Ювелир

NC-17
В процессе
243
8
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 163 страницы, 60 347 слов, 12 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
243 Нравится 44 Отзывы 89 В сборник

7. Бог, полубог и герой.

Настройки

***

stuck in the middle with you — stealers wheel

В сентябре две тысячи третьего, а то есть спустя почти полгода после нокаута и развала, Чезаре, он же Чейз, он же Цезари Моро, наследник выщербленной судьбы сицилийской крови из чувства долга, но больше собственной неполноценности, сбрасывает систему до заводских и перезагружает всю среду, в которой он обитает, перерождается на манер Феникса и, конечно, берётся за голову, конечно, не за свою. Куба была выбрана для него нечаянно, даже, скорее, он был выбран Кубой, нежели она им, и завертелось. А как иначе? Пять отбросов – одна шотландка, один мексиканец с простреленным ухом, бездетный отец-банкрот из-под Нью-Йорка и две близняшки из Пуэрто-Рико – возникли занозой. Философия Чейза подсказала вискам, как быть, и что даже заноза, даже пять заноз, даже такого размера, могут послужить бессменным ресурсом. Ограбление национального банка Гаваны случилось чисто из туристических соображений. Внедрения красок, какие любит Куба. Глазу требовалось развлечение. И отвлечение. Беверли не считалась с братом уже давно. Остыв в самом северо-западном штате страны в полицейской форме, ушла в любовь к работе, или, по крайней мере, так ей казалось. Но потом появился Доусон, и отчалила в любовь к нему – так и ушла в свой собственный дрейф. Влияние на Цезари уже не просто переставало быть плодным, оно просто переставало быть. Смирилась. И даже когда брат лично попросил её поучаствовать в его новоиспечённом хаосе в качестве конвоя под эпилог, Росселлини не стала с ним соглашаться, а просто выполнила задачу. Но до того, как это случилось... Энди Джасперу, не очень курируемому, исполняется восемнадцать – почти сто, ведь так ощущали это его крылья, временем закупоренные в лопатках. Когда его родители умерли (об этом позже), единственный дееспособный родственник в виде бабушки взялся за опекунство, но, конечно, только формально. Вообще всё в его жизни происходило как-то формально. Никто никогда не чаял в нём истинной силы. А талант уже подпирал к горлу, и не задыхаться от этой жизни уже было невозможно. Клапан вздёрнулся, когда тридцатого сентября две тысячи третьего года, банк, который (один из единственных таких променадов между Энди и этой сварливой сухой женщиной – Джаспер никогда не называл её бабушкой – с целью проплатить услуги органов опеки в виде отстранения опекуна от теперь уже совершеннолетнего подопечного) Энди, миссис Джаспер и ещё один его закадычный творческий друг посетили буквально за несколько минут до, за несколько секунд оккупирует новая криминальная группировка Чейза Моро. Доказательство странной бесчувственной женщине преклонных лет, себе, перекочевавшему возраст мелкости, Богу, своей независимости становится равносильным в своей безаппеляционности по отношению ко всему, что знало Энди до этого сентября, когда Джаспер становится единственным из всех заложников, перемоловшим страх во влечение. Чейз, как и после, не предавал образ, и звездился так ярко, что мотыль в виде крохотного беспомощного существа в тораксе из времени расстоянием в восемнадцать лет внутри Энди не мог не поддаться свету и не врезаться в него так резво, как только хватало сил. Ограбление оборачивалось недолго по отношению к объективности и просто-напросто бесконечно по отношению к самому ограблению. Внутри время остановилось, и три часа превратились в три месяца вечной зимы, но Джасперу – как бы не так – не потребовалось и недели, чтобы прильнуть к банде и из мальчика-заложника обратится в мальчика-креатуру. Не без зовов самого мотыля, естественно. Оставив странную бесчувственную женщину преклонных лет, себя, перекочевавшего возраст мелкости, в конце концов покидает точку вместе с Чейзом Моро в качестве новой правой руки, и всё становится на свои места, когда Энди вдруг обретает Бога в лице Моро, и детство остаётся внутри банка в качестве самого непривлекательного заложника. Не без потерь, конечно. Но об этом позже. Потому что ни одна потеря не обескрыливала его беспечность с тех пор. Нельзя терять то, чего нет. А что осталось у Энди Джаспера? Только небо под огромным крылом его Бога, его Моро, его взрослости. Только жизнь как бесконечная патока сладости по его плечам, так нежно и верно сопровождающая полёт. Но кто-то должен был оказаться Икаром. Полёт длился чуть больше двух лет. Предателем оказался Бог.

