1
2 июля 2021 г., 21:31
Занавески цвета желтоватой плесени пропускают рассеянный солнечный свет. В комнату общежития, где сверху каждого сантиметра любой поверхности лежат семь слоёв пыли. Её комья витают в воздухе, подсвеченные слабыми солнечными лучами, лежат на смятом одеяле, на столе. Медленно кружатся, осыпаясь со шкафов, и опускаются на едва дышащее тельце. Оно в одежде, цвета которой не разобрать в тусклом освещении и пыльном воздухе комнаты. Тельце лежит с улыбкой, такой же пыльной, как и россыпь рыжих прядей около головы. Это Чуя. Он лёг на холодный, грязный линолеум минуту назад, а может час. Может с момента его падения, или добровольного приземления, прошло полгода или минул целый век. Затхлый воздух набрался в галлоны лёгких, пропитал их пылью, слепил влажные стенки. Но Чуе всё равно, улыбка — каменное изваяние на лице, присыпанное пылью, — всё так же цветёт, подпитываемая сладкими воспоминаниями. Эти картинки, что проносились меж белков глаз и сомкнутых век — давно ушедшие секунды, моменты жизни, в которых Чуя по-настоящему жил. Жил, и любил жизнь до лёгкого безумства, до дрожи в теле, до скрежета зубов, до крика на рассвете. Жил, любил жизнь, и одного человека, который перерубил его на мелкие кусочки и склеил воедино — получился улыбчивый, радостный Чуя, и эта улыбка не сходит с него до сих пор. Тогда растянутые от уха до уха губы имели привкус апельсинов, небольшие ранки от них и пропускали через себя тонны, километры смеха. Сейчас же эта улыбка превратилась в шрам, остро смотрящую в тёмное небо скалу. Вместо облаков она видела клубы пыли, но светилась так же ярко, и не думала блекнуть. Правда, былая яркость, как от светлячка, потухла. Остался лишь отблеск химозной вывески, яркий, но неестественный.
Осаму. Не сложное японское имя, для Чуи пропитанное апельсинами, матовой, немного яркой весной, дерзким летом, увядающей осенью. И неприятной, пробирающей морозом сквозь кости, обволакивая инеем внутренние органы, зимой. Чуя, заселяющийся в общежитие никак не ожидал натолкнуться за дверью на ещё одну дверь, только из толстого слоя запаха апельсинов. Настолько толстого, что скулы мгновенно свело, глаза заслезились, выискивая причину образования второй двери. Причина — худощавый парень в грязной рубахе, с ожогами на пальцах, который ел только апельсины, — нашлась мгновенно. Обнаружила себя быстрее, чем Чуя успел моргнуть, и сразу показала всю свою сущность. Осаму плакал. Сидел за маленьким столом в день новоселья, заглатывал второй килограмм апельсинов, пропуская их сок через огромные ожоги. Они поедали почти всю плоть на пальцах, расползались фиолетовым облаком по красной, сожжённой плоти. Сок лился внутрь, сквозь яркую плоть, пробирался в самую глубь и жёг, жёг, жёг, но так и не стал причиной слёз. Причину так и не узнал никто, но Чуя уже в этот вечер смог её искоренить. Промытые пальцами Чуи ожоги скрылись под бинтами, под хлюпанья носом и скромное «спасибо». Уже утром Чуя проснулся с росточком странноватого тепла между третьим и четвёртым ребром. Ростку нужна была питательная почва для прорастания, и Осаму, сам того не зная, её устроил. Чуя лишь удивлялся, что тепло кувыркается у него под сердцем и заставляет спросить, обрабатывал ли Осаму ожоги, кушал ли что-то помимо апельсинов. Их едкий запах не выветрился из комнаты, впитался в мебель, одеяла, подушки, бельё, в тонкую, с синеватыми разводами, молочно-белую кожицу. Чуя просыпался с рассветом, глядел на светлое, розовое небо, и диск яркого солнца. Горизонт становился цветом, как плоть на пальцах у Осаму. В один такой рассвет Чуя оглянулся на скрип кровати, и заметил Осаму, смотрящего за окно. Пальцы перебинтованы, рубаха пахнет цитрусовыми.
— Зачем ты жжёшь пальцы? — Тихий вопрос проскользил по комнате, натянув струну неловкого молчания.
— Хочу чувствовать, — тихий ответ ослабил эту струну, но натянул вторую, с молчаливым вопросом.
