ID работы: 10929625

Angelus sordidum

Слэш
NC-17
Завершён
69
автор
Переплёт соавтор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
21 страница, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
69 Нравится 5 Отзывы 14 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Для Петра Степановича настало время разумно скрыться и переждать, и для этого он выбрал место, куда сейчас точно никто не сунется. Летний дом в имении губернатора, где они с Юлией Михайловной отдыхали на днях, пили чай на веранде – и от которого у него остались ключи. Сейчас Верховенский был никому не нужен и неинтересен. Губернатор слег, губернаторша обязана быть при нем, все слуги в доме. А к летнему дому ведет отдельная дорожка, даже несколько. Здесь тихо, красиво, здесь не слышно пожара, беспорядков, и дорогу сюда он подробно описал Эркелю в записке. Стоя у резного деревянного столбика крыльца, Верховенский крутил в руках бутылку вина, понимая, что не располагает штопором, и прикидывал, догадается ли мальчишка принести что-то поесть. Даже если нет – на вино он потратился, должно быть неплохим, можно обойтись и им. Выпить малодушно хотелось. Хотя в причинах этого желания Пётр Степанович себе признавался с трудом. Когда на дорожке появилась знакомая фигура в темной форме, Верховенский как раз тянул наткнутую на узкий нож бутылочную пробку. Она издала короткий звук, покинув горлышко, дохнуло сладким темным виноградом. Эркель шел к Петру Степановичу медленно. Он не был уверен, что поступил правильно, приехав сюда. Нагрудный карман жгла записка, текст которой он перечитал столько раз, и теперь мог восстановить по памяти. Но Пётр Степанович не любил ждать: – Идите сюда, Эркель! – позвал он. – Какой вы умница, на местности-то ориентируетесь. Заходите. Здесь прекрасное уединенное место, чтобы мы могли с вами поговорить. С глазу на глаз. Эркель прижал к груди записку в последний раз, словно это должно было придать ему уверенности, и подошел ближе к своему лидеру. – Здравствуйте, Пётр Степанович, – Эркель не осмеливался смотреть прямо в глаза, лишь на профиль. Смотрел на его модные новые туфли, вниз. – Я принес, – вдруг показалось, что идея с едой такая глупая. Ну разве обеспеченный человек нуждается в питании? Тем более, на его скудные копейки. Но он выдержал спокойное выражение, – еды, если вы голодны. – Как чудесно, – отозвался Верховенский, продавливая ударный слог, улыбнулся Эркелю с издевательской приязнью, которую применял ко всем вокруг, когда был немного на взводе. – А у меня есть, что выпить. Кладите. Что у вас? В нетерпении он дернул шеей в сторону круглого деревянного столика на веранде, поставил вино. Сам походкой танцующей, напряженной – прошагал внутрь дома, туфлями по когда-то светлым, а ныне – серо-коричневым доскам. Губернаторский летний дом, ха-ха-ха. Игрушка. Чаю попить два раза в год. Он принес стаканы, на ходу брезгливо вытирая их платком, сел, поглядывая, как мнется Эркель, какая у него прямая спина. Мальчик застыл в дверях, оттуда рассматривая убранство. У него за время службы выработалась привычка запоминать обстановку. – Я взял немного, – стыд собственной нищеты неприятно кольнул Эркеля. Дурак. Лучше б вообще ничего не принес, чем эти объедки. Хоть бы это не унизило Петра Степановича! Он спокойно и медленно достал из сумки скатерку (белую, накрахмаленную), а уже на нее положил хлеб и сыр с мясом. Хотел купить фруктов, но не хватило денег. – Вот здесь мы с Юлией Михайловной... и сближались, – продолжил Пётр Степанович, наливая себе и мальчишке. – Прелесть, а не воспоминание. Повторять, поверьте, не хочу. Он поболтал вино в стакане, окрашивая стенки ало-сливовым, не стесняясь Эркеля, наморщил нос – и выпил. Сладкое, спиртом не отдавало. Но у Ставрогина дома было вкуснее. Отчего? – Сейчас, на такой же, с позволения сказать – даче – Николай свет мой Всеволодович развлекается с Елизаветой Николаевной. Интересно, приступили уже – или пьют и разговаривают? Я думаю, что приступили. Как ответить на реплики Петра Степановича, Эркель не знал. Не было конкретного вопроса, а значит, мнение стоит оставить при себе, пока его не потребуют. Однако в последней фразе Петра Степановича скользила будто обида, что-то болезненное, но хорошо скрытое за улыбкой. Эркель много раз думал о том, чтобы поговорить со Ставрогиным, попросить его быть мягче... а потом это сделал Дроздов, попросил о Лизе, буквально уговаривал жениться. Глупая затея. Не стоит за ним повторять. Алкоголь приятно пахнет. Эркель пил редко, и потому, когда сделал глоток, закашлялся так, что выступили слезы. – Нужно что-то с этим сделать? – решился он на единственный вопрос и поставил стакан на стол. – Сделать? – переспросил Верховенский, стараясь поймать его взгляд. – Нет, всё уже сделано. Мною. Наилучшим образом. Пусть делят постель, они оба этого хотели. Я сделал доброе дело, поспособствовав их встрече, позволил соединиться, хотя свечку, как видите, не держу. Я вас позвал, Эркель, чтобы поговорить. С одной стороны о деле, которое, как вы понимаете, еще не завершено, которое где-то даже важнее, чем хаос и сумятица за рекой. То будет хаос, посаженный в сердцах. И я это сделаю. А вы мне поможете. – Я готов помочь всем, чем сумею, – с особенной решимостью в голосе произнес Эркель. Ему доверяют что-то ответственное, это не может не льстить. Он бы улыбнулся этому ярче, если бы не чувствовал какого-то болезненного напряжения в каждом движении и слове лидера. Пётр Степанович без какой-то заминки, стянув перчатку, выбрал себе понравившийся кусок сыра, положил в рот, затем также поступил и с мясом, а хлеб обломал о скатерть, распространяя крошки, делая для себя мелкие кусочки, которые удобно кидать в рот, прожевал, запил, налил еще. В движениях его была жесткость, как и во взгляде, глаза скользили по пространству перед ним, не цепляясь за вещи, он размышлял. – Почему всегда наличествует в делах женщина? Почему нельзя без нее? Понимаю, инструмент это дельный. Та же Лиза Тушина – использована по назначению, не спорю. Но инструмент опасный, острый, дурной. Лебядкина. Чую, выйдет еще боком, хотя путь для нее выбран прямой. Верховенский сам задавал вопросы и сам на них отвечал. Такова была его манера говорить. Всегда так – бисер слов, а потом слова превращаются в удары ножа. Прекрасная техника. Восхитительная, как всё, что делает Пётр Степанович. Но в этот раз он ждал ответа. – Женщина – воплощение самого близкого существа для человека, к которому возникает привязанность. Это мать. Но она так же, как самое близкое существо, сильнее подчиняет, влияет и глубже ранит, – Эркель засмущался собственного ответа. Верховенский подвинул к нему еще вина, сам выпил. – Мужчина имеет к женщине опасную привязанность. Вы были с женщиной, Эркель? Эркель закусил новый бокал хлебом и опустил низко голову. Наверное, он должен стать сильнее. Пётр Степанович его испытывает. Ему нужна правда. А правда эта даже звучит грязно. – Да, – произнес Эркель севшим голосом. Верховенский голову к нему повернул, застыв с внимательным выражением, брови поднял, заставляя подниматься также уголки голубых глаз с необычным разрезом. Губы вытянул, на мгновение перестал жевать, а потом принялся снова. – Понравилось? – осведомился, как будто о поездке какой-то спрашивал или о кушанье, сделал пару глотков вина. Это грязно потому, что рассказ такой может вызвать жалость. Жалость Эркель не мог терпеть, он не хотел заставлять Петра Степановича испытывать это чувство, не хотел, чтобы рассказ превратил его в слабого и немощного, в сломанный инструмент. Хотел быть полезным, хотел доказать, что он еще может пригодиться, что он предан. Понравилось. А это вторая причина, по которой он считал себя слишком грязным для Петра Степановича. Потому что... – Понравилось, – его спросили незначительным тоном, и Эркель отвечал спокойно. Взгляд Верховенского смягчился, а голова сделала плавное движение, расслабились губы, он как бы между делом спросил у Экеля: – Кто она была? При каких обстоятельствах это произошло? Где она сейчас? Расскажите. – Верховенский улыбнулся, прекрасно понимая, как трудно будет юноше сейчас об этом говорить. – Это была незначительная связь? Вы ведь так молоды. И очень красивы. Мне кажется, Эркель, вы можете этого о себе не знать или не желать знать. Но вы очень красивы. Красота ведь тоже инструмент. Незримо встал над ними Ставрогин. Незримо подняла голову красавица Лиза Тушина. Где-то далеко, в своем неказистом жилище, Лебядкина старательно наводила марафет, делавший её красивее всех остальных. – Она была старше. Намного старше. Мы познакомились, когда мне было тринадцать, – голос его был спокойным, лицо всё так же мягкое, с теплой улыбкой. – Смутно помню, как мы познакомились. Может быть, я был тогда смелее и подошел к ней сам. Она была очень красива. Не понимаю сейчас, почему она обратила внимание. Пожалела, наверное, выглядел я тогда более жалко, чем сейчас. От того теперь терпеть не могу жалости, – он посмотрел на Верховенского как-то неожиданно строго. – За коротким разговором последовала встреча, а затем еще, и еще... Мы много стали проводить время вместе. Она достаточно многому научила. Глаза Верховенского распахнулись на словах «научила». Однако... – Какой вы, Эркель, однако, способный ученик. Если ваши отношения длились какое-то время, значит, вы хорошо себя проявляли. Продолжайте. – Помню, что особенно сильно мне нравилось греть ее руки. Они всегда были холодными, – Эркель снова задумчиво улыбнулся. – Через два года она вышла замуж, я обиделся, перестал с ней общаться, хотя она пыталась наладить контакт, – он незаметно достал булавку, которую носил за подворотом рукава, и проткнул ладонь. Физическая боль отвлекла. Только губой дернул, а дальше вернулось спокойствие. – Ее я больше не видел, – он сделал паузу. – Мне иногда хочется быть уродом. Тогда было проще. Мальчик с голубыми глазами, белыми кудрями, пресловутый херувим. Это только делает жалким. Не жалейте после этого, пожалуйста. Он снова серьезно посмотрел на Верховенского. Тот брови поднял. – Что же? А в армии платят взрослые деньги. И улыбаться своим красивым лицом никому не надо. Можно брать муштрой и исполнительностью. Я понял, Эркель. А жалеть вас не стану. Едой Верховенский удовлетворился, вытер губы, оставив на платке крошки и розоватый след от вина. – Я спрашивал это к тому, что сам к женщинам равнодушен. Но когда вы смотрите на меня. Украдкой. Не думайте, что я не вижу. Или, если решаетесь – прямо. Я чувствую то, что направляют обычно на объект влечения. Если только я не путаю это с романтической любовью. Могу и спутать, я до сих пор не пойму, где у людей заканчивается одно и начинается другое. Он выпил еще, но пьяным не выглядел, слова проговаривал по-прежнему четко. – Что будет, если я захочу вас потянуть к себе на колени? – «как легко мог Ставрогин взять любую в столице или даже за границей», – Что если поцеловать прикажу? ...Понравится? Голос у Верховенского вкрадчивый, тихий. Таким как раз можно внушить всё, что угодно, даже мысль о самоубийстве. И Эркель рад исполнить такой приказ, но не тот, который он услышал сейчас. – Больше я не буду смотреть. Если хотите, то выколю себе глаза, – и он не преувеличивал. Действительно мог, действительно готов на всё, ради... идей? Ради них тоже, но в первую очередь – ради Верховенского. Допустить близость с собой, это значило оскорбить его. – Вас злит поступок Ставрогина, мне это понятно, но даже так, Пётр Степанович, вы не должны пачкать себя в связи со мной. Это не ваш уровень, – он стал говорить тише, но уверенность не угасла. – Это не предательство. Я предан вам, а потому защищаю от того, что способно навредить. Эркель отставил недопитым стакан с вином, сложил руки на коленях и с силой сжал. А затем поднялся с места, чтобы встать на колени перед своим лидером. Верховенский закатил глаза, выдохнув носом воздух. – Выколет он... Не выдумывайте, Эркель, мне еще пригодятся ваши глаза. И, упершись локтем в стол, повесив кисть расслабленно на запястье, присмотрелся к юноше очень внимательно. – С чего это, по-вашему, меня злит поступок Ставрогина? – переспросил он с легким шипением. – Сделались моей свахой? Под кого подложить меня хотите? Под Юлию Михайловну? Она достаточно высокого уровня для меня? Достаточно ли богата и неплохое положение занимает? Или сразу под Ставрогина? Дался вам этот Ставрогин! – внезапно повысил голос Пётр Степанович, вскочив и хлопнув ладонью по столу в приступе злости. Пётр Степанович гневался, а Эркель крепче сжал челюсть. – Нет, Пётр Степанович, не за сваху. Ваша честь не должна быть задета такой связью потому, что вы не должны тратить свои ресурсы на что-то бесполезное, – он не поднимал головы, а голос звучал твердо. Он взял Верховенского за руки и крепко сжал. – Вы умны, Пётр Степанович, обладаете достаточной волей личности, чтобы за вами следовали, вы обладаете знаниями, вы вольны внушить только одним взглядом нужную вам мысль, иначе за вами бы не следовали, – Эркель наклонил голову и коснулся невесомо губами тыльной стороны ладоней Петра Степановича. – Именно поэтому с вами рядом должен быть достойный человек. Человек, Пётр Степанович. Не вещь и не инструмент, которым я являюсь. Ставрогин может дать вам всё, чего вы достойны, Пётр Степанович. Вы достойны уважения и любви, которые не будут слабыми. Я не могу позволить себе оскорбить своими чувствами вашу честь. Эркель опустил голову очень низко, буквально склоняясь к ногам. – Честь? ...Моя? – выдохнул Верховенский в два такта, задирая брови еще выше. – Большего бреда давно не слышал. Какая у революционера честь? Честь она у... – дернул головой, – У князей, посаженных да придворных, а у меня – какая честь? Кем вы меня делаете, Эркель? Нет во мне ни чести, ни достоинства, ни красоты, ни стати, годной для этого места. Места идола. Только воля моя и разум мой, – частая его речь немного успокоилась к концу фразы, лицо тоже выровнялось. Верховенский без лукавства, спокойно глянул на Эркеля. – Раздевайтесь. – Вы хотите, чтобы это произошло на улице? – вырвалось неловко. Что же... достойное наказание его поведению. И Эркель стал медленно расстегивать китель. Но вдруг остановился.