***

09.10.2005. 18:30

Когда Чейз Моро покинул помещение, выбросив почти ласковое, в своём существе неласковое «время ещё сплотит нас вместе», воздух в мастерской не просто изменился, а будто бы осел, утяжелился, стал вязким и непроходимым – здесь было бы довольно удачно провернуть жарт аналогией с лёгкими кое-кого ещё – однако. Дверь закрылась. Вместе с ней закрылся последний внешний контур происходящего. Билли Валентайн остался на полу, пригвождённый к нему не болью, а знойным медиумическим отупением, в котором тело ещё существовало, когда сознание уже не успевало фиксировать последовательность мастей в руке. Энди Джаспер и Киллиан Ри замерли пластами друг к другу, и эта пауза не казалась пустой. Вся пустота теперь оккупировалась каким-то непонятным чувством, по вкусу напоминающим стрихнин, как марокканскими беженцами в устьях испанских комнат, в утробе Энди – Бог предал его, и теперь приходилось становиться богом самостоятельно. Киллиан продолжал удерживать дуло револьвера у виска Энди не из расчёта и не из власти, а из панического страха отпустить единственную точку опоры, потому что без неё весь этот момент грозил превратится в башенку из песка. Энди же в эти секунды не выглядел жертвой, хотя сердце внутри чувствовало себя, как шайба, раскалённая до нескольких сотен градусов: он смотрел, оценивал, фиксировал отсутствие Бога и мгновенно врубал внеплановые изменения планов и правил, и теперь всё происходит по-настоящему, без режиссёра и страховочной сетки. Всё происходит по-эндиевски. Решение Энди было резким и некрасивым, лишённым всякой театральности – компилировать стиль Бога, теперь уже умноженного на ноль своим же поступком, было бы уже ни в какую, как если бы Христос вдруг отклеился от креста, прошёлся бы рукой по своему хребту, столько, сколько был бы способен тупо физически, и, нащупав бы там поливинилацетат, решил приклеить себя обратно. Энди не пытался выбить оружие и не тянулся к руке Киллиана, понимая, что в такой близости это бессмысленно. Так что пёс оставался псом. Впрочем – а как иначе. Он толкает Киллиана всем корпусом, вкладывая в движение не силу, а отчаянную необходимость вырваться. Толстовка с надписью «Fuck You All» заполняется воздухом; одиночество дышит свободой под рёбрами теперь уже неприручённого пса. Киллиан не ожидал такого сопротивления; он всё ещё находился в режиме удержания, а не действия, и потому потерял равновесие. Они оба рухнули на пол, тяжело и неловко, и в этот момент контроль был окончательно утрачен: револьвер вылетел из рук Киллиана и отскочил в сторону, оставшись лежать в нескольких шагах от них, уже не принадлежа никому. Но Энди включился мгновенно, действуя так, как умел лучше всего – отдавшись инстинктам. Уходить ни с чем он не собирался уж подавно. Месть подождёт. Буквально пару минут – только Энди перенаправит контроль в свои лапы сбитой фурой овчарки; возьмёт Киллиана под дуло и вынесет всё, что только будет возможно. Первым делом экзальтированно захлопывает дверь, ведущую на первый этаж, отсекая вид на Билли и прошлую мизансцену, будто бы закрывая акт пьесы. Это движение было автоматическим, почти машинальным. Затем он развернулся и направился ко столу, где оставил свой пистолет ещё тогда, когда спокойно и методично грабил второй этаж, считая время и количество колб у Валентайна в мастерской. Для него Киллиан в этот момент был не человеком, а переменной, которую следовало нейтрализовать. Но Киллиан оказался быстрее, чем позволяла логика. Он вскочил, спотыкаясь и не до конца понимая собственное движение, схватил револьвер, который только что вылетел из его рук, и снова направил его на Энди. Не точно, не выверенно, но достаточно, чтобы остановить. Энди не успел дотянуться до своего оружия и замер. Тоже – инстинктивно. Возможно, впервые осознавая, что ситуация вышла за пределы сценария. Сценария, написанного его предателем. Джаспер остановился медленно, лаконично – никаких резких движений. Расстановка сил высчитывалась, хоть и с трудом – под таким-то натиском. Теперь они стояли иначе, чем минуту назад: не трофей и охотник, а две угрозы, направленные друг на друга. Билли по-прежнему оставался выключенным из происходящего, лежащим где-то внизу, вне поля принятия решений. Чейз исчез, растворившись в оттенках красно-синего, оставив после себя только вакуум и невыполненный союз. И теперь в поле внимания оставались двое, которым не следовало оказываться вдвоём и здесь в целом; вместе и именно в следующем формате. Киллиан Ри впервые держал оружие не как фантазию и не как символ, а как реальный инструмент удержания жизни, а Энди Джаспер впервые оказывался далеко не «псом» в простом понимании слова и не исполнителем чужой воли, но человеком без хозяина. Револьвер Киллиана смотрит в сторону Энди уверенно. — М. Герой, ха? Энди произносит это почти лениво, будто пробуя слово на вкус; проверяя, не липнет ли оно к зубам. В