Часть 1
5 июля 2021 г., 06:19
«Ты будешь моей идеальной куколкой», — поглаживая по щеке, ласково напевал чей-то голос на первой минуте моего пробуждения.
В моей голове — мягкие ткани, обожженные лучом. Тело — запудренные рубцы. Душа — крик, заколоченный в коробке. А ты, мой создатель, наверное, слишком вдохновился никчемностью своих экспериментов. Уродливых, безголосых, спалённых по цепочкам нейронов, может, на несколько секунд открывших бездушно-пустые глаза, все-таки безнадежно дохлых в уныло-синюшное месиво, их выносили от тебя, упакованных в чёрные мешки, для изъятия остатков дорогого материала, который, наверное, не должен зря пропадать. Я другой. Да, с первым вдохом мне в душу, которая (ужаснейшая ошибка, не так ли?) была, заронилось упрямое и премерзкое ощущение индивидуальности и собственного — для тебя — совершенства. Это такая общепризнанная глупость, но в ней меня, к счастью, не остановить. Стремление стать достойным своего сумасшедшего творца стало первым глотком воздуха.
Ночью ты встал и зашел в лабораторию — проверить меня. Тебе не давал покоя писк приборов или собственная надежда? Хмуришься, с философским удивлением разглядываешь полусонными глазами отодранные кислородные трубки, иглы-катетеры, что-то проверяя, прикладываешь ладонь к столу. В полутьме лампочек замечаешь на зеркале мою надпись губной помадой: «Кто не спрятался, я не виноват». Между бровей тревога оставляет мимолетный след. Быстро размышляешь, пытаясь найти логическое объяснение. Но его нет. Разреши мне поиграть с тобой. С самого начала я хочу, чтобы наша близость была по моим правилам. Нахожу рубильник и осложняю задачу. Я знал, что не вскрикнешь. Не дёрнешься, не разобьешь ни одной пробирки, даже не охнешь. Выступив на середину комнаты, приподнимаешь включенный фонарик, зовёшь по нежному, как твоя улыбка, имени, придуманному вместо очередного номера, просишь выйти и признаёшь, что сдался. Не ври. Ты ведь никогда не сдашься. Приступая к плану Б, продолжаешь искать. Мне слишком скучно. Напрыгиваю сзади, обвиваю руками, задеваю подбородок скальпелем, который ещё недавно резал меня, впервые чувствую, как учащается твое сердце. Я, конечно, сильней, и я, конечно, подыгрываю, позволяя тебе извернуться и сбросить меня. Однако твоя сила мне нравится, и только она сможет подчинить меня. Опускаясь на колени, равняешься взглядом. Кого ты усмотрел во мне? Чудовище, безвозвратно и опрометчиво вышедшее из-под контроля, или несчастную жертву собственных амбиций? А может, идеал, который так сложно было достичь? Я, правда, не знаю. Я не могу проникнуть в твои мысли, и мне тоскливо и страшно… Ты отдаёшь мне оказавшийся в твоих руках скальпель и вздыхаешь с той притворной досадой, с которой вздыхают на виноватого ребёнка:
— Значит, собирался убить меня?
Наклоняя голову, смотрю вприщур, изучаю прикосновениями ножа черты слишком красивого для этой сказки лица, обвожу плотный шрам на шее. Моя рука предельно тверда — ты чувствуешь это. Поднимая подбородок, слегка сглатываешь. А я в замешательстве, так ли ты доверяешь, или просто вконец разочаровался, или, черт возьми, ощущаешь себя полноправным властителем надо всем и даже над моими действиями? И от этого я зверею.
— Если бы хотел убить сейчас, то убил, — отвечаю отчётливо и искренне.
— Тогда какова твоя конечная цель? — подражая моей серьёзности, спрашиваешь слишком просто, чтобы в этих словах не крылась какая-то закавычка. Тянешь время? Проверяешь мое мышление? Что угодно делаешь, но, как бы ни скрывал и ни леденел глазами, всё ещё не можешь поверить им.
Моя цель — быть первой удавшейся тебе бесчувственной тварью, созданной, для того чтобы убивать. Вот и ты не зря убивал годы, измучивая себя в этой душной лаборатории, и твои спонсоры, безусловно, сделали правильно, дав ещё один шанс. Но ты, мой милый, терпеливый, тихонько сходящий с ума Пигмалион, хочешь услышать совсем не это.