– Не могу, Пётр Степанович. Вы так пострадаете. Верховенский и так нечасто стеснял себя в выражении эмоций, а тут сторонних зрителей не было, а кровь бежала быстрее от выпитого. И на лице у него умещались – и удивление пополам с пониманием, и торжество, и ярость. Всё это смешивалось так, что сердце грохотало, едва справляясь с бурным потоком, нижняя челюсть выдвинулась, а на шее забилась вена. – Нет слова «не могу», Эркель, – произнес он елейно. – Есть «не хочу». И я не стану вам угрожать, нет, не стану. Это глупости. И мог бы сказать, что если вы чего-то не хотите для меня сделать, то это будет последняя наша встреча. Да вы же умница, вы же знаете. Знаете, что стоите на краю – и так по-глупому артачитесь. Руки ваши на месте, ноги тоже. Вы также прекрасно меня услышали. Выполняйте приказ. Пётр Степанович не двинулся с места, и глаз от Эркеля не отвел, даже когда с дерева неподалеку слетела беспокойная сойка. Не от его ли громкого голоса? Солнышко опустилось ближе к горизонту, подлесок прорезали тени, фигуру Эркеля вычерчивало по контуру золотистым сиянием. – Двигайте руками. И, так уж и быть, разрешаю вам объясниться. С какой стати я пострадаю? Ослушаться приказа – значило предать. Верховенский вполне мог заставить его раздеться и приказать здесь сидеть до самого утра, а у него не должно быть возражений. Ему не следовало задаваться вопросом о том, правильно ли это, только исполнять. Эркель выглядел грустным, задумчивым. – Ваше достоинство и честь. Связью со мной вы не накажете меня, а только унизите себя, – его глаза, всегда сияющие, когда на собраниях он слушал речи Верховенского, теперь потускнели, словно вставили ему вместо настоящей радужки какое-то мутное стекло. – Я испорчен. Революционер не должен иметь желаний, не должен иметь чувств, своим чувством к вам я искажаю и очерняю идеи. Но и это еще не всё: ваш приказ не будет наказанием, потому что близость с вами, пусть и такая, это мое желание, – жгучий стыд исказил до боли его лицо. Эркель захотел себя ударить, но только до крови расцарапал ладонь иголкой. Голос его звучал отрешенно. – Вы уже приняли решение оставить меня, как поломанный инструмент. Если вы хотите меня бросить, то лучше сейчас, но без того, что очерните себя похотью со мной. Я предал идеи. Потому что люблю вас, а не их, Пётр Степанович. Вы уйдете в любом случае. Боюсь, что наша связь не доставит вам никакого удовольствия. Извините за дерзость. – Не извиняю, – бросил Верховенский. Он брезгливо выдернул из-под остатков трапезы белую салфетку – и вытирал ею руки. И если бы Эркель не был так погружен в самоуничижение, он бы заметил румянец на щеках Петра Степановича. Ему тоже было... стыдно? Ушло несколько долгих мгновений на то, чтобы собраться, нацепить на лицо надменную маску, скрыть смятение от того, что этот молодой человек, этот красивый, статный прапорщик, этот – черт бы его побрал с его подобострастными речами! – Эркель... хочет его. Хочет с ним любви, похоти, хочет «связи». – Я понял вашу мысль, – протянул Верховенский с проявившимся интересом. – Вы думаете, что я хочу сделать вам прощальный подарочек. Мы используем Шатова, скрепим Пятерку, больше мне нечего будет здесь делать. А вы... с вашей наивной кашей в голове, Эркель, полагаете, я хочу вас умаслить? Подсластить вам расставание? Так вот слушайте, – он оглянулся через плечо – и жестко усмехнулся. – В ногах у меня поедете за границу, если проявите себя. Покажите, что готовы на всё. Нагишом. На коленях. Сию секунду. Он принялся натягивать перчатки, давая понять, что ровно столько у Эркеля времени на раздевание, сколько у него – на облачение. – Идеи, Эркель, хороши для тех, кто с трудом соображает. Подчинять с помощью идей – отлично. Вести за собой, запугивать. Делать из людей послушный скот, повергать недалеких, напыщенных от своей значимости человеческих особей – в страх и хаос. А кто вкладывает идеи, Эркель? Я. Вот и слушайте меня. И только меня. Один только я могу сделать вас грязным. И только я могу вас очистить. Не смейте думать, что еще властны над собой. Скажите, кто вами управляет. Вслух. От его голоса сердце Эркеля стало тяжелым. Он ничтожен в сравнении с Петром Степановичем, ничтожен, потому что слаб, мерзок, уродлив в своих желаниях и мыслях. Ничего противопоставлять ему он не мог: характером слишком беспомощный. Да и можно ли противопоставлять такой силе? – Мной управляете вы, Пётр Степанович, – удивительно, что у него не дрожал голос. Эркель отвечал четко, как своему единственному командиру. – Только вы можете отчистить меня или сделать грязным. Я не властен над собой. Он умел быстро одеваться и раздеваться. Всё сделал аккуратно, одежду сложил стопкой, а сам снова встал на колени и устремил взгляд в пол. – Вот и умница, Эркель! – Пётр Степанович даже руки развел в стороны в жесте благоденствия («всего делов-то, можете, если захотите»), а потом прижал к груди – кротко, театрально, наслаждаясь своим наигранным умилением, переливчатый голос стал ниже. – Вот и умница. Взяв со стола недопитую бутылку вина, он, не медля ни секунды, наклонил горлышко над головой Эркеля – и красная жидкость неровно плеснула ему на волосы. Намокли льняные пряди, с кончиков закапало, потекло по лбу и попало на грудь. Всё Верховенский не вылил – он за эту бутылку денег дал – жестко прижался губами к горлышку. – Одним с вами испачкаемся. Тонкая капля пробежала по его подбородку, скользнул, собирая ее, язык. Острые голубые глаза буравили Эркеля, опьянение никак не начиналось, и Верховерский смотрел на его наготу искоса. Как он там сказал, этот выдающийся из серой массы мальчик? «Мы – ничто»? Сложен, однако, как статуя. Иной с его данными бы уже удачно женился на богатой вдове. А этот – пылью под ногами быть желает. Красные капли стекали по щекам, губам, подбородку Эркеля. В какой-то момент ему показалось, что это слезы. Пётр Степанович сделал один решительный шаг, взялся за длинные, аккуратно причесанные для службы волосы на затылке, там, где не попал вином – и потянул за собой. – Пошел, – скомандовал Верховенский, нажимая на второй слог, дотащил до ступенек – и выволок по ним на дорожку. Нагота Эркеля, белокожего, словно мраморный греческий юноша, светилась на фоне пейзажа. Представилось на короткий миг, как его такого красивого рвут волки. В ушах Эркеля шумело. Он должен был сопротивляться, но не находил в себе решимости. Вот для чего, вероятно, нужна была нагота: это символ его подчинения, беззащитности, с которой он ничего не хотел делать, символ грязных мыслей, неуместных желаний. Он не умел любить, только валяться в чужих ногах и со стыдом понимать, что это то, что ему нужно, что ничего другого он не заслуживает, что его никогда не будут любить. Эркель свернут, согнут, идет, опустив голову так, как Верховенский держит. – Ложись, – Пётр Степанович сам за голову тянет к земле, укладывает на спину, взглядом давит. И не отпускает до тех пор, пока Эркель не подчинится. Сухая черная земля, бурая пыль, дело к осени, травка еще зеленая, под ней грунт помягче, мальчишка как раз задом и ногами угодил в травку – лопатками на утоптанную ногами господ дорожку. Земля и трава слегка царапают кожу, из ранки на ладони, должно быть, пошла кровь, в висках стучит. Лицо Петра Степановича на фоне неба выглядит невероятно красивым: словно Бог спустился к нему во время молитвы: прекрасный, беспощадный, недовольный преданностью своего единственного жреца, бог карающий. – Кто самый главный человек для тебя? – не моргая, спрашивает Верховенский. – Отвечай. – Вы. Другой ответ невозможен. В горле сухо, он смотрит на Верховенского с такой виной во взгляде, словно извиняется за само свое существование, но вместе с тем и с восхищением. Он снова предает идеи, потому что у него есть бог – и сейчас он смотрит на него строго сверху, у него есть религия – подчиняться. У Петра очень