***
— Порой я пребываю просто в ахуе с твоей семейки. — Аналогично. Лиза, применяя все свои разученные навыки, готовит кофе для только-только подоспевшей Виолетты. Та сбежала с пар — вот чертовка! Но сбежала ради подруги, у которой что ни день, то сплошное будораживание нервной системы. — И... Что теперь? А Лиза в ступоре. И правда, а что дальше? А дальше, возможно, начнется более-менее спокойная жизнь. Без попрекательств, без эмоциональных изнасилований. Но можно ли быть полностью уверенным в этом? Нет. В жизни ни в чем нельзя быть уверенным до самого конца, до самого крайнего момента. А Лиза осознает эту истину прекрасно. — Пока не пишет, не звонит. Затишье перед бурей, — раздраженно. — Вряд ли. Виолетта делает глоток свежеприготовленного напитка, смакует, а сама пребывает в глубоких раздумьях. Лиза тщательно вытирает замызганную поверхность и чужой поток мыслей нарушать и не пытается. — Наверное, после такого она психанула и решила бросить тебя на произвол. Она думает, что ты вся такая несчастная без нее загнешься. А хуй. Ты вон, работаешь, себя обеспечить сможешь. Ну мы если что подмогнем. Так что не пропадешь, Лизок, — и руку чужую берет в свою, говоря, мол, «рядом мы». И Лизе большего не нужно. У нее теперь есть все. — Что там у Рони за драмы? — Да там не понять что. Ой, а я тебе рассказывала про ту, что с третьего курса? И Лиза полностью погружается в липкие сплетни, забываясь в задорном смехе и чуждых эмоциях.***
И звонки, сообщения, визиты действительно прекращаются. Лиза чувствует подвох — ну не может все быть так хорошо! Но изо дня в день все больше свободы обретает — будто развязали крылья истрепанные, и крылья эти порхать теперь будут долго-долго. Будто привели их в порядок и взлетать до самых высот удастся. Свои выходные проводит либо в гордом одиночестве, все больше и больше пытаясь выжимать с рассудка хотя бы небольшое количество строк, а все тщетно; либо в компании друзей, но пусть и наступила светлая полоса в жизни, а от алкоголя не отказывается — заливать продолжает, а думает, думает, думает, что бросить обязательно пора. Но иногда Лиза напевает собственноручно созданные строки и такая легкость наступает, что сердце трепещет. А в один из вечеров Лиза слышит голос. Тот самый, что всегда вытаскивает из любой до одури позорной ямы, где все засыпано осколками и шипами, где все залито кровью. В феврале погода щадит куда больше, чем январские морозы, что издевались над жителями города ну слишком жестоко. В одной толстовке шагает на балкон, где так морозит страшно, а уходить не думает — вот первый удар о струны и первая мягко начатая строчка. И крылья Лизы крепчают, она с балкона старенького взлетать готова, готова высоты самые дальние покорять, в ней гулко кипит уверенность во всем, в каждом моменте, в каждой запутанной строчке ее собственной книги. Но когда ангельский голос прерывают строчки, спетые явно никем иным, как неизвестным мужчиной, Лиза бледнеет, да так, что замутняется рассудок. Крылья трепещут, будто резким взмахом на землю колючую бросают, будто все за один удар померкло в бессмысленных надеждах. За перила ржавые хватается и до тошноты закручивается вокруг маленький мирок — одинаково-безобразные домики, дворы, люди и все-все-все. Стремительно переступает через порог, так быстро дверь захлопывает, губы до боли кусает, что сил нет. Нет, не показалось. Лизе точно не показалось. А еще Лизе не показалось, что на подобное у нее ну слишком резкая реакция. И Лиза чувствует себя просто отвратительно.***
