Часть 1
24 июня 2021 г., 18:40
Это так радостно, это так свободно — бежать со всех ног прочь из дома. Не видеть больше, не слышать, не чувствовать себя чужим крестом; и так сердце колотится быстро, что становится почти больно от этого щемящего громкого счастья — и мать теперь не падает с ног от усталости, и отец не прячется на работе, и они не любят сестру в сотни раз больше тебя. Потому что нет у тебя ни матери, ни отца, ни сестры — ты один, свободный, довольный и вечный, и ты никогда не умрёшь.
Это так просто, это так сладко — падать с обрыва вниз, руки раскидывать в стороны и лететь-лететь-лететь, и раскрывать огромные крылья, слыша, как где-то вверху улюлюкают близкие друзья, которых ты через день-другой уже забудешь. И это так чудесно — взмывать к самым облакам и задерживать дыхание, и закрывать глаза, когда весь до нитки промокаешь в тучах; и только крылья твои — сухие, и вода соскальзывает с несмачиваемых перьев.
И это так страшно — ломать перья и хрупкие птичьи кости о железные прутья, и рваться, биться, пока наручники не снимут с запястья кожу и не пустят ржавчину в кровоток. И это так больно, так душно, когда хлопают по щеке и заставляют-заставляют-заставляют, и ты в ответ — ни звука; они бьют тебя ломом за каждый хрип и прижигают сигаретой лопатки за каждый вскрик. И это так горько — маленькая цветная таблетка тает на языке с шипением, и ты падаешь глубоко-глубоко-глубоко, и видишь кошмары наяву, и выбираешься через двенадцать часов — избитый, изуродованный, иссушенный; и никто не приносит тебе воды.
И это так ужасно — чувствовать, как вокруг становится холодно, как начинают сокращаться беспорядочно мышцы и болеть ужасно; и когда на помощь никто не приходит, когда на голову выливают ведро ледяной воды — и от этого только хуже. И это так больно, это так страшно — чувствовать, как замедляется дыхание, и пульс не стучит в венке у запястья. И когда пальцы на повреждённой руке замирают и не двигаются больше, и ты не чувствуешь их — видишь, как из-под стёртой до мяса кожи сочится что-то мутное, густое и стекает к пальцам, но не ощущаешь, что оно там. Им питаются насекомые, которые сползаются к птичьей клетке изо всех тёмных углов и жрут тебя заживо — и это так гнусно, это так больно.
И это так просто — немеющими губами отдавать Господу крылья и не кричать, когда их вырывают, когда кипящим свинцом заливают полости, в которых раньше были они.
И это так странно — выживать. Открывать глаза. Бежать, пока хватает лёгких, бежать и кричать, пока не охрипнет голос, пока не собьёшь ноги в кровь, пока не откажут колени — пока не поймёшь, что у тебя больше нет крыльев, и тебя — живого тебя, дышащего тебя, тебя, которым ты был когда-то давно — тоже нет.
И это так больно — снова оказываться в камере; и когда кто-то опять бьёт тебя со всей силы, тушит сигареты между лопатками и стирает запястья в кровь. Смеётся над твоими шрамами, водит пальцами, а следы болят отчего-то так, как будто руки твоего мучителя — кипящий металл.
И это так странно — когда за тобой приходят и не отбирают ничего. Когда мягко снимают маску и целуют в лоб, и обещают — отныне и навсегда ты жив и свободен, и ты — всегда ты, и тебя будут ждать до конца времён.
И Дриму так страшно, так горько верить.
Но он так устал бежать; у него уже ничего не осталось — ни крыльев, ни ног. И от себя — осколки одни; и только потому, что ему велят выживать, он всё ещё дышит, всё ещё ищет под тонкой кожей пульс.
— Я был ребёнком, — у Дрима глаза как плёнкой затянуты. — И я умирал. Я не спрашивал, зачем ему эти крылья — они всё равно не нужны, когда у тебя ржавчина в крови.
След его мёртвых крыльев выжжен чернотой на стене. Он не плачет — но лучше бы плакал, лучше бы бил кулаками по стенам и выл в голос, лучше бы громил комнату; лучше бы пытался покончить с собой.
И Техно так горько, так страшно — видеть каждое пёрышко выжженным на стене камеры и не знать, как эти величественные крылья обратно пришить.