*
Небо на закате желтеет, становится редкого цвета «джало санто»; Дамиано ведет машину, грифельное асфальтовое полотно мягко ложится под колеса и расстилается впереди и за спиной аж до самого горизонта. Итан сидит рядом с ним, Томас и Вик на заднем сиденье, крыши нет, крыша отброшена — или ее попросту сорвало? — и не только у их автомобиля. Итан поневоле косится на пальцы Дамиано: все в перстнях, в гротескном и вычурном черненом серебре, с крашенными землисто-красным, вермильоновым лаком ногтями; пальцы иногда отвлекаются, когда дорога становится по-особенному гладкой, бескрайней и пустынной, и постукивают по оплетке руля, а еще время от времени Дамиано растопыривает их и подносит к губам сигарету, зажатую у самого основания между указательным и средним. Вик и Томас хохочут, заливаются, о чем-то шутят, порой легонько пинают ногами спинки передних сидений, устраиваясь поудобнее, а порой и вовсе лупят по ним со всей силы ладонями, Дамиано отвлеченно улыбается, но лишь потому что за рулем, иначе чудил бы вместе с остальными, и только Итан продолжает оставаться преувеличенно-серьезным, будто индеец из племени оджибве. Итан — он вообще не умеет, кажется, по-настоящему вот так безбашенно и открыто, как они, хоть и хочет. Ветер в волосах у всех четверых, запускает в них незримые пальцы-ветви, ласкает и путает, теребит, то налетает сбоку и швыряет послушные его воле пряди на лицо, то бьет прямо в лоб и дарит мимолетную свежесть, морское дыхание, йод и соль выжженных солнцем небес. Дамиано растягивает губы в широкой и ослепительной гангстерской улыбке, как Чеширский Кот, и начинает казаться, что это не он улыбается ей, а она — им, и сидеть рядом Итану нравится: можно искоса поглядывать на него, а можно даже осмелеть, обнаглеть и таращиться в упор. Итан знает, что по его лицу никогда ничего не прочесть, как ни старайся, и в этом его везение, в этом его печаль, а Дамиано запрокидывает голову, объявляет — словно открывает Гран-при Монако на городской трассе Монте-Карло, — что сейчас он вдавит педаль газа в пол, и они точно взлетят над этим миром, как совсем недавно — над пафосной сценой возлюбившей их Европы.*
В комнате распахнуты окна, пахнет алкоголем, черешнево-пряное табачное амбре клубится под потолком и медленно, лениво вытекает наружу; Дамиано лежит, вальяжно развалившись, на диване, Вик сидит по левую руку от него, небрежно расставив ноги, закинув одну из них ему на колено и покачивая в такт неслышимому ритму стопой. Вик, она им всем как сестра, и непременно — старшая. Смотрит из-под пушащейся челки в упор на кого-нибудь взглядом готической лисички, улыбается так загадочно, будто что-то знает; будто знает вообще всё про каждого из них в отдельности и обо всех разом. Томас устроился на высоком барном табурете напротив, через приземистый журнальный столик, а Итан прижимается к плечу Дамиано с правой стороны и единственный из всех испытывает легкую неловкость, скрытую под маской горделивого жеребца. Улыбается, заразительно и красиво — ямочки на округлых юных щеках, — когда ему что-нибудь говорят, чуть поджимает губы, кивает с этой скромницей-улыбкой, а плечо горит, а рука Дамиано приподнимается, скользит и опускается поверх диванной спинки, и это уже почти объятья. И вот тогда Итан делает еще глоток игристого вина, но теперь не из бокала, а из бутылки, прямо из горла. Рука Дамиано задумчиво пробегается пальцами по его плечу, обводит и ложится, накрывает всей пятерней, пьяно сжимая косточку. Другая рука тянется, перехватывает за горлышко и отбирает у Итана только-только отнятую от губ бутылку; Дамиано подносит ее к своим губам и пьет, залпом и долго, взасос, а Итан краем глаза смотрит, как перекатывается у него на шее под каждым глотком кадык. Итану хочется какого-то непотребства, Итан ловит себя на мысли, что не прочь прижаться прямо к его кадыку губами и упоенно целовать, пока Дамиано хлещет игристое. От этих порочных мыслей он еще больше каменеет, еще ровнее правит спину и принимает вид церемонной и чопорной Покахонтас; заметно нервничает, отбрасывает густейшие черные пряди волос с груди себе за спину, снова и снова улыбается, глядя то на Викторию, то на Томаса, а боковое зрение всё еще цепляется за Дамиано, за его исконно-латинский профиль, за подвижные губы и прежде