Брать все больше дополнительных смен, поздно возвращаться домой, пока сил нет даже на то, чтобы ровно устоять на своих двоих — вот она, болезненная, но такая свободная рутина Лизы. Ей тяжело, а кто говорил, что будет просто? Она старается, старается изо всех сил, а Виолетта права была — действительно помогают подруге как морально, так и физически. И помощь эта так не дает в думах собственных утонуть, в бессмысленных проделках разума, что так сильно глумятся над гадким состоянием. Снова из тусклой жизни пропадает единственный шанс на ее освещение. Лиза, возвращаясь хмурыми поздними вечерами, не слышит и не видит ангела; пасмурным утром не встречает на лестничной площадке и теперь ей совсем не с кем поболтать, пусть и совсем немного. Пусть и совсем каплю. Лиза огорчена — а ведь только понадеялась! После душевной посиделки, где выложила душу, где истрепала вдоль и поперек разум отвратительными воспоминаниями, она надеялась, что и в правду обрела собственного ангела. Лиза не слышит постасканные тяжелой жизнью строки, не слышит умелые гитарные рифы — и как же от этого болезненно! Кажется, порой слышит родной, а следом и отвратительно-чуждый голос, иногда не слышит никого. А может и чудится — разобрать совсем не удается! Поздними ночами, засыпая, представляет, что вот сейчас зайдет на балкон, вскинет к небу голову и все разом улетучится — проблемы, печали, тоска. Что снова взлетит и не рухнет вниз на шипы и осколки стекла. Но этого не происходит. В определённый момент Лиза обретает тягучую уверенность — пора. Что пора, как и когда? Не знает, а тянет ужасно. Ей даже подумать страшно, что ангел больше не появится в этом позорном доме с гадкими соседями, с обшарпанными стенами, с такими безвкусными рисунками. Лизе больно, до одури тоскливо, так, что трясутся руки, так, что голова кругом. Первый стук обрушивается на ребристую поверхность, разносясь и отражаясь от стен. Лизе уши прикрыть хочется, а стучит, стучит, стучит. Сползает тонкой струйкой бордовая жижа вниз по подбородку. Она собирается присесть — ну быть не может! Чтоб вот так вот взять и бросить все, бросить воспоминания, бросить это место. Лиза в волосы руками забирается — и кричать, и звать готова, и что угодно, лишь бы оказалась в своей обители потасканная болью душа. Ее заполоняют вопросы, сплошные вопросы, а ответов на них не знает. Почему, почему, почему так сильно тянет? Отчего, отчего, отчего так на душе противно? А толчок в спину слабый становится таким спасительным. Настолько, что на ноги вскакивает вихрем. — Кровь, — молчит и хмурится, — у тебя кровь. А у Лизы кровь далеко не там. Она заплескалась в сердце.***
Удар. — Сука. Второй. — Да блять. Третий. — Пошло все нахуй. Мишель шипит от порезов на пальцах дрожащих, грубо швыряет гитару на пол, а Лиза отшатывается, хватаясь за спинку кресла. Ей действительно жутко — никогда не видела ангела в таком состоянии. За собственный словарный запас Мишель даже не беспокоится, но Лиза и не думает возражать — брошенная ангельским голосом нецензурная брань звучит до одури искусно. — Я попыталась. Будто оправдывается. Лизе хочется подойти, почти делает шаг, но не рискует — Мишель лишь хмыкает, но настолько болезненно, что дурно становится. Они переглядываются — ангел в собственной растянутой футболке с причудливым рисунком, со спутанными, но такими невероятными светлыми волосами, с глазами, где океан невыплаканных слез, осколков побитого стекла и осыпающиеся перья с растрепанных крыльев. — Стремно, да? Мишель не улыбается — скалится. На Лизу смотрит, та дышит едва — ни слова, ни эмоции, ни-че-го. — Мне сделали больно второй раз. Лиза в памяти прокручивает, как однажды с ужасом впитывала, словно губка, глухие удары и слезы горькие, всхлипы и перепрыгнутые, проглоченные по многу раз строчки. А сейчас Мишель пусто