. — А эту — передашь лично в руки почтальону завтра. — вторая стопка, что была поменьше, спокойно опустилась рядом с первой.
— Понял, госпожа…
Беседа в главном зале длилась недолго, но взгляд мужчины продолжал бегать из угла в угол, пока наконец не упёрся в ярко сверкающую фигуру. И этот взор Адела возвела в предел своей вражеской пирамиды, столпа, куда она незримо для всех начала подниматься. Она наблюдала, как мужские в замешательстве глаза не смелись отняться от соединения её произвола и господского искусства, что стали скульптурой гармонии, которая овевает всех благородством своей скрытой тайны создания.
Она знала, как отомстит этому отъявленному мерзавцу: камеристка бросит его в огонь власти леди, в точности как и он её, не даст ему выбраться, когда он весь поражённый лихорадочной кровавой проказой потеряет ценность даже своей плоти, и тогда… она просто убьёт его и всё, — и Аделе снова было не жаль.
Эта перемена не осталась незамеченной: эти синие глаза, что напоминали тяжёлые тёмные тучи, казалось вот-вот прорежут молнии. Госпожа до конца беседы наблюдала, вытянувшись, за взглядом, от отвращения ставшим жестоким, и поняла, что нужно действовать ещё усердней и упорней. Ибо вера в то, что человек — это буриданов осёл, которого качает из стороны в сторону из-за двух борющихся в нём начал, окрепла как никогда. Человеческая жизнь — это всегда поле борьбы Добра и Зла, дающая одновременную веру и в Бога и в Дьявола — всё это неизбежно ведёт к разладу души, которая, в конце концов, изнемогая от тяжести противоречий, отрекается от сопротивления и отдаётся на власть тому, кто пристрастился к этой душе с особым упорством и силой.
Законы леди Димитреску требовали, чтобы её избранник прошёл всю лестницу греховности, и ступенька за ступенькой, спускался всё ниже и ниже по спиралевидной горящей огнём лестнице в бездну. Душа рыжеволосой девчонки должна была сгнить от ужаса, чтобы в её нарывающей оболочке, чудесном ларце, родился настоящий Убийца и поселился ад.
После посещения Редником замка за Аделой стал кто-то наблюдать. Кто-то фантомно следовал за ней по пятам по всем коридорам, куда бы она не пошла. Только стоило ей пересечься с леди, как фантом разбивался и слежка прекращалась, но ненадолго. Служанка не хотела ощущать себя напуганной, но незримое бдение за ней настораживало особенно, когда госпожа Димитреску обратно превратилась в кровавого тирана, который продолжает испытывать на прочность всех обитателей замка, — исчезла вся расслабленная усталость и радость, найденная за работой в кабинете.
Рыжеволосая девушка продолжала ходить вместе с остальной прислугой вечерами в покои к леди и прислуживать той по обыкновению в будуаре за ванной, но теперь атмосфера совсем отличалась. Между Аделой и другими служанками сквозило теперь злостное неприятие друг друга. Но, должно быть, девушка перестала злиться слишком уж яростно на остальных, показавших ей пустую трату своих сил, которые после смуты пришли к ней вновь: она старалась не обращать внимания на тяжёлый взгляд старшей Ингрид, оскорбления, непристойные слова, будто бы возносившие её в зловонном каждении порохового дыма злобы.
Когда синяк на скуле Аделы отвратительно почернел, принимая более болезненный вид, госпожа, кажется, заметила, как странно главная камеристка наблюдала за рыжеволосой девчонкой. Они все вновь собрались у медной ванны: кто-то из девушек расставлял новые эссенции на полке у чаши, кто-то особняком разместился у горячей бадьи, где в водной пучине нежилась высокая женщина после долгого дня.
Адела часто оглядывалась, по обычаю сидя рядом, ощущая, как воздух, и без того наполненный плотными парами, отяжелел от взгляда госпожи, что стал из-за ничего обезумевшим, сумасшедшим. Она то неотрывно следила за главной гувернанткой, стоящей поодаль, смотрящей за работой остальных, то мельком поглядывала на рыжеволосую, а точнее — на её отвратительный ушиб. Вдруг госпожа толкнула одну из служанок, что сидела рядом с бортиком ванны и массировала ей тыльную сторону ладони, и схватила Аделу за щёку, да с такой яростной силой, что девчонка закричала от резко пронзившей её боли.
— Ингрид, — женщина не обратила никакого внимания на крик, раздавшийся прямо под ухом. — Скажу это при всех, кто здесь собрался: это была моя воля, — госпожа развернула лицо девчонки в сторону старшей камеристки, давая той отчётливо увидеть результат её злобы, дабы не только пристыдить, но дать ощутить всю позабытую суровость хозяйской власти: — Адела поступила правильно, как следовало сделать тебе с самого начала…
Хватка на щеке рыжеволосой ослабла, а затем — и вовсе исчезла, когда Ингрид опустила свой взгляд в пол, мертвенно замолчав от услышенных слов, что прозвучали слишком тяжело, как удар мощного молота, раздробившего её голову на части:
— В следующий раз казню тебя прямо здесь, если подобное повторится, — прямая осанка хозяйки опала и спина откинулась назад, на медную стенку ванны.