голосе нет злости, только заинтересованность, сродни той, с которой художник рассматривает трещину на свежей краске. Энди стоит вполоборота, тело напряжено, но не зажато. Его внимание рассекает пространство между дулом револьвера и глазами Киллиана, выстраивая невидимую траекторию возможного движения. — Думаешь, ты бессмертный? Бесстрашный? Думаешь, я не чувствую твоего страха вообще? Думаешь, это я, кто должен бояться? Это мило. Настоящий герой. Энди говорит быстро, почти ритмично, как будто раскачивает маятник. Каждый вопрос не требует ответа, они работают иначе – на манер давления, как проверка на микросдвиг. Энди ловит дыхание Киллиана: слишком ровное для человека, который только что впервые направил оружие на другого живого человека (или нет?). Это равновесие настораживало. Но Энди снова делает шаг в сторону стола, приблизительно с таким же выражением лица, с каким тянутся к колоде казны в монополии. Движение минимальное, почти случайное, будто он просто меняет опору, снимая нагрузку с одной ноги. Пальцы уже тянутся к знакомой форме рукояти. Но выстрел режет воздух резко и без предупреждений. Пуля вгрызается в пистолет Энди, крошит рукоятку, взрывает пластик и металл. Отдача отзывается в плече Киллиана. Но Киллиан не опускает руку. — Ладно. Доказал. Настоящий смельчак. Но это нормально. Искоренимо. Провоцируешь, чтобы искоренил, да? О, ну конечно же, посмотри на себя. Так и нарываешься, просто сказать боишься. Или слова проглотил? Он улыбается уголком рта, но глаза холодны. Внутри у него уже перестраивается карта помещения. Стол теперь бесполезен. Дверь бесполезна. Остаётся только человек напротив и расстояние между ними. Энди начинает говорить медленнее, растягивая фразы, будто бы проверяя, не дрогнет ли дуло. — О да, я знаю это чувство лучше, чем свою родословную. Дрожащее горло. Слюна похожа на гель. Слова, как бы, на языке, и нет. Дай угадаю, попробую выскочить через чёрную дверь, та тоже проглотит пулю? Ну конечно. Конечно, у тебя же есть деньги на новую мебель, не так ли? Он скользит взглядом по комнате, намеренно не задерживаясь на лице Киллиана, будто тот уже часть интерьера. Ювелирная мастерская выглядит странно тихой после выстрела, будто сама затаила дыхание. Где-то внизу, за закрытой дверью, существует Билли, но сейчас это знание не имеет веса. — Ты кто? А? Троюродный брат, заехавший погостить в неудачный момент? Может, сестра? Шлюха? Любовница? С такими-то волосами... У ювелира просто ювелирный вкус. Слова летят нарочно грубо, почти без разбора, как если бы он бросал камни в колодец, проверяя глубину. Он ждёт реакции не в ответе, а в пальцах, в плечах, в глазах. Киллиан не отвечает. Хватка его остаётся каменной. — Слушай, герой. Чисто для разъяснения. Чтобы знал. С той самовлюблённой гнидой, с которой я разберусь сразу же после тебя, Kill-ian, мы изучили вашу нору досконально перед тем, как пожаловать. Ювелир для нас уже, как родня. Но ты. Ты – кто? Имя он произносит с намеренной паузой, будто примеряя его к зубам. В этот момент Энди впервые замечает, что взгляд Киллиана не бегает. Он зафиксирован. Не на лице, не на груди, но ровно там, где должна закончиться жизнь, если палец дрогнет. — Молчишь. Ну ладно. Он пожимает плечами, делая вид, что разговор его больше не занимает, но внутри появляется раздражение. Молчание оказывается плотнее любого крика. — Просто напомню тебе – time is timing. И одной пули, знаешь ли, не очень достаточно, чтобы его остановить. Джаспер немного склоняет голову на плечо, будто бы преподавая урок. В его голосе появляется знакомая уверенность человека, привыкшего, что время работает на него. Но Киллиан отвечает. Ровно. Зябко. — Как насчёт четырёх? Две для глаз, две для висков. Время будет накормлено. Время – настоящий зверь, знаешь ли. Киллиан говорит спокойно, без надрыва, будто озвучивает мысль, которая давно жила у него внутри и наконец нашла форму. Револьвер не дрожит. В этот момент страх уходит куда-то вглубь, освобождая место пустоте, в которой решение уже принято. — Я не такой съедобный. — выдыхает устало-демонстративно-разочарованно. Выдыхает, кстати, шумно; показательно, как актёр, уставший от плохой реплики. Но взгляд его становится острее. Теперь он видит перед собой не истерика и не мальчика. Это меняет правила. — Я могу быть профессиональным сомелье. Ответ звучит почти мягко, но как игольница. Почти интимно. Между ними на секунду возникает странная симметрия, которую никто из них не захотел бы признать. — Жаждешь крови, не так ли? Энди спрашивает без обвинения, скорее с любопытством. Как если бы рассматривал редкий экземпляр. — Да, мы весьма похожи. Киллиан не отводит взгляда. Впервые в жизни он не прячется за образом, за фантазией, за письмом. — Не думаю. — тихо. Он говорит это только губами. И именно в этой тишине становится ясно, что дальше что-то обязательно стартует ломаться. Или уже стартовало.