глазеет по сторонам, губы кусает, царапины ковыряет. Шипит, а продолжает, продолжает, продолжает. Ошибки не учат. — Я не могу, — кивает в сторону пострадавшего инструмента, — не получается. Вообще не получается! Лизе тоскливо от севшего голоса. Медленно по комнате шагает, взгляд не отводит — омуты чужие затягивают. Берет гитару, да с такой уверенностью, что сама удивляется. Рядом усаживается — Мишель совсем не шевелится. — Давай. Помогай. Никак не реагирует на удивление, что стремительно развеивается под гнетом острой опустошенности. Лиза убедительно-серьезна, как никогда — строго берет чужие руки, укладывает на потрепанный жизнью, но продолжающий отлично функционировать инструмент. Мишель не сделала ни малейшего движения. Лиза терпеливо ждала и ждала бы дальше, пусть и понадобилось бы несколько часов, дней, неделей. Пусть понадобилось бы на холодном полу лежать бесконечно-долго, пока рифы не заслышит. В конце концов, Мишель ударяет. — Еще. Снова и снова. — Давай же, играй! Мишель хмурится, едва ли не начинает агрессировать, но не на Лизу — неудача отзывается колкостью по всему телу. Выхватывает гитару, перекладывает в собственные руки, терзает, терзает, терзает струны, а Лизу такая торжественность захлестывает, когда слышит такие отдаленно знакомые рифы. Я забываю свои старые песни, жаль В них я отдавал себя словам Так почему же с ними не уходит печаль? И почему так болит голова? Я никогда не записывал свои мысли Моя тетрадь не стала для них уютным домом Пролилось время и они выросли Беспризорники, дети из города Кома Мишель зла — виновно в этом все: каждый болезненный удар, каждый хрип, слетающий с губ — но настолько он заставляющий трепетать, этот просевший, но не перестающий дергать за струны души голос. Слетают строчки с кровоточащих губ, да так сильно те заученны, так много для Мишель значат — Лиза знает, Лиза видит. Всю себя истрепанный ангел вкладывают в потасканные рифмы, а все сильнее хрипеть начинает, а все громче и громче песня вызубренная звучит. Мне не знакомы спокойные сладкие сны Мне знакомы беспокойные темные ночи Так, наверное, еще с одиннадцатой весны Убитые минуты оживают в строчках На клочке бумаги что-то написано ручкой Даже не знаю, когда я это написал Громкие стуки в дверь заставляют прекратить, пусть и так отвратительно-неохотно. Мишель напрягается – боится, боится, боится, гитару выкладывает Лизе в руки, взглядом говорит, мол, «сиди, не шевелись». Шаги оканчиваются возле двери, а следом Лиза краем уха слышит голоса, что так наполненны ненавистью. Мишель относительно спокойна, пусть и с трудом держится, чтобы не послать неизвестного собеседника. — Прекращай это! Уже в горле стоит твоя эта балалайка! — Время позволяет. — Да плевать мне на время! — Тон сбавьте. — А ты меня еще поучи как правильно говорить. Я тебе еще раз повторяю русским языком — либо прекращаешь, либо меры приму. Полетишь, как миленькая. — За угрозы статья светит, — сдают нервы. — А ты тут свидетелей наблюдаешь? Лиза подходит неуверенно и нить разговора перехватывает, а голове шестеренки стремительно шевелиться начинают. И хмурится так сильно, пока с Мишель осторожно переглядывается. Противная соседка, коих в доме было чертовски много, слегка удивилась, но угольные брови моментально поползли вниз. Лицо исказилось самым настоящим отвращением, а Лиза была готова полезть в драку, что, однако, ей не совсем свойственно. — Ты меня услышала. Еще пару минут Мишель провела в строгом молчании — и одновременно спокойствием неуместным захлестнулась, а Лиза видела прекрасно, как грудь тяжело вздымается, как руки в кулаки сжимаются. Но когда Мишель разрывается хохотом, да таким сильным, что, кажется, схожим с истерическим, Лиза лишь выгибает бровь и наблюдает, наблюдает, наблюдает, пытаясь понять причину, пытаясь понять все. Стоит ли говорить, что она бросила данную затею? Хохотом разразились теперь обе девушки.***