Его Чуя так и не задал. Проглотил в себе, оставил на размышления перед сном, лишь кротко кивнул. Засобирался было на учёбу, так Осаму отдёрнул его, напоминая о раннем часу и воскресном дне. Эта весна — матовые, спокойные месяца, насквозь пропитанные ароматом сакуры, тревожностью перед экзаменами и такими воскресными рассветами. Осаму, благодаря соседу, научившийся есть не только цитрусовые, прекрасно играл в «Эрудит» и смущённо просил Чую перед сном перебинтовать ему пальцы. Новые ожоги появлялись, поверх старых, незаживших рубцов. Толстые, розовые нити шрамов расползались, пузырились и взрывались неприятным содержимым, обнажали яркую плоть и струйки крови. Чуя, поначалу проявлял полную терпимость и молчание. Изредка прятал зажигалку Осаму под матрацем, как бы невзначай отдавал ему свой йогурт. Так было до ночи после первого экзамена.
Нервы на пределе, скоро самый сложный предмет, Чуя в спешке листал засаленные страницы учебника. Извилины мозга сварились в обширной, густой массе информации, которую Чуе не представлялось усвоить за одну лишь ночь. Он прочитывал параграфы вновь и вновь, возвращался к рукописным конспектам, хрустел пожелтевшими страницами книг. Руки дрожали, ресницы склеивали веки, мир перед глазами растворялся и смазывался. Чёрные иероглифы плыли, слипались с жёлтым фоном страниц, перемешивались в грязноватую массу. Проводки нервов начинали гореть, обугливаться, превращаться в тонкие, испепелённые веточки, как у мёртвых деревьев. Чуя сидел над учебником, обхватив голову с бурлящим содержимым руками, стараясь сосредоточится на размытых иероглифах. Перед глазами стояла грязь из чернил и жёлтых страниц, а до ушей донёсся слабый возглас собственного имени. Звали из-за двери, но не в комнату, а ванной. Чуя резко встал и направился, желая высказать соседу в лицо всё, что он о нём думает. Но картина, царящая за дверью ванной, лишила Чую всех слов и голоса. В помещении всё пропахло дымом: запах исходит от холодного, бледного кафеля, от коврика и жёстких полотенец, от зажигалки в руках Осаму. Помимо едкого запаха дыма, в помещении витает отдушина горелой плоти. Чуя увидел это. Как плоть, покрытая размазанным рубцами, алеет и пухнет, некрасивые разводы разливаются по ней. Чуя вдохнул запаха горелого мяса слишком много, слишком ярко увидел картину спокойного лица Осаму, поджигающего свои пальцы. Сердце громко ударило в ещё недавно кипевшей голове, гул распространился по всему телу, Чуя затрясся. Осаму перевёл взгляд на него. Тихий голос ударялся о кафель, медленной, спокойной лентой проникал Чуе в уши, зажигал внутри головы яркое табло с надписью «Тревога».
— Перебинтуешь потом, хорошо? — Осаму не улыбался, лишь с вопросом в усталых глазах глядел на Чую. — Ты хочешь, чтобы я перестал?
Чуя кивнул, слыша голос Осаму не чётко, просверливая взглядом его оголённые ключицы и спокойную поверхность воды с алыми каплями.
— Залезь в ванну, тогда перестану. Только без одежды.
— Ты сумасшедший! — Отрешённо прошептал Чуя, двигаясь назад, за дверь ванны.
Он захлопнул дверь ванной комнаты, осел вниз по ней. В голове всё кипело, намного сильнее, чем при разглядывании школьного учебника. Чуя обхватил голову руками, выпучил глаза, смотрел в пол. Тревога металась по жилам, заползла в ноги, заставляла биться стопы в судорогах. Поднималась, перетаптывая все вены в кашеобразное месиво. Осела в руках, вызывая нешуточный тремор, произвольные сокращения мышц пальцев, странные выгибания ладоней. Подбиралась к горлу, душила тонкой проволокой, впиваясь в жилки. Невидимая миру кровь сочилась из них, медленно стекая по шее теплой струйкой, падающей одинокой каплей на футболку. Отсутствие кислорода продолжалось долго, Чуя хватал ртом воздух, глядя на свою кровать. Маленькая щепотка тревоги прокралась в мозг, где и так всё кипело. Чуя жадно захватил ртом воздух, и вместе с ним запах горелой плоти. Тревога выветрилась из тела мгновенно, Чуе вновь стал поступать кислород. Он удивился, ибо тогда это случилось впервые. После зимы такие приступы приходили часто, но тот Чуя, сидящий под дверью в ванной, не знал, что переживёт экзамены и доживёт до зимы. Зато он знал о другом, более важном в этот момент. Дверь ванны заскрипела вновь, Чуя прошёлся вперёд, глядя на свои оголённые коленки, не смотря в лицо Осаму. Вода тёплая, Чуя сел, смотря куда угодно, лишь бы не попасть взглядом между ног или в глаза. В эти карие, нарочито глуповатые, глубокие глаза. Глаза уже не друга, или ещё не друга — Чуя понял, что с Осаму он живёт совсем недавно, но подружиться они сумели. Выручали друг друга на неожиданных контрольных, изредка Осаму помогал Чуе с не дававшиеся ему химией. Хотя, эта сцена явно была последней в их цепочке дружеских отношений. Осаму потушил зажигалку, и придвинулся к Чуе. Лёг, уткнувшись носом в изгиб шеи, созерцая, как Чуя краснеет от прикосновения чужого тела к своему.