светлые глаза. Они как небо, как два окошка в него. И губы, розоватые от вина, они изогнуты прихотливо. Таких губ у людей и не найдешь. Сейчас его возраст не читается. Он просто сила. Сила, подчинившая себе одного потерянного юношу. – Правильно, – согласился Верховенский спокойным тоном. У Эркеля глаза – тоже небо. Только осколки. Маленькие, ломкие, острые кусочки. В них вина за отсутствие целостности, за то, что он разбил – и не может собрать нечто дорогое. И проще выбросить, потому что оно уже негодное. Да и испачкалось к тому же. Не разрывая контакта взглядов, Верховенский отклонился. И поставил туфлю на середину голой груди. Не говорил, не поучал, не злорадствовал. Я могу раздавить тебя? Да. Оставлю тебя – и от тебя не останется ничего? Да. Всё это верно. Он давил ему ногой на грудь, и более правильного положения вещей не существовало. Эркель должен быть даже не у ног. А под его ногой. Если не боялся он так разгневать своего бога, то обязательно поцеловал бы ботинок, хотя бы подошву. Верховенский убрал ногу. Наклонился, почти провел по щеке, на которой остался липкий след, но вместо ласки – коротко хлопнул. – На четвереньки. И отошел. На несколько шагов, вроде как к крыльцу, а вроде и по диагонали – как будто собирался уходить вовсе. – Готов следовать за мной? Рука, облаченная в тонкой выделки перчатку – повисла над землей. Пётр предлагал пойти к руке. Подползти. К руке. Быть всегда под рукой. И сквозь ласковое безразличие на лице – рисковал прорваться страх. Вдруг нет? Эркель этого не видел, конечно, пока не понимал. Но в изящном жесте этого невысокого, но очень сильного человека было всё. Пан или пропал. Мой. Или пыль под ногами. Но Эркель следовал. Он готов был следовать за ним куда угодно. Даже, если Пётр Степанович протащит его в таком виде по всей губернии. Он подполз к нему, помедлил, а потом совсем легко коснулся лбом ребра ладони, показывая свою готовность. В кротком касании Эркеля к руке – читалось всё, что нужно, и Верховенский выдохнул. Долго, с удовлетворением. Первый этап пройден. Нить между ними окрепла, по этой нити идут, как по телеграфу – все реакции Эркеля. Его сомнения, его удовольствие, его вина, надрывный хруст его хребта, звон распадающейся на осколки личности. – Прекрасно, очень хорошо, – Верховенский не паясничал, говорил больше под нос, всматривался в мальчишку, который замер на земле на четвереньках, как послушный пес. У него прекрасные плечи, широкие, но пропорциональные, лопатки и мышцы спины выделяются красивыми треугольниками, в пояснице небольшой прогиб – и задница выставлена, иначе и не скажешь. И Пётр ловил себя на мысли – ему это нравится. Дамы в панталонах не нравились, а крепкие ляжки прапорщика Эркеля, измазанные в земле, с прилипшими травинками – заводили до незнакомого дрожания в животе. – Ты умница. Открой рот, – новизна чувств тому виной, но на краткий миг Верховенский позволил себе больше. Раздвинул Эркелю губы пальцами – и залез в рот. Перчатка гладкая скользила по языку, бесцеремонно изучала, растянула угол губ и щеку, покрылась вязкой слюной. Эркель был взволнован, ему бы водички, но он же не попросит, слишком много вины, не заслуживает. Эркель только расслабил рот, чтобы даже случайно не коснуться зубами, не задеть Петра Степановича. А Пётр Степанович вытер слюну о его щеки, размазывая по лицу потеки вина, прилипшую пыль. И жест очень нежный вышел, много в этом жесте было любования. – Ты очень грязный. Но ты всё равно мой. И последуешь за мной туда, куда я скажу. И тогда, когда я скажу. Теперь вставай на ноги. И одевайся. Пойдем отсюда. Эта фраза словно клеймо легла на голое тело Эркеля, поводком обвилась вокруг шеи. – Слушаюсь, – едва слышно произнес Эркель и поднялся на ноги. Он был на голову выше Верховенского, но не как личность. В одежде, тем не менее, всё равно было комфортнее, чем без. И пусть она стала теперь такой же грязной – всё равно была ржавым, сломанным доспехом. А он кто? Уж точно не рыцарь. Глупый оловянный солдатик. Верховенский не пояснил больше ничего. Ему было нужно, чтобы и нательное белье, и рубашку – Эркель перепачкал в этой грязи. Чтобы одежда не была его защитой. Чтобы лицо осталось чумазым, чтобы только глаза горели на нем преданностью и страшным сонмом чувств. – Пройдемся. К тебе на квартиру. – Далеко. Разрешите поймать экипаж? Верховенский кивнул. Они вместе покинули губернаторские угодья, Пётр Степанович с издевательской улыбкой запер железные воротца на шпингалет. Его это очень веселило. Номинальные границы дозволенного, которые он так легко переходил. Им с Эркелем пришлось прогуляться минут пять по почти безлюдной мостовой, прежде чем за спиной загрохотал экипаж – и Эркель поднял руку, останавливая его. Сели. Мужик на козлах не обратил на грязную щеку и руки Эркеля никакого внимания, тронул. После дневных событий город затих, но это совершенно не беспокоило Верховенского. Ну и что, что некому посмотреть, какого грязного мальчика он с собой везет. Это всё не для них. Это для одного Эреля – личное, частное, только для него поставленное мероприятие. Он сидел рядом на плоской, ничем даже не обитой (губерния, да) скамье, сложив руки на коленях, никуда не глядя голубыми глазами, подавленный. И Верховенскому было хорошо. Чувство обладания распирало его изнутри, губы изогнулись в улыбке, глаза сощурились от приязни. Будто теплая рука гладит под ребрами, прямо в животе гладит. Это тебе, Пётр Степанович, подарок. Квартировался Эркель скромно, и это нравилось Верховенскому. Он не разулся, проходя, осмотрелся заново в знакомом помещении. Без людей здесь свободнее. Громко тикают старые часы у стены. – Так, где вы моетесь? – мелодично спросил. – В кухне? Пойдемте, Эркель. Совершим приготовления. Воду погреем. Здесь как будто можно увидеть призрак Эркеля. Этого холодного, неэмоционального мальчика, который свершает утренние умывания потому, что нужно, потому что так заведено, потому что скоро на службу. Здесь белеет по утрам его спина – и немного замявшаяся со сна русая макушка. Верховенский привел другого Эркеля – испорченного, покорного, грязного. – Я возьму себе стул? – вытащив на вид неплохой, с обивкой, стул на середину комнаты, Верховенский сел и сложил ногу на ногу. – Пока греется. Раздевайтесь. Одежда вам больше ни к чему. Эркель ничего не отвечал, а молча выполнял распоряжения. Снимал снова одежду, складывал ее привычно на табурет рядом с кроватью. Он старался не смотреть на вещи, что остались от матери, и особенно на вещи, которые остались от отца: еще сильнее чувство стыда давило в отчем доме. Эркель сел на колени у ног сам и посмотрел невидящим взглядом вниз. Железная печка немного грела. Странная мысль проскользнула у Верховенского: не простудить бы свой лучший инструмент, сидящий на выскобленных досках на полу. Большой приземистый чайник издал короткие рокочущие звуки – отрывались ото дна одинокие пузырьки, огонь трещал в железных недрах черной бочки, которая отапливала это здание – и кормила одинокого молодого прапорщика. Сняв и отложив перчатки, Верховенский без предупреждения положил руку ему на голову. Погладил волосы. Сзади и по бокам они мягкие, как у девушки, а спереди слиплись от сладкого вина. – Ничего. Уедем в Швейцарию – и там будет печка с изразцами, водонагреватель новый и фаянсовая ванна. Так и будет, Эркель, обязательно, – с