— Ай-яй-яй, теряешь хватку, — тихий смешок, — слишком позитивные песни. — Прощу прощения, госпожа Елизавета. — Ну все, прекращай. — А что такое? И вот Лиза, такая уставшая и потухшая после тяжелого дня, едва-едва дошедшая домой, причем далеко не в собственную квартиру, сидит на чужом диване, в чужой футболке с глупейшим принтом, пьет чужой растворимый — и это бариста! — кофе, хохочет страшно и каждым мгновением наслаждается. Раньше Лиза о подобном и не мечтала. Она грезила, грезила, грезила, когда такими грубо-редкими моментами впитывала строки потасканные, когда так по-глупому улыбалась при кротких встречах. А сейчас Мишель сидит перед ней такая светящаяся, точно сошедшая с небес. Она в безумно идущей ей толстовке, ведь снова простудилась, зараза, и мерзнет страшно, а нос краснючий прядями старается прятать. — Совсем ничего. — Давай спою? — Что-что? — ухмыляется Лиза, устало разваливаясь на чертовски удобном диване. — Говорю, давай спою? — ангельская улыбка ну слишком очаровывает. — Снова что-то веселенькое? — Так себе, — пожимает плечами. И Мишель совсем не соврала. Помнишь меня? Я там далеко за твоей спиной Когда было хорошо Помнишь меня? Было нелегко, но я вижу, как ты улетела высоко Выше облаков Я и коматоз Дурит паранойя Лиза, как и совершенно каждый раз, полностью впитывает в себя ангельский голос. Аккуратно спетые строчки задевают каждые струны, что, кажется, отвечают, лишь за положительные эмоции. А Лиза наблюдает — царапины на пальцах давно не заживают, а Мишель с прикрытыми глазами едва-едва прикасается и будто воздух сотрясается от хриплых рифм — горло раздирает, а продолжает, продолжает, продолжает. Как твои дела? Мы так давно с тобою не виделись Я принёс твои любимые лилии Не волнуйся за меня, моя милая Не грусти Я стану самым сильным Если нужно улететь, я нарисую крылья Руки грели меня в холод, когда не просил я Почему ты улетела, когда полюбил я? И такую нежность ангел во взгляде обретает — а ведь Лиза и не замечала! Глаза в глаза, сталкиваются взгляды тягучие. Мишель, не замечая, замолкает, а все играет, играет, играет, а Лиза смотрит, смотрит, смотрит. Стихают рифы гитарные. Откладывает инструмент, а сама так молчаливо-задумчиво ковер причудливый буравит. — И правда. Не веселая. Мишель едва слышно хмыкает, волосы мешающие часто-часто поправляет. Лиза такие чуждые эмоции ощущает — океаном в себя погружают, что захлебнуться, при всем желании, хочет и готова. И Лиза молча обнимает, а в голове беспорядок — ну что за вздор? А отказать не может, и выбраться не желает, когда в ответ сжимают, когда тепло быстро-быстро скользит и бурлит в теле, когда свечение, кажется, весь город освещает — Лиза прищуривается, по-детски в чужом плече прячется. Обжигаются глаза, руки, тело — каждая частица и никаких слов не хватит, чтоб описать каждую эмоцию, что захлестывает в собственный омут. Мишель знает — что-то не то! А противиться не позволяет сердце, оно стучит, стучит, стучит, и настолько, что, кажется, вырваться на свободу желает. В сумраке вечера силуэты обжигает лунный свет, проникающий сквозь дешевые шторы. Обжигает нечто, что понять так трудно.***