времени обсаженные тончайшими мимическими морщинками уголки глаз, за растрепанные кудреватые патлы. От Дамиано так терпко пахнет сексом, что у Итана ведет голову, и он хочет отойти к окну подышать, или выйти за дверь подышать, или лучше сразу выйти в окно и не дышать, больше никогда не дышать. Вик дразнит Томаса, тот кривляется и балагурит, потом она подхватывает только что кочевавшую из рук в руки бутылку из-под игристого, болтает ей в воздухе и обнаруживает, что зеленоватая тара совершенно пуста. Беззлобно ругается на Дамиано, встает и уходит за новой, прерванному на середине шутки Томасу становится капельку скучно, он смотрит на Итана, дергает его за штанину, подцепляя складку у колена двумя пальцами, будто хочет растормошить, но тот в упор не тормошится. Душного уличного воздуха, неторопливо свежеющего вместе с сумерками, перестает хватать, и когда Томас тоже покидает гостиную, отправляясь за Викторией следом и недоумевая, где же она там пропала, Итан впервые совершает попытку отлепиться от опаляющего плеча. Делает короткий рывок, собираясь вскочить и все-таки дойти до этого несчастного окна, зияющего налитым вечерней синевой квадратом остывающего летнего зноя, но рука Дамиано вовремя перехватывает и не дает подняться, резко и требовательно, по-хозяйски осаживая назад. — Все разбежались, — поясняет Дамиано; по натуре он — трикстер, но рядом с Итаном это шутовское качество в нем проявляется гораздо реже, чем при Томасе или Виктории, будто серьезность может быть заразна, и он легко ее подхватывает, ведь среди своих масок не носят. Среди своих маска только у Итана, литая и вросшая в невозмутимое лицо, и он покорно, без лишних слов остается, потому что парировать с Дамиано наедине не хватает сил. Обвившая поперек груди рука замирает, продолжая недоверчиво вжимать в диванную спинку, Дамиано придвигается чуть ближе и практически заглядывает Итану в лицо. — Расслабься, — говорит он. — Что ты всегда так скован? — Я не скован, — улыбается Итан в ответ, а горло сдавливает волнительным удушьем, и только поэтому взбесившемуся сердцу не удается выскочить сквозь него наружу из груди. — Нет, Итан-Итан, ты как утес, — напевая, смеется Дамиано. И прибавляет: — Есть отличное средство от этого. Обжигающая хватка руки после этих слов не только не ослабевает, а становится лишь сильнее, потому что Дамиано приподнимается на диване, разворачивается к Итану всем корпусом и почти наваливается сверху, смотрит ему прямо в глаза, широко распахнувшиеся, немного напуганные и совсем-совсем не верящие тому, что происходит. Голоса в соседней комнате становятся громче, Вик смеется и толкает Томаса, они вместе роняют бухло — и замечательно, и черт с ним, с бухлом, куда уже пьянее, чем сейчас, когда взгляды так близко, что искрит, когда губы так близко, что глотаешь чужое дыхание, когда еще чуть-чуть — и соприкоснутся, сомкнутся, подарят вкус чужой недостижимой души. Итан не справляется, сдает, с ужасом от собственной смелости тянется к нему, приподнимает руку, чтобы снова, как в тот раз, на сцене, обхватить раскрытыми пальцами за голову, зарываясь во вспотевшую шевелюру, и Дамиано угадывает его встречный порыв, быстро прижимается губами к приоткрытым губам, быстро в них клюет, ныряя вглубь кончиком языка, и так же быстро отпускает. — Вы что тут, целуетесь? — доносится из-за спины веселый голос Виктории. — Целуетесь, да? Ненадолго отошли, а они уже. — Хочешь, и тебя расцелую, — радостно откликается Дамиано как ни в чем не бывало. Но в нем больше не чуется той неясной скованности, которая пробуждается только рядом с Итаном: он играючи расцелует, в обе щеки, в губы, в нос, да какая ему разница, они четверо уже почти семья, вот только у Итана одного к нему отнюдь не родственное, не братское, не как у Вик. Заразное и неизлечимое, заставляющее костенеть сухим и узловатым деревом. Это и возможно, и невозможно одновременно, и отчего бы этому не случиться, ведь Итан красивый, он часто смотрится в зеркало и знает, что красивый, и… …И оконный проем, сходящий до лавандовой черноты, сводит его с ума полной безысходностью, потому что тот воздух уже не поможет, не спасет — им не надышишься, как ни старайся, даже если вдохнуть целое небо. Потому что sei l'aria che mi nutre, Дамиано, sei l'aria che mi nutre.