хищным смешком проговорил Верховенский. Не постеснялся выдать свои мечты. Между ним и его единственным настоящим подчиненным нет секретов. Рука в волосах сжалась ощутимо. – Не уплывай, Эркель. Слушай мой голос. Самое время настало признаться. Какие мысли тебя гложили всё это время. Брось свои думы, свою вину брось. Это всё здесь придется оставить. Нужен ли ты таким виноватым, таким жалким? – второй рукой он гладил красивые тонкие губы юноши. Верхняя почти не очерчена. – Что за дело наказывать себя за мысли? Посчитаю нужным – накажу тебя сам. Правильно ведь? Большой палец смял нижнюю губу. – Как ты хотел меня? Говори. Касания обжигали, как если бы к порождению ада прикасалась рука ангела. Жгло волосы, губы – всё, чего касались пальцы. Без перчатки они мягкие, теплые – совсем земные. Красивые руки, аккуратные, ухоженные. Их совсем не нужно прятать за перчатками. Эркель мог бы сказать, как прекрасны эти руки, но не смел. – Я хотел просто любить вас, Пётр Степанович, – он не смотрел в глаза по-прежнему, даже когда подняли за волосы его голову. – Просто так, без сладострастия, потому что для любви оно не особо имеет значение. Любить только за то, что вы есть в этом мире, и этого достаточно, – голос Эркеля лишился интонаций. – Но вы хотите слушать именно об этом. Пусть будет так, – он слегка отвел голову, всё же, отстраняясь от руки. У него в тумбочке у кровати лежал пистолет. Но ему нельзя убивать себя. Его жизнь больше не принадлежала ему. – Я жалок из-за малодушия, а желание... – говорить было больно, будто в горле ком или колючки. – Мне никогда не хотелось быть с вами грубым, хотя, может быть, вам это нравится, но я всегда представлял только нежность. Всё всегда начиналось с поцелуев рук. Пальцы, ладони, запястья, предплечье, плечо. Затем шея. И говорить при каждом поцелуе вам что-нибудь ласковое, приятное: о том, какой вы замечательный человек и как вы красивы, – Эркель тяжело вздохнул, слова зазвучали прерывисто, дрожаще. – Как вкусно пахнет ваша кожа, какая она чистая и мягкая. И целовать грудь, и гладить вас по волосам, – он только мельком посмотрел на Верховенского, мол, продолжать или замолчать. Верховенскому вновь захотелось натянуть волосы Эркеля и шею до болезненного изгиба, но он покамест сдержался. И хорошо, что юноша отвернулся от стыда, потому что... Нравится ли ему грубость? Этот мальчишка, который о любви знает только понаслышке – и делает из него подобие романтического идола, прекрасной дамы для рыцаря, которую грешно желать, ограничиваясь только поцелуями рук и фразами о преданности – он же считает, что Петру нравится грубость? Лицо Верховенского закаменело. Фантазия вставала перед глазами картинками, которые он сам никогда не представлял. Голос ласковый, нежные слова, звучащие в его сознании неясно, как будто он никогда и примеров-то таких слов не слышал. Акт не страсти, а поклонения. Огромного чувства влюбленности в... – Это ты про кого? – несколько раз судорожно дернувшись, лицо пришло в движение – Про меня? – фырканье обдало теплом лицо Эркеля. Рука схватила его за щеки с нажимом и встряхнула. – Этого ты стеснялся? Это твоя правда? Дальше говори. И не смей притворяться. Эркель дернулся так, будто это было не дыхание, а удар по лицу. Но он не чувствовал боли. Только волнение. Ранил своими словами? Причинил вред? – Про вас, Пётр Степанович. Я не притворяюсь, – взволнованно и быстро произнес Эркель. – Дальше... – как же говорить дальше? Ведь дальше всё более откровенные действия. Но приказ есть приказ. – Дальше опуститься вниз, поцеловать ваши колени, внутреннюю сторону бедра, – он слегка покраснел от вины и стыда. – Знаю, что это звучит отвратительно из моих уст, но ничего без вашего разрешения я бы не сделал, потому что мы бы… Занимались любовью. Даже, когда я вас поцелую в паху, – ему было очень неудобно говорить такое слово, хотя он был давно не девственен. Но здесь другое. Здесь любовь, в которой не должно быть грязных слов. – Мне не будет противно. Я люблю вас, а значит каждую частичку вас. Ваше удовольствие важнее всего, – он очень хотел уметь плакать. Слова, которые он произносил, были ничтожны. – С вами нельзя, как с женщиной. Вы лучше, вы прекраснее. Поэтому, чтобы не причинить вам боли, удовлетворение было бы только оральным. Он замолчал, потому что это был конец. – Хорошо, – бросил Верховенский без злобы. – Я тебя понял. Поднимайся. Чайник закипел. Эркель имел очень важную способность – он четко исполнял приказы. Моргнув и сориентировавшись, он согнул одну ногу в колене, оперся о нее рукой и упруго встал. Видно было, что он нервничает, расхаживая голым, хотя, по мнению Верховенского – стесняться такого тела не имело смысла. Пётр Степанович повесил локоть на спинку стула и откинулся расслабленно, плавно покачивая носком. Наблюдал за механическими движениями красивого молодого тела. Налил в ведро воды из старого, гудящего крана, перелил в большую, плотно сколоченную лохань, второе тоже, разбавил кипятком. Взял таз поменьше, там развел воду приличной температуры, пробуя рукой. Верховенский смотрел на его член в окружении русых волос. Висел без всякого интереса, от прохлады в помещении поджался немного. Но смотреть не противно, нет. Смотреть нравится. Эркель не видит, не может знать, какое страшное напряжение отпустило сейчас грудь Верховенского, какое разочарование, а следом за ним – контрастное, как у безумца – удовлетворение разлилось по разуму и тому, что называли душой. А потом Верховенский встал, снял пиджак, расстегнул и закал рукава и требовательно протянул руку. – Мыло и мочалку, Эркель, будь добр. Одетый, он встал рядом с голым мальчиком – мальчиком, выше него, с широкими плечами и крепкими мышцами торса. Встал, намочил мягкое от времени мочало в теплой воде, вспенил мыло – и начал с шеи. Голубые раскосые глаза сияли, следя, как скользит пена по ключицам, по мышцам груди и по соскам. Потом по ребрам и животу. Без ярости, ласково. – Выстави руки. Эркелю изначально было ясно, что задумал Пётр Степанович. Но стоило Верховенскому только коснуться его мочалкой, как Эркель забыл, как дышать. Напряглись, стали твердыми, будто из гранита, его мышцы. Под взглядом Верховенского он чувствовал себя маленьким, ничтожным, беззащитным. Хотя обязан быть сильным, чтобы охранять, заботиться, защищать. Руки непослушные, тяжелые. Эркель по долгу службы и для себя поддерживал форму, но руки свои не любил. На предплечьях рук виднелись узкие, глубокие белые шрамы. Были среди них несколько свежих, даже с запекшейся кровью, как будто Эркель нанес их себе утром. Он посмотрел на тонкие, хрупкие запястья Верховенского и тихо произнес: – У вас очень красивые руки, Пётр Степанович. И форма глаз. – Да брось, – фыркнул Верховенский, неловко показывая в улыбке верхние зубы и десну. – Стой. Помалкивай. Голос одновременно строгий. И далеко не такой строгий, как мог бы быть. Румянец от внимательного взгляда этих голубых глаз не укрылся, и Верховенский трактовал его по-своему, позволяя себе пофантазировать чуть свободней, чуть развязнее, чем до этого. Одно запястье Эркеля перехватил, чтобы крутить руку, как захочет. Показывая свою власть над мальчиком. А также то – что шрамы ему не противны. Бросил только один понимающий взгляд снизу вверх. – Сам, значит... Пена покрыла запястье и нежное место на сгибе локтя, он обвел