— Забери её у меня, — Осаму протянул Чуе зажигалку. — Когда я тебя обнимаю, я чувствую. И мне больно. Она больше не нужна.
Чуя взял зажигалку, стараясь со злости не превратить в месиво зелёный корпус. Бросил на кафель, а руки вернулись к голове Осаму. Поглаживал шоколадные прядки, нос щекотала аура цитрусового аромата. Чуя, вопреки своим же ожиданием, не почувствовал ничего, кроме прорастания того росточка между рёбрами. Он, как вьюнок, опутал кость, слегка сжал её, и потянулся вверх более молодыми собратьями. В середине соединившихся стебельков росло тепло, приятное и чистое, за восемнадцать лет жизни Чуи ещё не прожитое. Чуя удивлённо ощущал это нечто, тёплым клубком собравшееся возле сердца. Осаму поглаживал его по ключице и глядел несколько отстранённо. Не пытаясь что-либо сделать, дотронуться до Чуи под водой, что-то сказать. Осаму был не здесь, он путешествовал по лабиринтам внутри своей головы, находя всё новые и новые сокровища там, постепенно их исследуя. Чуя, видя, что Осаму умолк, решил начать тихий диалог.
— Тебе не кажется, что подобные сцены немного переходят границу дружеских и соседских отношений? — Он не глядел на Осаму. — Или ты воспринимаешь меня… Не как друга или соседа?
— Не знаю. И я шутил, — последнее слово Осаму сказал раздельно, чётко проговаривая каждую букву.
— Дурак! — Чуя толкнул Осаму от себя, плеснув на коврик капли воды.
Чуя выпрыгнул из ванны, обернулся полотенцем и выбежал из комнаты. Этим же вечером труп избитой в сердцах зажигалки, чьё тело превратилось в пластмассовое, бензиновое месиво, покоился в чёрном мешке с прочим мусором. Воспоминания об этой сцене часто приходили к Чуе перед сном или во снах. Подкрадывались тихо, не заметно, на цыпочках. Входили в черепную коробку без стука, заставляя пропускать в тогда ещё чистые галлоны лёгких больше воздуха. Чуя ненавидел и в то же время любил это воспоминание, но возвращался к нему редко. Вспоминать, как мелкие шарики тревоги катались у него по жилам, заставляя дёргаться всё тело и ловить ртом воздух было неприятно. Ещё неприятнее осознавать, что думал Осаму, когда увидел обнажённого Чую в дверях ванны. Осаму знал, что со своей наигранной глупостью может превратить любую шутку в правду и выставить человека в своих глазах смешно. Знал, и умело пользовался. Этот случай был единственным всплеском красной краски, — такой же, как ожоги на пальцах Осаму, — на матовой весне. Чуя сблизился с Осаму, тот стал угадывать его настроение по йогуртам. Их Чуя употреблял в чрезмерном количестве, и Осаму часто думал, что молочный оттенок кожи у Чуи связан именно с этим. Они не вспоминали про неудачливую шутку, хотя оба наблюдали отголоски прошедших секунд во снах. Матовая весна прокатилась быстро, пришли дерзкие летние каникулы. Во время праздника, посвящённому окончанию курса, Чуя стоял около стенки. Вдыхал резкий, душноватый запах пота от пьяных тел, ища Осаму взглядом. В прыгающей, как мысли на экзамене, толпе, было сложно высмотреть знакомую макушку. Вскоре Осаму сам пришёл к Чуе, со стаканчиками чего-то безалкогольного в руках. Они переговаривались криками, не боясь, что кто-то из прыгающей толпы, осветлённой яркими мигающими вспышками цвета, услышит их разговор. О насущном, о выпускном, о планах на каникулы. Чуя, как бы ему не хотелось, прошептал Осаму на ушко, что дома его не ждут, несмотря на полный порядок в табеле. Осаму понимающе кивнул, говоря, что у него такая же ситуация, только дома нет. Оба поджали губы, отхлебнули от стаканов, и решили, что это лето проведут вместе. Общежитие не перестаёт работать на время каникул, так что план был нетруден в реализации.