Лизе жить хочется, когда с работы домой мчится и знает, что ждут. Знает, что кофе горький заваривают, знает, что неумело ужин готовят, знает, что пол ночи в разговорах душевных пройдет, знает все, а где-то глубоко-глубоко плещется счастье. Да, именно оно. Лиза жива — не верится! Расцветает, крылья собственные распускает, чужим помогает. На ногах так трудно стоять, когда с объятия сгребают, когда с дыханием чуждым ночи морозные проводит, когда с душой чужой единой становится. Сливаются воедино так безболезненно, но так обжигая. Так невероятно-приятно, но так странно. И слитые воедино души с другом другом многое себе позволяют. Разговоры тягучие сотрясаются от стен, смех заразительный, прикосновения такие нежные, взгляды слитые. Танцы медленные в звенящей темноте, где ни слова нет — лишь неприкрытая чуткость, лунный свет, с другим смешанный, и этот мир позорный — для них один, где они в нем совсем одни. И летят недели, а все больше и больше души покой обретают в друг друге, все больше умиротворения обретают, все больше их нежность чуждая переполняет, все больше, больше, больше. Вкус губ чужих жаждали узнать и так пугало, но так манило. Плод запретный заполучить хотелось целиком и полностью. Лиза грезила во снах своих, Мишель грезила, а неизвестность мерзкая так вопросов много создавала. И соприкосновение первое адским пламенем обжигало — руки дрожащие прижимали, прижимали, прижимали, а губы трепетно двигались в такт чужим — как же сердце быстро-быстро билось в грудине, словно птица, что так жаждала из клетки до одури тесной выбраться. Мишель светилась, светилась так, что свет обжигал, а Лизе вовсе не больно было, совсем нет. Трепетала каждая клеточка тела, трепетал весь один на двоих тесный, но и лишь их погрязший в неизведанных чувствах мирок. И им постоянно большего хотелось — поцелуи обжигающие, объятия, шепот, гитарные рифы, чувства, нежность лишь для них и ничего лишнего в мире единого целого. Для Мишель в привычку вошло вплотную подходить, с лбом чужим своим соприкасаться, всю искренность немногую отдавая. А при каждом поцелуе все продолжался образ всплывать, что выдрать готова была из разума собственного, так, чтоб кровь лилась, а ничего, кроме корней позорных, не оставалось. Лицо гневное появлялось, появлялось, появлялось на чужом искреннем, а Мишель выветрить никак не могла. Рвать и метать хотела, ночами холодными под водой обжигающей в себя прийти пыталась, а тщетно все, тщетно до мозга костей. В кровати не Лизу видела, а чудилось ей лицо с противной, такой неаккуратной бородой. Истерзать себя хотелось страшно, так, чтоб ни единого живого места не осталось, так, чтоб Лиза плюнула в спину, так, чтобы навсегда покинула. Мишель так не могла.***
К концу смены Лиза ощущала себя настолько уставшей, что каждый шаг отдавал болью во всем теле. Жаждала лишь поскорее окунуться с головой в омут чужих объятий и самых жадных прикосновений. Страшно разболелась голова, спина отказывалась держаться в ровном положении. Шея ныла, а Лиза шипела каждый раз, когда делала хоть единое неровное движение. И поднимаясь по лестнице, что стала последним испытанием на пути между спасением, Лиза едва не падала — настолько сильно убивала усталость. Дверь, что всегда открывается оперативно перед самим приходом, веяла тоской и черствым холодом. Лиза стучала — в ответ тишина. Лиза звонила, писала, но нигде не было ответа. Лиза испугалась. Впервые такой сильной волной страха окатилось все тело. Звонила, звонила, звонила, билась в дверь, звала. В чем дело? Что случилось? Где ты? Почему так? Лиза не знала того, сколько же прошло времени. Лиза ничего не понимала — разум отказывался трезво функционировать. Откровенно ужасные мысли все тянули, тянули, тянули вглубь, а поверить не могла — ну быть не может, не может! И в углу позорно-грязной площадки Лиза заметила смятый, такой истоптанный клочок бумажки. И стало ясно все, как по щелчку пальцев. «Прости меня». — Ты так банальна, Мишель.