бицепс, плечо. Дотянувшись, Пётр смочил мочалку – и стер мыло с груди и руки. Затем тщательно обмыл и вторую. Большее количество пыли обтрепалось об одежду, но процесс мытья имел символическое значение. Сейчас он уделяет внимание коже Эркеля. Не болезненное, а вполне приятное, которого он для себя, наверное, и желать не смел. Зашел сзади. Тут пятна грязи есть – и он стирал их мочалкой, растирая мышцы спины, которые так понравились ему. Капли воды с пеной бежали вниз, по изгибу поясницы, застывали на крестце, где у Эркеля светлые, белым золотом поблескивающие волоски. Верховенский в неясном чувстве приоткрыл губы. А потом нажимом обвел мочалкой и крепкие ягодицы, и копчик, и бедра, нырнув между ними. Ноги у Эркеля не худые. Атлетичные ноги. Запястье Верховенского мокрое, в пене, выскользнуло обратно. И, встав снова спереди, он намылил мочалку, прижал ее к низу живота, паху – покрыл пеной член и мошонку, нежные лобковые волосы. Потер снизу вверх сначала так, а потом уронил мочалку вниз, в воду, а продолжал движение уже рукой, скользкой от пены ладонью, стараясь, чтобы Эркелю не защипало на чувствительной головке, но чтобы он всё прекрасно ощущал. Простые действия превратились для Эркеля в настоящую пытку. Движения ласковые, заботливые и болезненно-интимные. Словно не рукой гладит, а наждачкой проводит по коже. И вместе с этим – нет, не было и не будет ничего нежнее этих прикосновений. Эркелю очень хотелось подарить Петру Степановичу ответную нежность, отраженную вдвойне, чтобы он чувствовал себя нужным, важным, любимым человеком. – Пожалуйста, не надо, Пётр Степанович, – он не мог позволить себе отстраниться, перехватить руку, знал, что ему разрешено только просить. – Не надо этого, пожалуйста. Он посмотрел с мольбой. Эркель умел контролировать свое тело и управлять своим напряжением, реакциями, но это становилось невыносимо трудно. Ведь гладит его рука не простого человека, а Петра Степановича, того, кого он любит больше жизни. – Это удовольствие должно быть вашим, а не моим, – и он осмелился бережно взять его запястье и убрать от себя. – Тц, – сквозь зубы, с полуулыбкой отозвался Верховенский. – Что, еще недостаточно чистый? В словах Петра Степановича азарт и даже детская обида – да как он может пренебрегать! – но нету злости. Несмотря на свое неумение заводить близкие знакомства и связи интимного характера – Верховенский ясно считывал, что делает сейчас приятно. И не прекратит. Правда, пока, взяв Эркеля за волосы, повелительно потянул вниз. – Опустись на колени. Или на корточки, как уместишься. Голову тебе мыть буду. И, распространяя вокруг свежий запах, вспенил кусок туалетного мыла так, чтобы наверняка смыть с волос мальчика последствия своих игр. Пальцами помассировал сам, наклоняя так, чтобы в глаза не попало, потом смыл, воспользовавшись ковшиком, очевидно лежащим здесь для подобных дел. Светло-русые волосы, намокнув, стали золотыми. Эркель сидел со склоненной головой, виноватый, ждущий приговора. – Одевайся в чистое. Теперь можно. Тон Петра Степановича звучал негромко, интимно и немного опасно. Открыв дверь в спальню Эркеля, он прошел, осмотрелся, дал время вытереться, найти и натянуть новое исподнее. А потом, подойдя, встал нос к носу – и коснулся его через белье. Рукой накрыл пах и слегка сжал, пристально глядя при этом в лицо. – Я исполню половину твоей фантазии. Поцелуи рук и оральные ласки. За это ты дашь мне ласкать тебя рукой, не станешь противиться, а потом закончишь сам, когда я тебе прикажу. Понял меня? Эркель поднял брови, его выражение лица стало несчастным. Он заставил Петра Степановича опуститься так низко. До компромисса. Ему! И в таком положении! – Я могу взять вас за руку? – и, теперь только взглядом спрашивая разрешения, Эркель поцеловал его пальцы. – Можешь, – отреагировал Пётр Степанович, не моргая глядя на то, как губы касаются подушечек его пальцев. ...Незащищенно. В обхватывающей, тугой коже – всегда тепло и чисто. В перчатках Пётр чувствует себя как бы выше всей той суеты и бытности с ее пылью, с внезапными, неугодными, но обязательными прикосновениями – вроде рукопожатий и поцелуев щек. Эркель рвано выдохнул. Другая рука Петра Степановича всё еще гладила его пах. Едва ли он мог позволить себе это вообразить даже в самых смелых мечтах, а теперь это происходило в реальности. Его прекрасный Пётр Степанович не брезговал к нему прикасаться, ему не было противно мыть его, не противно дарить это сладострастное удовольствие. Так может это вовсе не наказание за отвратительные мысли? Может быть, его так хвалили за преданность и послушание? А он оскорблял своим сопротивлением. ...Эркель догадался, что на самом деле происходит. Прикасаться к телу Верховенского – никто не мог. Не был допущен. Это не разрешалось. А тут пальцы проскальзывали в губы, гладкая, без следов тяжелого труда подушечка – трет язык. Губы у мальчика чуть жестковатые – оттого ли, что привык вести себя серьезно? – приятно касались кожи на костяшках. Эркель закрыл глаза, когда целовал ладонь, запястье. Если это похвала, он должен показать, насколько благодарен, как признателен за это неземное внимание, за это высшее благо в его жизни. Он ведь думал только о своей вине, своем несчастье, он посмел забыть, рядом с кем стоит, чьих рук касается, и чьи руки касаются его. Верховенский рот приоткрыл так, как всегда делал от интереса. Щурил внимательные глаза. Правая рука начала двигаться внизу, через тонкий ситец ощущая тяжелое тепло. Пётр сделал несколько ритмичных движений, следя, наливается ли он кровью. Эркель тяжело дышал, ему сложно теперь сдерживать себя, он чувствовал напряжение всё сильнее, чувствовал, как твердеет плоть в ладони Петра Степановича. Ему очень хотелось ответить тем же, подарить наслаждение, выразить свою благодарность. Запястье, слабо заметные вены, вверх по руке до сгиба локтя, а затем вверх, к плечу. Он хотел бы поцеловать и шею, но без разрешения не мог этого сделать. Они стояли очень близко. Слышали дыхание друг друга и шорохи. Шорох рубашки, которую целовал Эркель, поднимаясь по плечу. Шорох ткани внизу, где Пётр Степанович перебирал пальцами, ощущая под ними горячий, отвердевший член. Это очень новое ощущение. Очень. Новое. Держать кого-то за интимные части и не встречать сопротивления – сжимай как хочешь, можешь даже больно сделать – это опьяняет властью. Верховенский свободной рукой развязал бабочку. Распутал, вставляя пальцы в узел, потянул, ослабляя воротник. – Помоги мне. И сам расстегну пуговицы на кальсонах мальчика, проник голой рукой в ширинку – и обхватил ствол. Приятные. Ощущения. Кожа бархатистая, совсем не противная. И пахнет мылом, а не телесными запахами. Двигая рукой вверх-вниз в неторопливом темпе, Пётр Степанович смотрел испытующе. Дрожащими руками Эркель расстегнул ворот его рубашки. От Петра Степановича приятно пахло духами. По телу прошла приятная дрожь, усиленная движением руки Верховенского. Шея у Петра Степановича аккуратная, белая, с выразительным кадыком, к которому так и хотелось прикоснуться губами. Но всё, что позволил себе Эркель – наклонить голову ниже, едва кончиком носа задеть шею, вдохнуть до мурашек приятный аромат и тяжело выдохнуть, обжигая горячим воздухом кожу. – Я могу вас обнять? – тихо, не поднимая взгляда, спросил вдруг Эркель. – Обнять? – для Верховенского это было что-то из разряда