И лето было. Жарким, душным, полным слепней и мошек, но так же ярким, как самые дешёвые фломастеры. Каждый день представлял собой брызг яркой краски на желтоватых страницах учебника, каждый месяц — сборище таких ярких, кислотных страниц. Ребята могли не появляться в комнате до трёх дней, бегая по городу круглые сутки. Они не спали, хоть и ужасно хотели, прятались в общественных туалетах от полиции. Смеялись, стараясь найти удобную позу в темноте кабинки. Чуя покупал в автоматах дешёвую газировку, которую распивал с Осаму. Они сидели на перилах, глядели на красивую набережную. Перевешивались с них, часто падали, но отделывались расплывчатыми синяками. Осаму часто вёл Чую на набережную, когда солнце садилось, покрывая алым пламенем голубизну горизонта, создавая чудные разводы последними лучами. Осаму, — щуплая фигура в застиранной футболке, — сидел на перилах, пил до ужаса сладкую газировку, догадываясь, сколько таблиц Менделеева плавает внутри холодной банки. Волосы с шоколадным отливом, поддёрнутые последними солнечными лучами, растрёпывались от редких порывов ветра. Чуя сидел рядом, наблюдал за Осаму, который опять пропадал в лабиринтах собственного сознания, или же добровольно давал рассматривать себя. Чуе нравилось перекатываться взглядом со скул на ключицы Осаму и обратно, взбираться на лицо, а потом резко падать на торс, глядеть на тощее тельце под большой футболкой и чёрными джинсами. Чуя скользил взглядом по телу Осаму, наблюдая за теплом в груди. Клубок подрос, перевалился за рёбра и подкрадывался к сердцу. Росток же вырос, окреп, как плющ завился о рёбра Чуи. Но пока что не расцвёл. Чуя чувствовал, что с этим сгустком тепла, который начинает шевелиться, когда карие глаза Осаму обращены на Чую. И со цветком, который становится ближе к цветению после каждого прикосновения Осаму, замешано что-то, что рано или поздно всплывёт на поверхность, но пока что заперто в клетке между рёбрами. Чуя догадывался что Осаму, чувствовал то же самое, только нашёл этот сгусток тепла не между рёбер, а в лабиринтах своего подсознания. Но точно так же глядел на море и не понимал, что это тепло означает. Ребята сидели на перилах, выпивали литры газировки, пока разводы от заката растворялись в приятной синеве ночного неба. Тогда около набережной проходил отряд полиции, и Чуя тащил за собой ушедшего в себя Осаму. Они смеялись, быстро бегая по белым, занесёнными песком, кафельным плиткам. Топот кроссовок, звонкий смех, отдающий приятной болью в висках и ниши в высоком берегу, где прятались Осаму и Чуя. Белые плитки сырые, но ребята это словно не замечали, касались друг друга легко, невзначай, рассказывая что-то и смеясь; заливая боль в желудке сладкой газировкой и сплетничая об учителях. День — словно фотоплёнка, с самого рассвета до заката, часто без перерывов на сон. Полная смазанных кадров, где Чуя несётся во всю прыть от бродячих собак, а рыжие волосы словно шлейф, маячат яркой кучей сзади головы, сдуваемые ветром. Ещё куча кадров, где Осаму бьёт автомат, нагло достаёт упавшую газировку, и они с Чуей быстро убегают от ещё не подоспевшего охранника. Бегут вместе, под ногами маячит белая, посыпанная песком плитка набережной, в ушах отдаётся смех друг друга. Чуя подпрыгивает и делает смазанный кадр, крича, что он выше Осаму. Осаму же подпрыгивает следом, понимая, что Чуя прав. Но всё равно смеётся. Ещё серия более чётких снимков, когда уставшие ребята засыпают в нишах, лёжа на рюкзаках и обнявшись. Тогда они и не думали, что выглядят совсем не как друзья. Такой фотоплёнкой день помелькал в голове у Чуи, прижимающего Осаму к себе. Летняя ночь выдалась холодной, на кожу опустился неприятный осадок от росы и лёгкого тумана. Осаму уже дремал, обхватив Чую за талию, нисколько не смущаясь с этого жеста. Чуя слишком хотел спать, чтобы открыть глаза и глянуть в лицо Осаму. Под закрытыми веками мелькала его улыбка, белые плитки, занесённые песком, и глаза, полные радости от жизни. И тогда, засыпая, Чуя тоже жил. Жизнь он поглощал так же, как Осаму апельсины, заглатывая по килограмму за раз. Кусая мякоть грубо, не боясь, что капли едкого сока попадут в раны на губах. Осаму тоже жил, тащил Чую купаться, как только взошло солнце. Плевать на отсутствие плавок, пляж пустынный, можно нырять и без одежды. Чуя смеялся, брызгался водой, Осаму не отставал. Порой Чуя спотыкался, падал в воду и плевался, а видя Осаму, который подставил ему подножку, набрасывался на того с оглушительным воплем. Люди, спешащие на работу рано утром, крутили пальцем у виска, глядя на двух молодых людей, плескавшихся в воде и кричащих, как маленькие дети. Чуя же забыл про всё: про смущение, про нормы приличного поведения, про своё нагое тело. В мире существовал только он, Осаму, бескрайний простор солёной воды и то тепло, которое грело сердце с каждым взглядом и прикосновением Осаму всё больше и больше.