***

Не потому, что так требует логика сцены, а потому, что два человека, оказавшиеся по разные стороны оружия, уже исчерпали возможность молчать, не разрушая пространство вокруг себя. Киллиан делает шаг вперёд. Медленный, почти осторожный, как будто он идёт не к человеку, а к дикому животному, которое можно усмирить, если не спугнуть резкостью. Револьвер держится уверенно, обеими руками, ствол слегка приподнят, не в висок, а в грудь, туда, где проще удерживать, чем убивать. Его взгляд пока ещё ровный, но внутри уже трещит перегретый металл. Он не говорит, он двигается. В этом и заключается его намерение: сократить дистанцию, поставить Энди в позицию, где выбор исчезает. На колени. На уровень ниже. Под контроль. Энди это чувствует сразу. И улыбается. Не широко, а так, как улыбаются люди, которые собираются врезать не рукой, а словом. Он начинает говорить быстро, нарочито легко, будто бы заполняя воздух собственным голосом, не оставляя Киллиану ни миллиметра тишины, в которую можно было бы вернуться. — Ну давай, — бросает он почти насмешливо. — Вот так. Шагай. Видишь, как красиво выходит? Ты с пушкой, я без. Прямо-таки иллюстрация к книжке «Как стать героем за пять минут». Он делает вид, что оглядывается по сторонам, словно оценивает интерьер. Голос постепенно становится громче, резче; в нём появляется металл, тот самый, что Киллиан уже слышал когда-то в других горлах. — Ты правда думаешь, что это про смелость? — Энди фыркает. — Про контроль? Да ты дрожишь, мой хороший. Ты просто не понимаешь, от чего именно. Киллиан делает ещё шаг. Теперь они достаточно близко, чтобы Энди видел, как напряжены его челюсти. — Я видел таких, как ты, — продолжает Энди, ускоряясь. — Всегда рядом кто-то большой, сильный, правильный. Ювелир. Чистые руки. Белые волосы. Спасение. А ты уцепился и держишься, как за спасательный круг, потому что без него ты снова окажешься там же, где начал. Он усмехается, уже не скрывая злости. — Дай угадаю. Мамаша пила? Не просто «выпивала», а так, чтобы квартира пахла кислым спиртом и стыдом. Так, что ты учился быть тише, аккуратнее, удобнее. Чтобы не злить. Чтобы не мешать. Киллиан замирает на долю секунды. Этого достаточно. — А Билли, — Энди почти выплёвывает имя, — это твой новый способ не утонуть. Такой красивый, чистый, ювелирный костыль. Ты думаешь, если спрячешься за него, тебя никто не увидит. Но, чёрт возьми, ты всё ещё тот же мальчик, который боится, что его бросят на кухне с пустой бутылкой. Удар происходит раньше, чем мысль. Киллиан бьёт первым; резко, открытой ладонью, вложив в движение не расчёт, а взрыв. Энди не успевает договорить; звук обрывается, превращаясь в глухой хрип. Но он не падает. Он смеётся, хрипло, зло, и тут же вцепляется в Киллиана, как в последнюю точку опоры. Дальше нет красивых движений. Нет стратегии. Есть только тела. Они сталкиваются, цепляются друг за друга, локти, плечи, зубы. Револьвер оказывается между ними, Киллиан пытается удержать его, Энди давит, выкручивает, тянет вниз. Они бьются о стол, о край верстака, что-то падает, гремит, рассыпается по полу. Дыхание сбивается, слова превращаются в рычание. Энди толкает, Киллиан отвечает, они оба теряют равновесие и, не отпуская друг друга, отступают назад, шаг за шагом, не понимая куда именно. Это уже не драка двух людей, это один-сплошной жвачный узел ярости и