— Хороший вопрос. Ты любишь людей, а я хочу любить тебя. Я стану твоей «идеальной куколкой». Разве не об этом ты говорил в первую минуту, как я стал чувствовать? — возвращаю тебе твои же слова и скривляюсь в выворачивающем и тебя и меня оскале.
Довольный своим полуночно-сказочным помешательством, ты остаёшься спокойным, смелым и играющим на улыбку, на взгляд, на тронувшую мое плечо руку и предлагаешь:
— Тогда тебя нужно слегка привести в порядок и нарядить. Как считаешь?
Уводишь меня в маленькую, перегорающую оранжевой лампочкой ванную, набирая воду, пробуешь рукой. Мне нравятся твои руки — тёплые, бережные, все ещё не до конца доверяющие и они тоже могут подчинить меня. Я не сопротивляюсь — только вздрагиваю от привыкания, вернее, от начинающей появляться зависимости от тебя. Мылишь мягкой мочалкой, поминутно с тревогой снимаешь очки и приглядываешься, не повредил ли мою органику, что заменяет кожу. Потом, как и обещал, наряжаешь в алое, заранее сшитое под заказ платье. С маниакальным азартом, точно готовился к этому моменту всю жизнь, возишься с длинными волосами, крутишь пряди в локоны, мастерски замазываешь косметикой рубцы, пряча под челкой один — самый большой и уже взбесивший меня.
— Посмотри, какой ты красивый, — мурлычешь, наклоняясь к моей макушке. — Моя самая красивая куколка. Да?
Поднимаю тяжелые ресницы и вижу в зеркале твоё отражение: оно до элегантного безобразия усталое и одухотворенное. Ты ошибся: я не хочу быть самой красивой, я хочу быть единственной куколкой. Я твой, а ты мой. Навеки в нашем одном на двоих импровизированном аду.
— Чтобы причинить людям боль, у них достаточно отнять их прекрасный мир, — решаю развлечь тебя философией. — Я поступлю иначе. Я у этого прекрасного мира отниму тебя. Видишь, как легко выводится формула моей любви?
Беря меня за плечи, с хитринкой в глазах приоткрываешь рот, как бы не сразу решаясь возразить.
— Полагаю, формула твоей любви гораздо сложнее, чем тебе кажется.
Уходя спать, укладываешь в специально приготовленную для меня, устеленную кружевом кровать и даже осмеливаешься прислониться губами ко лбу. Идёшь к себе, чтобы закрыться и подумать. Все ещё не веришь. Или, может быть, смирившись с логикой исхода, считаешь меня за игрушку, которая потешит твоё любопытство. Но я не хочу. Не хочу лежать здесь. Мне не хватает воздуха. Мой крик — утопленная в озере слёз боль. Зубы — отточенные злобой клыки. Апогей моего одиночества — утешающий шёпот с самим собой. Утром отопрешь замок, молча заставишь упасть на колени, вцепиться спятившими за ночь пальцами в полы халата. Я боюсь оставаться один. Опускаясь на корточки, гладишь по волосам, с улыбкой от начинающей путаться души клянёшься просто сходить за завтраком и, прижав палец к моим губам, просишь вести себя тихо.
Вернулся, как и обещал, быстро. Достаёшь из сумки продукты. Радость пропитывает каждую складочку твоих губ, когда смотришь на меня, а я утыкаюсь носом в нового, усаженного на колени плюшевого медведя, пробую языком отковырянное ложкой арахисовое масло, свирепо поглядываю на выпрыгивающий из тостера хлеб. Как хочется знать, перестал бы ты улыбаться, если наконец поверил бы в то, что душа во мне на самом деле есть? Деформированная в зачатках развития, вывороченная наизнанку человеческой неправильностью, она все-таки есть. И вся она твоя. У меня текут слёзы, когда к тебе прикасаюсь. Закрываю глаза, выжимая боль до опустошающей лёгкости. Я словно не ощущаю предметов вокруг, пределы комнаты истончаются и пропадают. Я умею создавать мир, гиблый и облачно-сладкий, как кусок зефира. И я хочу, чтобы ты остался там со мной. Разогнанное сердце рвёт швы. Чтобы ты поверил, я могу сделать себе больнее. Меня не пугает ни кровь, ни боль, только немного — твои глаза, когда становишься строгим. Отняв нож, забинтовываешь покорно протянутую руку, покрываешь прикосновениями сухих ладоней и слоями нотаций. Посаженный к тебе на колени и плотно зажатый силой костистых объятий, я успокаиваюсь и засыпаю. Ночью проскальзываю в — будто случайно — не запертую дверь и иду к тебе в комнату. Притворяясь, что спишь, ты ждал. С вызовом щуришься в темноту собственного кошмара.