И в один момент это тепло взорвалось. Ребята спрятались в нишах крутого берега, от проливного дождя, но успели промокнуть насквозь. Футболки потемнели, потяжелели от воды и лежали мокрой кучей в грязном углу ниши. Повсюду сырость, гуляет влажный, морской воздух, между белых плиток виднеются полосы мокрого песка. Ребята лежат, опустив голову на влажные рюкзаки, громко дыша. Сначала они бегали просто так, или от людей в синем, или ради забавы. Но потом начался ливень, и им пришлось нестись к знакомому пляжу. Осаму такие приключения были по душе, он бежал по набережной, чёлка поднималась со лба. На бледном лице виднелись все признаки безудержного веселья, Осаму прыгал по мокрому песку, пока Чуя затаскивал рюкзаки в нишу. С его волос и одежды скатывались крупные капли, окропляли плитку. Осаму же прыгал под дождём, босой, кричал во всё горло, но не мог перекричать гром. В конце концов Чуя выпрыгнул из ниши, потащил Осаму с собой за руку. Тот обмяк, захватил Чую в объятья и медленным, степенным шагом двинулся к укрытию. Капли с волос Осаму приземлялись на мокрую шею Чуи, скатывались по ключицам вниз. Осаму же дышал ему на ухо, остановился, не желая заходить в нишу. Стоял под ливнем, обнимая растерянного Чую, и полностью осознавая, что не хочет его отпускать. Они зашли в нишу вместе. Легли на рюкзаки в полном молчании, не расцепляя объятий. Чуя оглядывал тёмное помещение, отмечал, что он немного выше Осаму, и постепенно возвращался к горящему теплу. Оно обхватило сердце, начало прожигать его. Но эти ожоги были приятными, растапливающими каждый сосуд, подогревающие кровь. Чуя глядел на Осаму, который уткнулся ему в ключицу, и медленно, сонно перебирал рыжие пряди. Глядел, и находил в его полуприкрытых глазах источник странного тепла, подкормку для цветка, который должен вот-вот зацвести. Осаму поднялся и лёг чуть повыше, глядел Чуе в глаза. Молчал, обдумывал что-то. Стебельки плюща, обмотанные вокруг рёбер, немного надавили, давая понять, что действовать можно. Чуя подался вперёд, слегка опустив веки, и коснулся губами губ Осаму. Кусал их, получая скромные ответы, и чувствуя, как сердце впитывает тепло, а бутон цветка медленно раскрывается. В зубы стукнулся мокрый язык, Чуя разжал челюсти, неумело просунул вперёд свой. Неловкие вздохи и прикосновения, касания ключиц и шутливое «крутые мы с тобой друзья» от Осаму. Он долго лежал, не спал, касаясь Чую губами и не требуя ответ. Когда лучи рассвета проникли в нишу, осветили мокрый, белый кафель, Осаму открыл глаза. Чуя сидел в высохшей футболке, пытаясь согреться, и его спасли объятья Осаму. Он облокотился о стену, протянул ноги, Чуя сел на них, мягко целуя Осаму в ключицу. Губы онемели, в лёгкие тонкими иголочками впивалась простуда, но тепло, которое растопило сердце, затмевало всё это. Осаму с Чуей вернулись домой, провалялись в кроватях неделю. Осаму забирался в кровать к Чуе, когда тот не ложился к нему. Ребята засыпали и просыпались в объятьях друг друга, иногда поздно, когда утренняя трель птиц сменилась хлопками и сигналами машин. Иногда рано, на рассвете. Тогда Чуя целовал Осаму в ключицы, нависал над ним, пытаясь шутливо разбудить. Всё в хрупком молчании, до того момента, когда Осаму откроет глаза и позовёт Чую хриплым «сладкий». Тогда Чуя устроится рядом, ловя секундные, тёплые прикосновения чужих губ на своих.