инстинкта, который катится туда, где есть пространство, где можно упасть и снова встать. Дверь спальни Киллиана оказывается за спиной одного из них и открывается ударом. Они вваливаются внутрь, спотыкаясь, всё ещё сцепленные; дыхание рвётся, руки скользят по ткани, по коже, стенам. И вот комната принимает их, как ловушка, захлопываясь вокруг. Комната оказывается меньше, чем должна была быть. Не физически, а по ощущению. Слишком личная, слишком пропитанная чужим присутствием, чтобы в ней можно было драться без остатка. Они разлепляются на секунду сами, как два тела, перегревшиеся от трения. Энди отшатывается на шаг, тяжело дышит, проводит языком по губе, чувствуя вкус крови, и оглядывается с демонстративным интересом, будто попал не в спальню, а в экспозицию. — Значит, вот как ты живёшь, — бросает он с хриплой усмешкой. — Аккуратно. Чистенько. Для вытрезвителя почти стерильно. Даже не скажешь, что здесь вырос человек, который готов стрелять в другого ради чужой жизни. Фыркает, кивая на пространство вокруг. — Уютно. Прямо-таки терапевтично. Неудивительно, что ты вцепился в ювелира. Он у тебя тут как икона. Молишься, чтобы не пришлось снова быть собой. Киллиан не отвечает. Он делает то, что не сделал раньше. Идёт вперёд без паузы, без расчёта, без попытки сохранить равновесие сцены. Первый удар приходится в лицо, сухо и резко. Второй сразу за ним. Третий ломает Энди нос с влажным, неправильным звуком, от которого у самого Киллиана на мгновение темнеет в глазах. Кровь льётся быстро, почти красиво, Энди сплёвывает на пол, но вместо того чтобы отступить, смеётся, уже без слов. Он толкает Киллиана всем телом; яростно, отчаянно, так, будто пытается выбросить не человека, а собственную обманутую ипостась. Выбросить Бога, вытряхнувшего его, как груду волос за балкон. Киллиан отлетает назад, спотыкается, ударяется лопатками о стекло. Панорамное окно глухо звенит. В этот момент револьвер выскальзывает из рук, падает на пол с коротким металлическим звуком и остаётся лежать между ними, как забытый аргумент. Тишина снова на секунду возвращается. Рваная, кровавая, но тишина. Киллиан первый приходит в движение. Он наклоняется, подбирает револьвер; встаёт у окна, тяжело дыша и держа оружие уже иначе. Не как символ. Как факт. Его голос неожиданно ровный, почти усталый: — Я вызвал девять-один-один, — говорит он. — Пока ты влезал в нашу мастерскую, как крыса из-под тишка. Под ювелиркой полиция. Твоего напарника наверняка уже взяли. Смотрит прямо на Энди. — Если пойдёшь вниз, тебя ждёт то же самое. Так что давай без истерик. Садись. Капитулируй. Это единственный выход, который у тебя остался. Энди вытирает кровь тыльной стороной ладони. Его лицо искажено, но глаза живые, злые, слишком ясные. Он смотрит на окно. Потом на Киллиана. И в этот момент становится очевидно, что слово «капитуляция» в его языке не существует. Он делает резкий шаг вперёд. Потом ещё один. А потом просто бежит. Киллиан не успевает ни выстрелить, ни отступить. Энди влетает в него всей массой, плечом, яростью, отчаянием. Они сталкиваются у самого стекла, и мир на долю секунды замирает, как перед хлопком ладоней. Револьвер вылетает из руки Киллиана, скользит по полу и остаётся внутри комнаты. А они вдвоём, сцепленные, перекошенные, срываются наружу. Стекло лопается. Воздух рвётся. И комната остаётся позади.