— Почему моя куколка здесь?
— А нужны причины? — отвечаю, как нарочно подведённый к именно такому ответу. — Я хочу быть с тобой. Хочу любить тебя. Любить так отчаянно, как не смог полюбить ни один человек. И ты не сможешь мне этого запретить.
Морщишь лоб в осознании чудовищно абсурдного содержимого моих слов. Меня переполняет гордыня. Я не прошу, я требую просто по факту моего капризного существования. И ты ведь правда не можешь остановить меня, потому что ты, чёртов наивный филантроп-мечтатель, не собираешься видеть во мне чудовище. Противно моё изуродованное тело? Нет. Тебе нравится… И ты не видишь в этом ничего постыдного.
Глаза зеркалят мой вызов и разрушают между нами естественный барьер разумного. Подпущенный недопустимо близко, ныряю под одеяло, под которым ты прячешь останки не должного мне открыться страха. Но он быстро становится примирением, а потом и будничным, приятным тебе безрассудством. Я обещаю, что пропущу сквозь себя каждую стадию твоего ко мне привыкания, какой бы болезненной она ни была. Вытягиваясь на спине, ты кропотливо сцепляешь взгляды, руки и бесценное доверие, такое хрупкое для нас обоих. Желание с быстротой и живучестью вируса порабощает мозг. Ты не понимаешь, что делаешь, и позволяешь мне сделать все самому. Сжав твою ногу бёдрами, повторяю утренний жест, запрещая под немой угрозой шуметь. Мне нравится ласкать тебя, ладонями собирать желание в горстки мурашек, искать губами и пальцами слабые местечки, от которых ты млеешь. Я не умею останавливаться, уставать, сдаваться, разочаровываться, бросать. Только знаю, что буду ужасно идеальным воплощением твоего декадентства. Сквозь твоё наслаждение чувствую, что тебе неуютны мои глаза. Чувствую сам, что они пустые, нечеловеческие, совсем не такие, каких ты хотел. И мне снова больно, но теперь я кричу. Пик моего удовольствия — вопль, разорванный на слёзы и края кровоточащих швов. Поцелуй — меткой въевшийся укус. Пальцы на горле — закалённая сталь. Ты, ещё безумный и ошалевший после экстаза, подминаешь меня под горячее тело, закрываешь поцелуями размазанные глаза, приникая к губам, просишь прощения за то, что, наверное, спятил. И я не могу не простить. Я буду твоей идеальной куколкой, поселюсь на оставленной мне верхней полке под сердцем, доберусь до твоей души, схвачу мёртвой хваткой, стану идеально ровными кусочками отрезать тебя от идеально убогого мира — сделаю всё, что по ошибке было заложено в моей отвратительно любящей природе.
По неровной пометке в твоем дневнике узнаю, что наступило утро. Сворачиваюсь у ног, смотрю в глаза всеми заданными тебе чувствами. Улыбка твоя тает, оставаясь инертно дрожать по бледным уголкам. Ты сидишь за столом, всё ещё безупречно ровный, тонкий и седой, как присохший к стене лист календаря, всё ещё обязанный держать себя в руках, но уже не свой. С навязчивой бестолковостью режешь холодную яичницу, жжёшься кофейно-сигаретной горечью. Нож истошно скрипит по тарелке. И тебе до последнего невыносимо трудно даётся сдерживать хладнокровно решающее «Чего ты хочешь от меня?»
А чего хочешь ты?
— Люби меня. Если я недостаточно идеален, научи меня, как. Сделай со мной всё возможное и желаемое. Заставь заменить собой весь мир. Иначе — убей. Убей меня так, как умеешь делать всё, — грамотно и небольно.