семейного, нежного, сейчас не про то ведь шла речь. – Нет. Пока не можешь. Сказал в самые губы. Для этого лицо пришлось слегка задрать. Большим пальцем Верховенский почувствовал влагу. Взгляда не опустил, а только распахнул глаза. Нравится? О реакциях тела своего протеже он заключает по собственным. И теплая капля на головке – сигнализировала об удовольствии. Растерев ее пальцем, Пётр стал двигать рукой с большим нажимом. Наверное, даже если он дернет по неопытности мягкую кожу – Эркель не скажет об этом. Спустя какие-то мгновенья, Пётр отнял руку от крепко вставшего члена и поднял ее на уровень лица. И взял указательный палец в рот. Мыло. И легкий солоноватый телесный вкус. Дрожание улыбки в уголках губ. И поцелуй в губы невесомый, почти неощутимый. Только тепло, влага дыхания – и контур его верхней губы, мажущий чуть ниже губ Эркеля. Не-поцелуй. Эркель не верил, что Верховенский раньше не целовался, хотя подозревал это. Самодовольно хочется считать, что это первый поцелуй. Но вместо того, чтобы углубить его, потребовалось пойти за Петром Степановичем к кровати. Ему не нужно лишний раз приказывать. Эркель сам послушно сел на пол у его ног и просяще коснулся щекой колена. Он просил разрешения подарить ласку. Пётр наклонил голову, что-то про себя решая, а потом схватил Эркеля за белую рубаху с неожиданной силой. Потянул ее за ворот, заставив мальчика приподняться, продвинуться на коленях вперед. Сам развел стройные ноги, так, что Эркель оказался между них. Куда ближе, куда интимнее? Только если бы они были голые, но Верховенский явно к этому был не готов. К чему же готов? Наклониться, попутно дергая Эркеля на себя – прижаться губами к губам. Поцелуем жестким, несуразным – губы прихватили чужие. Он не пытался ласкать, он просил, чтобы ласкали его. Чтобы показали. Чтобы ближе были. Жилет начал вдруг жать, и Верховенский на ощупь расстегнул мелкие пуговицы, пока наконец ткань не разошлась, и ему не удалось вдохнуть глубже. Плоский живот под рубашкой часто вздымался. А в поцелуе острый язык жалил Эркеля, как получается. Требовательный жест: чужую руку взять за запястье и, поколебавшись лишь пару секунд – положить себе на худое бедро. И после этого взглянуть почти зло, проверяя, не появится ли в чужих светлых глазах похоть ли, самодовольство – или еще какое-то чувство, которое может оскорбить его самого и его неопытность. Во взгляде Эркеля только нежность и бесконечная благодарность за такую близость, за позволение быть рядом, касаться, целовать. Чтобы поцелуй был приятен Верховенскому, Эркель слегка приподнялся, он кончиками пальцев коснулся шеи – невесомо, едва уловимо, будто говорил так: «Никакого вреда не будет». Эркель целовал бережно. Нижнюю губу, верхнюю, слегка посасывал каждую. Он не хотел, чтобы его действия расценивались как пошлые, а от того медленно переходил к поцелую с языком. Он гладил Петра по бедру, чтобы тот не чувствовал никакого давления. Он не жалил, а ласкал, оплетал его язык своим, чувственно прижимался к губам. «Ставрогин целуется не так». Мысль билась, теряя перья на острых палевых крыльях, как воробей под крышей, щекотала Петру черепушку изнутри. И смешным себе он казался. И совсем ему не смешно. «Ставрогин целуется не так». Грохотало в сознании, под шум его собственной крови, рвущейся по венам вскачь, как будто до этого пуговицы жилета, аккуратно завязанная бабочка, тугие перчатки – всё это сдерживало ее. А губы оказались чувствительными. Дыхание сбилось. Щеки теплели. Верховенский давал себя целовать, и хватка на вороте рубашки Эркеля ослабевала. Он давал себя целовать – и чувствовал, будто его щекотали пуховым пером. ...Когда он в детстве лежал подолгу в одиночестве, бывало, проснется, а тетки еще не встали, и занимается утро, и тело такое расслабленное, двигаться неохота. А из подушки высунулось острой ножкой перо. Колет. Его так просто вытянуть, сжав на нем твердые ногти, пока оно не выскользнет между плетением ткани и не раскроется, такое пушистое, мягкое, желтовато-белое или серое – всё гусиный пух. Им приятно провести по тыльной стороне руки, по предплечью, где недавно начали гуще расти русые волосы... И это пугало Петра. Но приятно. По шее и ключицам приятно тоже. Главное, чтобы никто не вошел. «Ставрогин целуется не так». Он съедал в поцелуях розовощеких девиц, и от этих поцелуев у них подгибались ноги. А Верховенский видел. У него не дрожали колени. Почти. Плевать, как целуется чертов Ставрогин. Мысли пропадают, остаются только теплые касания языка, ласковое скольжение, теплое дыхание. Прикосновения ладоней через одежду – тоже словно перышком, ощущения щекотные, но очень приятные, неопасные. И Верховенский дожидается, пока Эркель закончит ласку сам. Застывает с полуоткрытыми потемневшими губами, гнет брови, стараясь преодолеть недоверие. Потом говорит, стараясь негромко. Чтобы слышали только они, совсем только они одни. – Продолжай, если нравится, – взгляд неопределенно падает вниз. А еще там внизу хорошо видно, что Эркелю и правда «нравится». – Но не забывай, что я сказал. И себя. Эркель никогда не думал, что простое слово может вызывать в груди такой трепет, волнение. Он шумно выдыхает в приоткрытые губы, ласково, в благодарность за такое доверие, трется о щеку такого открытого Петра Степановича, а руками бережно обнимают за талию. Это выглядит нелепо – ведь Верховенский взрослый человек, ему не нужна это ребяческая влюбленность и эта трепетная, излишняя осторожность, но Эркель не мог заставить себя действовать иначе. Руки гладят пояс, талию, спину. Ладонями через ткань рубашки чувствует, как напрягаются мышцы живота Верховенского, стоит коснуться кончиками пальцев. У Эркеля трясутся руки. Так страшно, что сейчас от этой дерзости его могут оттолкнуть. – Пётр Степанович, – дрожит и голос. Он не знает, что хочет сказать. Как сильно любит. Что не предаст, что нет милее и ближе человека, что он готов умереть за него. Эркель целует лоб, виски, переносицу, нос, скулы, щеки, прижимается к губам. Он боится высказать признание, но выражает это в поцелуях. Поцелуи смещаются с лица на шею, и теперь он позволяет себе касаться не только губами, но и языком. Провести по венке на шее, чуть сильнее, но не грубо, поцеловать ключицу, провести языком по кадыку, ямочке между ключицами. Рубашка красиво скользит вниз, на кровать, и Эркель, чтобы согреть своего Петра Степановича, целует грудь. Лицо у Эркеля красное от волнения. Он сперва прижимается щекой, а затем целует под ребрами. Опьянение новизной проходит, и Пётр чувствует то, что очень не любит ощущать: холод на спине и плечах. Дернув плечами, он хмурится, с силой вплетает пальцы в волосы Эркеля и тянет назад. Не жалея дури. Так, что отодвигает мальчика от себя и отталкивает его голову. Негодование, брезгливость в этом жесте явственны. Верховенский нервно натягивает на себя рубашку. Искоса смотрит на Эркеля. – Я не разрешал себя раздевать, – цедит он сквозь зубы, желание уйти удается подавить с трудом. – Поцелуи рук. И оральные ласки. Что из этого тебе неясно, Эркель? Не ты ли сам упоминал такой сценарий? Верховенский дергает острым подбородком на дверь спальни. Мальчишка – со сбившимися на лоб мокрыми после мытья волосами выглядит жалким и напуганным. Сейчас Пётр Степанович уйдет, оставит одного. И всё. На этом всё закончится. Однако он не может не