***

Они вываливаются из окна одновременно. Сцепленные и уже неразличимые. Как два куска мяса прожарки rare, выброшенные изо рта. Асфальт принимает их глухо и безучастно. Как принимает дождь. Слюну. Бычки. Кости бродячих собак. Удар не дробится в части, а ложится в тела целиком, как в саван, выбивая воздух и вытирая все мысли ластиком, оставляя только тёмную вспышку под веками. Несколько секунд мира нет. Есть только дождь, который мелко и упрямо лупит по бетону, и боль, растекающаяся внутри, как тёплая грязь. Киллиан лежит навзничь, уставившись в тёмный прямоугольник неба между крышами. Позвоночник ноет, плечо простреливает, но тело собирается. Ничего не хрустит. Значит, можно жить. Это знание приходит быстро и остаётся. Энди падает на бок, хрипло втягивает воздух и тут же захлёбывается собственной кровью. Нос горит и пульсирует, будто внутри кто-то продолжает бить, даже когда драка уже закончилась. Он сплёвывает, ощущая во рту железо, и перекатывается к стене. Проходит секунд двадцать. Может, тридцать. — Сукин ты сын... Сукин сын... — устало-смиренно. Энди, очевидно, приходит в себя первым. Не потому что крепче, а потому что ему сейчас нужнее. Он поднимается рывками, цепляясь ладонью за мокрый кирпич, и, шатаясь, уходит за угол здания. Туда, где темнее. Туда, куда ведёт ухо. Где узкий асфальтовый проход, мусорные контейнеры, ржавые решётки и место, в которое никто не смотрит просто так. Оттуда – фасад. Красно-синие вспышки режут дождь, отражаются в лужах, бегут по стеклу витрин. Полицейские машины уже стоят, сирены молчат, и от этого всё выглядит ещё хуже, чем если бы они выли. Энди видит её сразу. По голосу, по интонации, по рыжим волосам, которые даже в этом свете остаются слишком яркими. Беверли Росселлини. — Ло-ше-ли-не, сука. Рыжая, сука, бестия. — шепеляво подразнивает про себя. Он слышит, как она говорит. Спокойно. Ровно. Так, как говорят люди, которые знают, что всё под контролем. Видит, как она надевает наручники на брата. Спереди. Видит, как усаживает его в машину. Видит Бенджи рядом — молчаливого, исполнительного, почти мебель. Чейз ведёт себя спокойно. Даже расслабленно. И в этот момент у Энди внутри что-то окончательно выстреливает двумя пломбами над «е». Конечно, как оно и пророчено, Чейзу всё с рук пройдёт ритуально, обыденно, практически традиционно. Потому что это она. Потому что это сестра. Его феминный синоним. И через час его уволившийся с позиции Бог будет не в камере, но в тёплом, закрытом месте. — А теперь у нас произойдёт круиз к Вере Торрес, — шепчет в нос. — Калифорния-авеню тридцать. Всё, как по методичке. Имя и адрес вырываются автоматически, как если бы он просто констатировал погоду. Возвращается обратно. Киллиан уже сидит, опираясь спиной о стену. Дышит тяжело, но ровно. Смотрит прямо на Энди, не отводя взгляда. Взгляд говорил на своём языке. Энди этот язык пугал. Хоть и манил. — Похоже, — говорит Энди, — мы закончили. Протягивает руку. Не как жест примирения, а как формальность, которую принято соблюдать, когда расходятся. — Ты меня не видел. Я тебя не видел. Расход. Квиты? Киллиан не берёт руку. Поднимается сам, медленно, экономя движения. Секунду смотрит на Энди, как на плохо знакомый предмет, который нужно оценить, прежде чем выбросить. — Нет, — говорит он наконец. — Мимо. — Очень