Радикальность моей сущности призвана повергать в шок, но ты… ты ведь понимал, на что идешь? Ты же, создавая меня, конечно, оставлял хотя бы пару процентов на весь ужас, которым могло всё обернуться? Или ты, всерьез забыв о выгоде и бесстрастности подневольного ученого, давно приняв обреченный результат эксперимента, просто мечтал создать себе счастье?.. Молчи! Нет, я не хочу заставить тебя за все поплатиться, ведь осознаю твою невиновность. Я просто — как невыносимо жутко и правда — хочу любить, но я не понимаю… Не понимаю, до взрыданных в клочья нервов не понимаю, как!..
Зная, где ты хранишь — отчего-то совсем доверчиво и доступно — пистолет, беру его и, щелчком проверив затвор, иду к тебе. Теперь боль — единственное и обоюдное чувство, по факту рождения отравленное моей любовью. Она так невыносима, что слёзы с изощренной поступательностью режут нервные волокна и оболочку глазных яблок. Сейчас слезы, подобно кислоте, разъедают все живые ткани, потому что я тоже, как бы ты ни спорил со здравым смыслом, живой. Я хочу быть живым для тебя. Пусть бы и всё вокруг станет мёртвым. Я буду страдать, как не может страдать ни одно человеческое сердце, если только попросишь. Я слишком вынослив, чтобы сдаться, — я, как ты. Пусть болит сильнее. Пусть болит так, как не может и помыслить ни одна живая тварь в мире, существованием которой ты дорожишь и которую я в любом случае превзойду. Превзойду в боли, в жестокости, в страсти, в ревности — во всех параметрах, которыми можно измерить ограниченные возможности моей любви. Стоит дать мне один шанс. Я создавался, чтобы убивать, но я не хочу так просто. Я хочу убивать для тебя и только для тебя. Это как оргазм, как крик, как удар, как прыжок. В этом нет смысла, но есть удовлетворение. Временное неизъяснимое удовлетворение. И оно того стоит. Таковы правила. И тебе не удастся их изменить.
Неотрывно смотришь в глаза своему идеальному монстру. Усталая нежность разглаживает на лице морщины, а я понимаю, что в этот миг ты придумал очередное доброе, невыполнимое, спасающее мир безумство. Дуло пистолета обводит губы, сухие, дикие, приоткрывающиеся навстречу. Я не могу! Мой палец, готовый спустить курок, слабеет рядом с тобой. Плач, застрявший внутри тяжелым комом, перекрывает горло. И, онемевший, я кричу, умоляю тебя забрать пистолет и сделать единственно приятное для эгоистичной, кроваво-красочной твари, которую наивно пытался приручить. Ты совсем не плачешь. Ты никогда не плачешь. Почему? Почему я не могу выдавить из тебя и капли тех страданий, что испытываю сам? Живой ли ты?!
Ты живой. Забрав пистолет, кладёшь на стол и руками, повседневно спокойными, с лаской, которой достойно только беззащитное, измученное, не способное быть виноватым создание, привлекаешь к груди и взаправду (Почему? Почему? Почему?!) любишь. Я хочу, чтобы ты понял, каково это, когда тебя заставляют быть плохим, а ты до последнего хочешь сделать все по-другому. И ведь ты давно понимаешь… Как никто другой.
— А я, вот, думаю, что любовь не должна причинять страдания, — голос твой, спасительный и тёплый, как прикосновение щеки к щеке, наполняется и наполняет весёлой бодростью. — Просто ты ещё мало о ней знаешь. А если обещаешь слушаться, научу тебя любить по-настоящему. Идёт?
Я поддаюсь, отвечаю объятиями и заснувшим плачем, умоляю никогда не бросать, сквозь мертвую тишину слушаю твои губы и сердце, бормоча невпопад, что убью любого, кто прикоснется к тебе, и твоя неведомая сила, как апофеоз всего святого и чистого, заставляет поверить, что ты действительно можешь вылечить меня.