Лето продолжалось, ещё более яркое. Теперь в нишах Чуя обнимал Осаму, прижимал его к себе, незаметно подталкивал к стене. Осаму упирался об неё, прислонялся макушкой к старым плиткам, чувствуя, как язык Чуи скользит по его зубам. Тепло в груди распределилось на всё тело, цветок цвёл. Чуя, медленно, с желанием прочувствовать каждое прикосновение Осаму, прикасался к нему, сжимал в ладонях горловину футболки, проскальзывая языком всё дальше и дальше. Лёгкие сжимались от недостатка воздуха, пульсировали, но Чуя боялся ломать эти хрупкие, чувственные моменты. Он чувствовал Осаму каждой косточкой и сантиметром кожи — словно маленькие трещинки по всему телу, и Осаму впитывался в них, рассасывался по телу своими прикосновениями и неумелыми движениями языка. Чуя спускался на ключицы, создавая дорожку из бурых, с размытыми краями, пятен, которые Осаму и не думал скрывать. Ловил многозначительные взгляды прохожих, и улыбался Чуе, с намёком в глазах. Он любил эти пятна, любил самого Чую. Чуя считал, что цветок у него в груди, такой же как пятна, — в центре яркий, тёмный оттенок красного, а лепестки алые, с расплывчатыми краями. Они ставили эти пятна друг другу везде — в нишах на набережной, в тёмных переулках, в комнате, нежась под одеялом и вдыхая запах стирального порошка. У Чуи они выходили бледноватые, но крупные, он часто замечал, как Осаму приоткрывает рот, но не издаёт звука при их появлении. У Осаму они выходили мелкими, но более яркими, Чуя закатывал глаза и переставал дышать, когда они цвели на его шее. Оба чувствовали, как тепло, что впилось в сердце, отслаивает небольшую часть. Эта часть опускается вниз, теплиться внизу живота. Иногда Чуя доводил это тепло до горячего узла, но тут же жалел об этом, видя розоватый оттенок на щеках Осаму. Но лето было ярким, каждый день окрашивался кислотными оттенками, и один из этих дней пестрел ими особенно сильно. Тогда Осаму не лишался голоса, от стен отскакивали сипловатые стоны, и подкрепляли узел внизу живота. Чуя, не менее растерянный, чем Осаму, пытался взять ситуацию в свои руки. В итоге не помнил практически ничего, кроме безумного желания, режущее всё тело на тонкие полоски, и такого же удовлетворения. Осаму помнил не больше, обнимая Чую на утро. Постель перемазана липкой жидкостью, ноги слишком ватные и всё ещё переживают ночные взрывы, не способны встать. Чуя прокручивал небогатый арсенал воспоминаний, касаясь ключиц Осаму и проживая все моменты заново. Позволяя Осаму проникнуть дальше молочно-белой кожи, в нутро, где сердце впитало огромный сгусток тепла. Осаму же пропустил Чую в свои лабиринты подсознания, позволил побродить там вместе, в перерывах нашёптывая ему на ухо длинные, но бессмысленные предложения. Чуя заходил в эти лабиринты с осторожностью, ступал медленно и прислушивался к рваным выдохам. На утро разглядывал пальцы Осаму, некогда под слоями бинтов, с некрасивыми разводами и пузырями, а сейчас — без новых ожогов, с едва заметными рубцами. Тогда ещё чистые галлоны лёгких вдыхали огромное количество кислорода. Тот Чуя и не подозревал, что через несколько месяцев к мокрым стенкам лёгких прирастёт тонкий, но прочный слой пыли. И на молочно-белую, тогда покрытой испариной и яркими пятнами, кожу тоже осядет пыль. Может, недельная, а может и вековая. Если тогда Чуя проглатывал время вместе с фаст-фудом и языком Осаму, то сейчас оно движется мимо него, но не мимо пыли.
Лето закончилось с цветом оранжевого заката на фоне новостроек. Осаму глядел на него из окна, оперившись руками о подоконник. Чуя подходил сзади, целовал Осаму в шею, обнимал. Полностью счастливый, тепло из сердца разливалась по всему телу непринуждённо, медленно. Не как ночью, резко накатывало, парализуя нагое тело. Капало с рёбер неспешно, разливалась по всему скелету, пропитывало мышцы. Чуя мог стоять вот так, на закате, обнимая тёплое тело Осаму, если бы он не оборачивался и не обнимал в ответ. Касался губами лба Чуи, утыкался ему в плечо, обнимая за талию. Чуя складывал голову на макушку Осаму, руками проникал под футболку и рисовал на голой коже красивые, но невидимые узоры. Выводил их пальцем, словно огнём от зажигалки, и эту приятную боль Осаму чувствовал. Пришла учёба, а с ней неброская, увядающая осень. Чуе всегда становилось скучно в это время года, но Осаму стирал эту скуку под корень. По университету поползли слухи, словно клубки пыли, оседающие внутри ушных раковин и прожигающие извилины мозга насквозь. Осаму не слушал, вытряхивал эту пыль из ушей быстрее, чем она успевала жечься. Чуя же внимал слухам, перекатывающимся, как перекати-поле, по просторным коридорам, звучащими в классных комнатах. Осаму, заползав к Чуе под одеяло, водил пальцами по скуле, оставлял на губах Чуи ощущение невесомого, лёгкого поцелуя, и рассказывал что-то вкрадчивым, тихим голосом. Этот голос растворял пыль слухов, залечивал раны внутри черепной коробки после неё. Обнимал, прижимал Чую к себе, словно боялся, что он потеряется в этой пыли от шёпотков и смешков за спиной. Тот Чуя не знал, что Осаму давно в них потерялся, и бросил все попытки выпутаться сам. Сейчас этот вкрадчивый голос смог бы растворить всю пыль в комнате, очистить пузыри лёгких, но Осаму больше ничего не прошепчет Чуе на ушко. Осень, пропитанная шуршание опалой листвы, поцелуями с привкусом кофе на губах, когда на окно ложатся косые, холодные, нити дождя и совместными неспешным прогулками, кончилась. Небольшие каникулы проведённые под одеялом, иногда в простых тёплых объятьях, иногда с салфетками и с шуршащими упаковками от презервативов. В конце каникул, при обыденном разговоре в объятиях Чуи, Осаму рассказал, что нашёл несложную подработку. Чуя искренне радовался, широко улыбался, и эта улыбка не стёрлась с его лица до сих пор.