Адела до конца вечера оставалась молчаливой, её душа всё никак не могла успокоиться от побледневшего вида Ингрид, который выглядел для униженной раздором среди прислуги девчонки слишком хорошо. Она полностью ушла в свои мысли, когда все остальные камеристки ушли. Какое-то диавольское обстояние: ведь грозное чудовище, сидящее рядом, что могло без разбора недавно убить всех, её совсем перестало страшить.
— Скоро приедет гость, — девчонку из мыслей вывел вдруг спокойный голос леди, будто они вдруг оказались опять в блаженном стане хозяйского кабинета. — Он мужчина, продавец червей — очень важный для меня гость, которого стоит встретить «по-особенному» гостеприимно. Нужно начать готовиться к его приезду, и на этот срок я не потерплю среди слуг никакого раздора. Ты меня поняла?
— Да, госпожа. — Адела пересела на другой высокий табурет у ванны, где она могла бы сидеть напротив леди, смотреть ей глаза в глаза. — Но, боюсь, в очередной раз я могу оказаться крайней в прилежном выполнении вашей воли… — служанка вдруг наклонилась ближе, будто бы желая сказать что-то странное тихим шёпотом: — Ведь эти овцы перестали…
Госпожа вдруг резко засмеялась, услышав, как девчонка, подобно ей, обозвала всю прислугу замка.
— Можешь не переживать, — леди тоже притянулась ближе, от чего волна воды вылилась за край медной бадьи. — Они уже сбились в стадо, почувствовав себя овцами на юру, им стало плохо, и с этой тоски они напридумывали себе глупых игр с наивными жестокими желаниями. От этого следует немедленно избавиться, — Адела вмиг стушевалась, почувствовав, как её уха касается мокрая рука: ей заправили выпавшую прядь волос, которую она совсем и не замечала. — Замок рождает стихии, но что станется с ним от этого пугливого броска игральных костей? Поначалу эти девчонки будут жить призраком камня, читая о нём стихи, но затем исчезнет и призрак, стихи станут непонятными, чужими… Что ждёт их, позабывших мою благородную иерархию, так возненавидевших успех своей соседки и желающих, чтобы все были одинаково несчастны из-за своего мучительного чувства страха? Они создадут смрадное болото, так что Я милосердно спасаю их от его вязкости всякий раз…
Я, и только Я — создатель этой прекрасной картины, где страх стал хлебом моей прислуги. Они несомненно полюбили моё царство, созданное произволом, — просто страшатся это признать. Ведь во всякой статуе любят не глину, не мрамор и не гипс, — а душу зодчего, ваятеля. Они должны чтить моё царство, оно от всякого потребует плоти и крови, чтобы вскоре раскрыть все их грязные пороки, стать выражением их самих. Они должны принести ему…
— Жертву… — Адела уже не смотрела в глаза леди, но осмысленное слово слетело с её уст пониманием, которого раньше она не могла найти в поведении кровавого тирана. И это совсем не отягощало душу, а только облегчило стезю её войны, внушая ответное доверие в юное сердце, ибо слова госпожи о глупых служанках показались ей знакомыми, сведущими, уютными… будто бы своими.
— Но и ты не должна заблуждаться, — янтарные глаза запестрили восставшим безумным фимиамом. — Я убила Александрину, не потому что она оказалась предательницей, лживой проказой. Такие, как она, опасны своим безрассудством и тупоумием — им ничего не стоит сотворить множество картин своими умелыми руками. Стоит кому-то вглядеться в эти полотна, и весь мой порядок, мой дом, моё царство покажется пустой игрой. Я не хочу, чтобы такие, как она, чувствовали, будто они умнее и справедливее моих законов. Она ошиблась в том, что почувствовала себя правой; в том, что сочла своё бесстыдство истиной. Она соблазняла других тем порядком, которого ещё нет и которому никогда не бывать. Есть только мой. И Я убила её, оберегая порядок и хаос своего дома.
Адела вся сжалась под метающим молнии взглядом, ослеплённая чужой улыбкой, которая приблизилась слишком близко к ней, от чего знакомый запах корицы стал ощущаться неистово сильно, грозясь ослабить все её силы.
Леди, опираясь о влажную медь ванны, вдруг встала во весь рост, и взгляд девчонки верно последовал за чужими движениями, не смея оторваться. Девушка внезапно почувствовала, как длина её волос распалась, и она часто заморгала, ощутив, как жар огня прядей мгновенно опалил всё её тело. Но ей стало ещё жарче, когда женская рука зарылась в волосы на её макушке и совсем слабо сжала их прямо у корней. Её стало совсем горячо, когда глаза грозились заслезиться от таких строгих, но зашивающих что-то странное в её душу слов:
— Сегодня ночью, вернувшись в грязную обитель, ты услышишь вопли и возмущение моей жестокостью, — сказала леди, беззубо улыбаясь. — Но Я обещаю, что позже вобью им обратно в глотки их ничего не стоящее, жалкое возмущение…
Адела поняла, что её война — это трудное дело, так как та неизбежна и является страстным желанием. Она была слишком дотошной и недалёкой, взявшись за непосильную для других задачу. Когда-то девушка стремилась достичь победы, ещё не начав воевать, а теперь она надеялась, что не была обречена на заведомое поражение, когда ощутила, как собственное сердце замирает совсем не от страха.
Примечания:
Воздаю признание этой главой всем французским соборам и философам.