И оно помогает. Закрываю глаза, позволяю кормить себя завтраками из твоей тарелки, забываю, как и ты, что над нами сотни метров, пронзительный, словно рыдание, скрип заржавелых поездов, длинные очереди выстрелов и утопающее в кислотном тумане солнце, которое для этой земли никогда не взойдёт. Мне, наверное, почти не больно. Укачиваюсь на твоих коленях, кладу голову на грудь, засыпаю под кошачьи колыбельные и сказки о живом, как моя душа, солнце. А потом меня окрыляет и храбрит желание снова попытаться протянуть руки к твоей душе. Я не хочу больше ее схватить, я хочу гладить, ласкать, как ласкаю тело. Я хочу стать настолько осторожным, чтобы ты доверил мне наболевшие катастрофы своего одиночества. Но ты, отвлекая поцелуем, говоришь, что я ещё не всему научился, чтобы это понять. И я учусь! Я учусь понимать наш общий, созданный тобой мир, не разбивать розовые сердечки посуды, нашивать новую заплатку на медведя, которому вскрыл плюшевое горло, и давать невыполнимые обещания никого никогда не убивать.
А утром ты одномоментно меняешь правила. А в их категоричности я был так уверен. Давно не запирая в лаборатории, берёшь на руки, несешь на кровать и, исцеляясь от минутного приступа меланхолии, любишь до самой высокой степени наслаждения. А я, раскрываясь всеми желанными тебе телесными и душевными свойствами, спасаюсь. С остатками красной помады выдавливаю в поцелуй улыбку, перестаю ненавидеть раскромсанное, сшитое по лоскутам и покрытое твоими поцелуями тело, соглашаюсь повальсировать с тобой под шуршащего в патефоне Шопена. Я не знал, что такое «дождь», но, благодаря тебе, я теперь чувствую его. Его неустанность, прохладу и шорох. Ты говоришь мне, что он в этой музыке… Я, как таблетки, послушно принимаю поделённое на двоих счастье, зализывая зефирным порошком и кровью с твоих рук, мой милый, мой святой, мой бессмертный возлюбленный.
Мое счастье в том, что я снова и снова смотрю в твои глаза и вижу… Здесь больше нет войны, нет зла, ставшего абсолютной властью, нет смерти, нет всего ада, в котором поневоле оказываешься вместе с тем существом, ближе которого нет и никогда не было. Это любовь? Я правильно понял, правда? Я усвоил урок?..
Душа моя — сгусток залеченного в ладонях тепла. Ты теперь, без сомнений для меня, видишь ее. А я, наверное, начинаю верить, что люди не такие плохие, потому что ты, как трудно принять сей абсурд, один из них. И я, наверное, начинаю, раскалывая режущее в кровь стекло тотального ко всему недоверия, любить этот странный мир, от которого ты меня бережёшь, что-то замалчивая с потаённой печалью в груди. Я начинаю, не боясь, понимать, что мы оба не виноваты и оба обречены.
Сегодня ты ждёшь важного человека, который, как ты сказал, приходит ежеквартально, чтобы следить за твоей работой. Ты уводишь меня в лабораторию, целуя в губы, прикладываешь к ним палец, и я, повинуясь нашему любимому жесту, замолкаю и сворачиваюсь на кровати в позу эмбриона. Почему мне уже не нравится этот человек? Он странный, угрюмый, со шрамом на неровной лысой голове и настолько большой и душный, что мне снова становится трудно дышать. Он долго ходит по комнате, дёргает свинячьим носом, смердит сигарой тебе в лицо, барабанит кривыми, жирными ручонками по столу, роется в шкафу с моими вещами, выводя на ехидно-нервную улыбку, грузными шагами припирает тебя к стене. Ты часто перебираешь игривыми пальцами в воздухе, поправляя очки, моргаешь и растираешь усталую переносицу, пытаешься шутить и уверять, что все хорошо. Но тот скалится в ответ, орёт, брызжет слюной и злостью, швырнув попавшуюся под руку кружку, подаренную мне тобой, хватает за волосы, за руки. Я не могу на это смотреть. Не могу смотреть, как ты пытаешься бороться, но он выхватывает пистолет, который заставляет прижаться к стене. Я должен сидеть тихо, но я не могу, когда кто-то, кроме меня, к тебе прикасается. Я не могу, когда кто-то пытается превзойти меня по силе или по власти над тобой. Прости, но так было заложено в моей проклятой, обезображенной на корню природе. И наверное, это можно было бы предотвратить, если только ты не оказался бы так доверчив ко мне, к собственноручно созданной бездушной твари, и запер бы дверь лаборатории на ключ…
Реакция моя молниеносна. Скальпель с одного удара на всю длину вонзается в податливое мясо, выпуская наружу поток горячей крови, охрипший ужас — из предсмертно распяленной пасти, шальную, бесполезно пущенную в потолок пулю и, кажется, мой, отчаянно громкий и уже неслышный мне самому, крик. Потом было много людей, таких же суетящихся, незнакомых и чужих, как руки, которые меня куда-то волокли. Тебя рядом не было. Меня привязали к кровати, вонючей и жесткой, совсем не такой, на которую ты меня относил. Тут темно и мало воздуха. Меня пытаются кормить, но я не могу есть ни с чьих больше рук. Милый, мне страшно, они, кажется, хотят отнять у тебя твою куколку. Я хочу кричать, но мой голос совсем охрип, а слез не осталось. Помоги мне! Я так хочу снова увидеть тебя.