Бесснежная, но до ужаса холодная зима. Тонкие иголки холода протыкали кости насквозь, вводили инъекции инея при каждом выходе на улицу. Руки краснели, на рёбрах образовались сосульки. Внутренние органы покрылись тонким слоем инея, состоящим из мелких крупинок льда с острыми углами. Они впивались в склизкую кожицу внутренних органов, порождали боль и холод. Тепло, растворившееся в сердце, не могло их растопить. Чуя, в попытках согреться укрывался двумя одеялами, но замерзал до дрожи в коленках. Осаму работал в ночную смену, приходил в комнату только тогда, когда небо начинало розоветь. Зимние рассветы — и те пропитаны жутким холодом, впивающимся в лопатки, проводившим по сухожилиям тонким лезвием. На молочно-белой коже не было видно тонких порезов от мороза, но Чуя чувствовал их слишком явно. Кривил губы, порою даже плакал, чувствуя, как просторно стало на кровати. Слишком просторно и холодно, простор превращался в одиночество, а холод в тонкий ножик, разрезающий вены. Когда Осаму приходил пораньше, что случалось редко, ножик таял, вены склеивались и тепло в сердце растапливало сосульки на рёбрах. Осаму целовал Чую, несколько настойчиво, стараясь вложить в поцелуй всё, что только мог. Чуя отвечал в той же манере, оттягивая прядки на висках и касаясь пальцами скул. Холодная, превращающая позвоночник в ледяную фигуру, кровать, превращалась в удобное, мягкое и тёплое ложе. Ночь проходила с горчинкой на губах, ведь оба парня знали, что рассвет сожмёт их в своих холодных пальцах и разорвёт на несколько дней или неделю. Чуя боялся этой горчинки, целовал и целовал, упивался тёплым телом Осаму. В следующий вечер прокручивая воспоминания, стараясь совладать с горечью в груди, изредка плача. Не слезами, а кристалликами льда, снежинками, которые проживали слизистую и белки глаз насквозь. Боль, тупая и сверлящая, поселилась рядом с теплотой. В центре сердца образовался маленький кристаллик льда — крупинка приторной соли, прожигала ткани, углублялась в плоть всё глубже и глубже.
А потом… А что потом Чуя не хочет вспоминать. Вспомнить значит потушить тепло в груди, работающего от воспоминаний матовой весны с неудачливой шуткой и смешным исходом, дерзкого, яркого лета с настойчивыми поцелуями на улицах и перемазанными белой слизью простынями. Осень Чуя вспоминает уклончиво, только тёплые вечера под одним одеялом, и разговоры. Чуя шепчет про себя «говори, говори, говори», и прокручивает голос Осаму, навсегда застрявший в памяти. Изредка вспоминает те вечера, когда Осаму приходил со смены. В душе шумела вода, а за окном небо грязно-фиолетового цвета. Чуя выключал желтоватый светильник, отодвигался к краю, ждал, когда Осаму пролезет под одеяло и растопит сковавший Чую холод. Осаму ложился рядом, обнимал Чую, касался его губами везде, вызывая яркие вспышки перед закрытыми веками. Чуя не вспоминает, что произошло потом, тогда каменная улыбка, больше похожая на некрасивый рубец, шрам, поблекнет или сменится слезами. Тогда, после удачной холодной ночи и такого же рассвета, Чуя поглаживал пустое место около себя. Осаму не вернулся со смены, не залез под одеяло, не превратил Чую из замёрзшего скелета в живое, горячее тельце. Чуя ходил по комнате, глядел на рассвет и чувствовал, как лёд царапает горло, заставляет кричать и биться локтями о мебель. Бежать по холодным улицам в поисках подпитки для тепла, растворившегося в сердце. Чуя стучал лбом о кафель в ванной комнаты, перестал только тогда, когда помимо холода в груди, лоб пронзила острая боль. Ссадина. Чуя сидел на кровати, с пластырем на лбу, пытался раствориться в ледяной голубизне неба, потирал холодными ладонями колени. Как вдруг телефон зазвонил, да так громко, что послышался хруст сломавшейся холодной тишины. Женский голос по ту сторону трубки проникал в ухо Чуе поддергивавшимися проводами, смешными нервными импульсами, бессвязным криком. Чуя уловил суть и почувствовал, как зашевелились кончики испепелённых нервов. В его воображении предстал Осаму, лежащий в глухом переулке, с руки бегут частые струйки крови, пачкая асфальт. А около второй руки валяется лезвие. Быстрые сборы, ломающие сосульки, нависшие на рёбрах. Чуя бежал, громко топая по холодному асфальту, но слыша лишь биение собственного сердца. Бежал