даже по яблочку, — устало отвечает Энди. — Любишь яблочки? Твои живы, мои тоже не пострадали. Баланс восстановлен. Всё очень просто. И вы свободны, вечный сторож бутылок Киллиан. Киллиан перехватывает того за плечо. Дождь мочит чернильную гриву. — Просто – войти в чёрную дверь мастерской под покровом вечера, — говорит он спокойно. — А вот выйти обратно. Вроде и Каспер, а вроде и фиговое из тебя привидение. Делает паузу, будто проверяя, слушают ли его. — Мы будем квиты, — продолжает он, — когда ты щедро подаришь мне ту же долю, которую отдал бы своему партнёру. Партнёра нет. Доля есть. Долг есть. И он – за твоими плечами. Энди смотрит на него долго. Потом тихо смеётся. Не зло. Скорее удивлённо. — Что, прости? — кратко, дробью. Переваривание начинается туго. Сосредотачивается довольно быстро. Хотя и с шармом небольшой поражённости. Киллиан Ри только что сказал...что? — Э, я прошу прощения. Ты разбиваешь мне нос и просишь о сделке? Я думаю, ты даже не представляешь, с чем имеешь дело, мой дорогой. — Я предлагаю... — С кем. Если точнее. Это пучина без троса вверх. Хоть это и смело с твоей стороны. Энди ретируется. Вознамеривается, вернее. Киллиан останавливает повторно. Дёргает за плечо. Жёстко и доказательно. — Я не знаю, кто ты, — отвечает Киллиан. — И ты не знаешь, кто я. Но что-то мне подсказывает, что это даже немного странно, что такую сделку предлагаешь не ты, а я. Я думаю, ты не очень меня понимаешь. Энди молчит. Вопрос в его голове единственный и звучит он таким образом – знает ли этот холодный, отверженный, тонкий и расхрабрившийся человек что-то, чего не знает Джаспер? Или, по крайней мере, что-то, чего он ещё не догнал? Дождь стучит по крышкам контейнеров. Где-то капает вода с пожарной лестницы. — Этот хрен – кто бы он тебе ни был – уже вне игры... — К сожалению, я не понимаю, о чём ты, и, что самое главное, ты тоже этого не понимаешь... — ...и я видел, как он на тебя смотрел. Как на зрителя. Героя романа. Героя своих предложений. Не твоих. Он смотрел на тебя, как на ничтожество. Энди молчит. — И я вижу, как месть загорается в твоих глазах. Тебе повезло, что я писатель с синдромом главного героя, и вообще открываю твои глаза на всё это. Вы же работали вместе, работали долго, я верно догадываюсь? — К чему ты ведёшь, писатель? — сквозь зубы. — Мы грабим ваше какое бы там ни было логово. Половина на половину. Ты сбегаешь в закат, я сбегаю в закат. Ты закрываешь месть, я закрываю последние конченные полчаса моей жизни. Гранд финале. Полубоженька явно нескоро туда вернётся, я верно догадываюсь? Полубоженька. Такое обзывание Чейза Моро ему было по душе. Тотальное снимание масок. Теперь Энди становился Богом игры. И сиюминутная интеллектуальная организация Киллиана Ри вдруг внезапно спасает жизни тех, кого уже потенциально захоронили. Симпатичный, демонстративный, слегка инфантильный вор в мальчиковой толстовке. Киллиан Ри. Билли. Билли Валентайн. Энди снова смотрит туда, где исчезла полицейская машина, пережёвывая все слова, только что принятые барабанными перепонками, как туристов с одобренной визой и даже без контрабанды. Киллиан начинает молчать. Энди начинает считать. Время превращается в масло. Если Чейз уезжает с Беверли (а он уезжает), недвижимость автоматически теряет собственника. Не навсегда. Не