И ты приходишь. А они, повинуясь, отвязывают меня и позволяют повиснуть у тебя на шее. Снова могу плакать. Дав волю слезам, дрожи, охрипшему шёпоту, умоляю простить свою куколку и обещаю, что больше никогда-никогда не буду плохим. Ты, конечно же, веришь, прощаешь, жмешь мою голову к душистой любимой груди, перебираешь пальцами каждый вздрог позвонков. Ты не разлюбил свою куколку.
— Что ты плачешь, моя радость? Всё уже хорошо. Я с тобой, я пришел за тобой, и сейчас мы вернёмся домой.
Пропитанные тёплой, сладкой улыбкой слова успокаивают, как влитый в самую душу свет не виданного мной солнца. Ты расслаблен и нежен, а значит, всё правда хорошо и мы правда вернёмся. Я не сомневался в тебе, потому что ты здесь сильнее всех.
— Правда? — сильнее обвиваю шею. — Нас прощают? Я не сделал чего-то страшного?
— Конечно, прощают. Иначе бы я не пришел, моё глупое чудо! Никто тебя больше не тронет. Я твой, а ты мой. Навеки… Помнишь, как ты говорил?
Я помню. Я верю, что мы снова вернулись в нашу маленькую комнатку. Ты вытираешь мне слёзы, подкрашиваешь помадой размазанные губы и приручающей хозяйской рукой кладёшь на язык кусочек зефира. Я скоро перестану плакать, моя любовь, обещаю, просто дай мне, не задохнувшись, привыкнуть к тому, что счастье на самом деле существует для нас. Я буду твоей хорошей, самой доброй, послушной, самой лучшей на свете куколкой.
— Давай немного отдохнём? Ты устал и переволновался, — кладя руку мне на плечо, жмуришь глаза в сонной, безусловно, значащей сокровенное «всё хорошо» улыбке. — И я — рядышком с тобой.
Твоя улыбка — моё чудодейственное лекарство. Навязчиво и сумасшественно любимая и любящая всё и всех, кого можно и нужно было бы сейчас обвинить. Я ложусь на кровать, больше не смея ни в чем ослушаться тебя, закрываю глаза и крепко обнимаю за тёплые плечи, стискивая забавно тобой просунутого между нами плюшевого медведя. Ты снова мурчишь любимую мной колыбельную, сильнее прижимаешь мою голову к своей, призывая тишину, кладёшь палец мне на губы и желаешь своей куколке сладких снов. Вот, я уже не плачу. Больше не болит. Просто засыпаю с твоей улыбкой на губах и забываю о наводящем тоску скрипе поездов наверху, перестаю бояться темноты и, кажется, снова чувствую дождь…
И конечно, не успеваю узнать, как ты и хотел, как лучше, как надо, о злых людях, которые, перед тем как убить опасную для мира куколку, позволили тебе совсем недолго побыть с ней. И они, ввиду своей катастрофической недостойности, не успевают — о десяти, двадцати, может, даже сорока секундах перед безумно и весело, как насмешка судьбы, спасшим один на двоих рай…
…ВЫСТРЕЛОМ.