вперёд, от ведения, что пришло к нему, когда он ещё разговаривал, бежал от холода и боли, которые норовили вонзиться в сердце. Прожечь всё пространство под рёбрами болью от выстрела, переломать кости, разодрать лёгкие на мелкие кусочки, ежесекундно напоминая об окровавленных пальцах Осаму. Звуком выстрела служил бы крик женщины, пулей — увиденная картина, когда Чуя добрался до указанного переулка. Он слегка опоздал, переулок уже оклеили яркой лентой, люди в синем ходили по участку. Чуя успел лишь мельком взглянуть — бледное тело с тёмной макушкой, опустилось по стене, неподалёку от мусорных баков. Пальцы и правда окровавлены, а рука вся в кровавых разводах. Вид крови, в сердцах перерезанных вен, словно оголённых проводов, облил нервы Чуи бензином и кинул в них спичку. Нервы горели, полыхали тонкими нитями, пока Чуя рыдал рядом с синей машиной. Рыдал, захлёбывался в собственном крике и слезах, разбивал костяшки пальцев об асфальт. Не в силах вынести боль от трескающегося тела. У Чуи были невидимые миру раны — туда он позволял глядеть Осаму в те секунды, после которых простыни покрывались бледной жидкостью, когда прикосновения схожи с разрядами молний. Осаму касался его, забравшись в эти щели, глядел на нагого Чую с желанием бесконечно узнавать и бесконечно принимать. Чуя глядел на труп, осевший по стене, и чувствовал, как тело ломается по линиям ран. Больно, безумно больно. Вперемешку с болью в тело закралась тревога, тогда, то, что случилось матовой весной, около двери ванной, повторилось. Только тревога била по жилам и конечностям в двое сильнее. Чуя сам испугался своего тремора, яркости таблички «тревога» которая выплыла из головы и маячила размытой картинкой перед глазами. Приехала ещё одна машина, белая, но увидев взгляды людей в халате, Чуя убежал, размазывая слёзы по щекам. Бежал, сам зная, что в комнате сойдёт с ума, один на один с этой невыносимой болью. Часто останавливался, сгибался пополам и хрипел. Прохожие не могли понять, что он говорил, Чуя же слышал «он умер» и не понимал, кто так истошно хрипит. И почему его горло так горело, боль отслаивала кожу гортани, образовывая глубокие раны, нарывы. Чуя не запомнил, как отбился от толпы и дошёл до общежития.
Нервы испепелились, лежали некрасивой чёрной кучей пепла, по ванной разносились тихие всхлипы. Тогда тепло в груди заметно потускнело, практически угасло, стебельки цветка распутались и больше не цеплялись за косточки рёбер. И это угасание было намного большее, чем холод в постели. Чуя бился головой о кафель, швырял подушки в стену, барабанил ногами и кричал, слишком громко кричал. Осаму приходил к нему во снах, сначала тем Осаму, который бежал по набережной с диким криком, танцевал и прыгал под дождём. Потом тем Осаму, который сидел около мусорных баков, с окровавленными пальцами и лезвием около них. Но тепло внутри сердца подсказало Чуе, как перестать чувствовать боль, словно от невидимой пули. Эта пуля выкрала Осаму из реальности, оставив Чую одного, в холодной постели. Но Осаму в воспоминаниях был жив, смеялся, любил апельсины и дождь, плакал в день новоселья. Тепло в груди стало питаться от них, пусть и цветок давно завял, опустился зелёным месивом с рёбер и постепенно разложился. Чуя лежал, покрытый пылью, может час, а может и целый год. Он прокручивал воспоминание постоянно, подпитывая жизненно необходимое тепло в груди. Правда, само сердце покрылось тонким слоем пыли, растворить которую способен только голос Осаму. Тупая боль уже не пожирает Чую, он игнорирует выстрелы её ружья, укрываясь прочным бронежилетом воспоминаний. Но глубоко в мозге Чуя осознавал всё. То, что тёплые руки Осаму никогда не поднимет его с этого пола, никогда не распахнут занавески. Осаму никогда не упрекнет Чую в хандре, которую назовёт бессмысленной. Никогда не заберётся с ним под одно одеяло, не согреет своим дыханием его ладони и никогда не зальётся румянцем, попросив Чую сегодняшней ночью быть сверху. Чуя открыл глаза, потревожив слой пыли. Её комья полетели вниз с век, оседали на пол. Чуя глядел в грязный потолок, и по пыльной, бледной щеке потекла одинокая слеза. В голове, вместо воспоминаний, крутилась одна единственная мысль, причинявшая невыносимое количество боли.
Он больше не придёт.