улыбнуться, видя подавленного Эркеля. Таким он ему нравится. Нравится настолько, что сильнее отзывается желание внизу живота. Желание темного, неизведанного удовольствия. – Ты собираешься приступать? Или нет? – Простите, – Эркель трется щекой о колено сквозь плотную ткань брюк. Поцелуи робкие вверх к бедру. Очень хочется, чтобы Пётр Степанович почувствовал, насколько он дорог и важен, чтобы простил его за обиду и оскорбление. Пусть доказательство через физическое удовольствие – в этом для Эркеля нет ничего неприятного. Он кладет ладонь на пах и гладит плоть через ткань. Другой свободной рукой он касается сперва кончиков пальцев Петра Степановича, а затем сжимает его ладонь. Ни брюки, ни белье Эркель пока не расстегивает, а за ласкающими поглаживаниями следуют поцелуи. Он растягивает эту прелюдию до последнего, боясь, что от его слишком решительных действий Пётр Степанович снова почувствует неприязнь. Руки дрожат, непослушные бледные пальцы едва справляются с застежками на брюках и кальсонах. Уши шея, грудь и плечи в смущении краснеют. Касаться губами еще более неловко, но приятно. Он целует, а затем обхватывает головку губами, обводит языком и начинает ритмично двигать головой. Верховенский каменеет всем телом – и мысленно просит о том, чтобы Эркель этого не заметил. Кого просит – неясно. Не бога же? Для Эркеля он сам – бог. Но как трудно ощущать себя божественно прекрасным, когда такую простую вещь, как минет – ты получаешь впервые. Об оральных ласках после нескольких бокалов вина – в компаниях мужских говорили откровенно. Пётр вспоминает пьяные разговоры во время застолий. Даже в свете – джентльмены при параде, с седыми усами и хорошо завязанными галстуками – усмехаются сально, вспоминают, какими умелыми бывали девицы. ...Ставрогин. Он улыбается понимающе. Сумрачно. Развратно. Но не так, чтобы Верховенского воротило – как от тех пьяных и самодовольных. А Эркель... Он уже внизу. Там, где должна быть продажная девица. Сидит скромно, весь как ангел в чистеньком исподнем и с золотыми волосами, которые начали подсыхать и завиваться. И сосет. Плавно, ритмично, мягко, пряча зубы. И как же это тепло. И до безумной щекотки, до напрягшихся бедер приятно. Верховенский открыл губы и сбивчиво дышал. Его... Его член никогда не брали в рот. Это грязно. Но как же это, оказывается, хорошо. ...Он сдвигает бедра по одеялу вперед. Руку протягивает, берет мальчика за влажноватые волосы – и начинает рукой ощущать процесс. Туда-сюда, вперед, в гладкую и влажную ротовую полость, не очень глубоко, но так приятно – и назад. Вперед-назад. Вперед-назад. Вперед. Пётр давит, рука вздрагивает, напрягается, он старается сделать движение плавным, но опыта не хватает, чтобы понять, не задушил ли он Эркеля членом, поэтому хватка ослабевает, как только мальчик рвано выдыхает носом. Чтобы не подаваться и случайно не укусить Петра Степановича, Эркель расслабляет горло и дышит через нос. Он буквально утыкается носом в пах. И здесь Пётр Степанович пахнет приятно мускусом, пахнет мужчиной. Эркель втягивает щеки, чтобы сделать ласки еще приятнее, дыхание становится рваным, тяжелым. Солоноватый вкус не вызывает никакого отвращения. Ничто в Петре Степановиче не может быть отвратительным. Движения постепенно ускоряются. Его движения очень старательные: никакой боли, никаких резких жестов. Эркель отпускает руку Верховенского и гладил его бедро, колено. Старается взять глубже. Чтобы было еще приятнее, помогает себе рукой, двигая ею в такт с движениями головы. Верховенский вздрагивает раз, другой, с притупленным от приятных ощущений ужасом понимает: это будет быстро. Ласки слишком много. Рука, которой Эркель придерживает его член у основания, ничуть не помогает замедлить процесс, а только стимулирует, направляет к цели. Приятная расслабленность в затылке (всё, что чувствовал Верховенский от алкоголя) помогает не начинать винить себя и накручивать. Это похоже на то, как он делал сам. Рукой снизу вверх. Эркель двигает кулаком, и его русая голова кивает, как у болванчика, раздается ритмичный влажный звук. Бедра напрягаются, Пётр Степанович глухо стонет сквозь зубы. Потом тянет мальчика за волосы, снимает со своего члена – и жадно смотрит: на розовые щеки, на влажные губы, на пятно слюны на подбородке. – Тебе нравится это делать? – разборчиво, хоть и с тяжелым придыханием произносит Верховенский, еще дальше отстраняя головку Эркеля. Взгляд изучающе опускается по его телу. Смотрит тяжело, будто цепляется за кожу. Верховенский понукает голосом, движением головы. – Нравится, – голос дрожит от трепетной нежности, от того, каким взглядом смотрит на него прекрасный Пётр Степанович: синие глаза, всё так же внимательные, но в них теперь есть желание, удовольствие, вожделение. Это лучшая награда. – Сделай это с собой. Хочу, чтобы твоя рука была внизу. Давай. Очень стыдно ласкать себя при Верховенском. Это грязно, развратно. Эркель касается себя в паху. Двигает рукой он медленно, не желая кончить раньше, чем Пётр Степанович. Стон – последний аккорд в этой маленькой симфонии из власти, принуждения, согласия и чувств. Чувств слишком много. Никто не знает этого о Верховенском. Эркель не знает тоже, потому что он видит перед собой идеал. Собранного, сильного, энергичного человека, который хочет совершить Дело. Но сейчас под его руками и губами не Лидер. Под его руками и губами – Петр, Петруша. Молодой человек, которого душат подкатывающие к горлу чувства. Шея Верховенского темно-розовая на контрасте с белой рубашкой, он задыхается, на виске вздулась вена. Белеет полоска зубов в приоткрытых губах. Брови сведены. Ощущения смазываются, и неотвратимо накатывает белый – как солнечный свет, как простыни, как занавески на окне рано утром – оргазм. Пётр в этот момент тихий, не дышит даже. Слышен шорох одеяла под его телом. Спазм, второй, еще один. Ноги и низ живота напрягаются, а потом обмякают. Уголки глаз влажные, и Верховенского охватывает новое чувство. Он за волосы приподнимает Эркеля над своими бедрами, жадно смотрит на прозрачно-белые капли на нижней губе и внутри, на поверхности влажного языка, скулы сводит яростно, вырывается глухой голос. – Ты всё еще чистый. Теперь закончи для меня. Я хочу видеть. После собственного удовольствия – смотреть, как Эркель работает кулаком – не страшно и не противно. Хорошо. Приязнь разлилась по телу, последние силы Пётр тратит на то, чтобы удерживать мальчика за волосы, натянутой струной, готовой зазвучать в экстазе. Эркель хочет знать, что его прекрасному Петру Степановичу хорошо, убедиться в этом, потому что он никогда не был с мужчинами. С женщиной всё иначе, женщина пахнет иначе и вкус ее другой. Былой опыт меркнет, его засвечивает до неразличимого новый. Глаза у Верховенского светлые, больше не колкие, ласковые глаза. – Пётр Степанович, я... – пришлось сжать губы, прикусить до крови, чтобы это неуместное сейчас юношеское признание не вырвалось из уст. Эркель откидывает голову назад, ластился к руке. Он достигает оргазма быстро. Стон больше похож на всхлип. Эркель дергает головой, вырываясь из руки. Комната кружится и плывет перед глазами. Он не хочет потерять связь с Петром Степановичем и сейчас, а от того прижимается щекой к его колену, обвивая руками ногу. И только тихо шепчет под нос окончание фразы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.