юридически. Физически. Угроза нивелируется на несколько часов, может, на ночь. Ровно на тот зазор времени, в котором вещи теряют хозяина и превращаются просто в вещи. Деньги будут лежать там же. Камни – в тех же местах. Всё, что они собирали, таскали, прятали, будет ждать, как ждёт чужая квартира, когда знаешь, где лежит запасной ключ. Энди понимает, что момент почти стерилен. Чейз уверен, что его жизнь поставлена на паузу, а не вскрыта. Он будет занят тем, как его вытаскивают и обеляют, а не тем, что из него вынимают. И в этом окне – узком, грязном, но реальном – можно успеть вынести всё. Тогда у Чейза не останется ничего. Энди Джаспер покинет манеж победителем. Кажется, Киллиан Ри спас его жизнь только что. Но в чём же подвох? Энди чувствует, как внутри медленно, тяжело, но ясно оформляется решение. Не эмоция. Не импульс. Решение как глагол. Он понимает, что это не просто сделка. Это возможность. И она выгодна ему больше, чем человеку напротив. Это способ не убить Чейза, а стереть его. Оставить без прошлого, без накопленного веса, без будущего. Он снова смотрит на Киллиана. Теперь уже иначе. Видит в нём не случайного врага, а инструмент. Холодный. Точный. Подходящий. — Я не думаю, что ты сам до конца понимаешь, что только что сформулировал, но... — говорит Энди медленно, — теперь ты либо мой эшафот. Либо мой ангел-хранитель. Хоть и выглядящий, как чёрт. Не сочти за оскорбление, ты симпатичный чёрт... — Я предлагаю тебе, — отвечает Киллиан, — не остаться с пустыми руками. Тишина тянется ещё несколько секунд. Потом Энди кивает. Берёт Киллиана за затылок. Резво, сухо. Один мужской лоб прижимается к другому. И затем тонко, как лезвие: — Тебе повезло, что в твоей голове есть хоть что-то, кроме... — дышит. Мыслит, — Когда мы попадём в этот дом, первое, что мне достанется, это оружие абсолютно элитного типа. Такого же нетерпеливого, как и я. Ты будешь на мушке. Именно эта симпатичная голова. — шлёпает по затылку Киллиана внутренней стороной ладони, — И один взгляд. И все твои гениальные мысли выливаются мне на ступни. Это понятно? — Предельно. А потом они разворачиваются и уходят вместе самым нежданным альянсом сюжета; не глядя друг на друга; Энди сзади, Киллиан спереди, контролируется; в ту сторону, где ещё не погасал свет в окнах, но где уже постепенно загасал Бог. И Икар вдруг менял свой трагичный лик. И Чейз Моро вдруг обжигался о солнце, сам того пока что не понимая. Чейз Моро не знает, что практически сразу же после его ареста сестрой, его начали разбирать по частям двое самых нежданных лиц. Его протеже. И какой-то писатель. Существо, которому некому. И нечего... ...и, впрочем, уже настолько много, чего.

***

Они идут не рядом, но и не врозь. Так двигаются люди, которые временно согласились идти в одном направлении, не называя это тандемом. Энди держится чуть сзади, на полшага. Не из осторожности. Из привычки то ли видеть спину, то ли не обнажать свою. После этого вечера – так тем более. Киллиан идёт впереди легко, будто город не сопротивляется его траектории. Дождь не усиливается и не прекращается. Он просто существует. Октябрь в Сиэтле не задаёт вопросов. Район меняется постепенно. Шум оседает, как грязь после ливня. Светофоры редеют, окна становятся шире, заборы выше. Пространство между домами растягивается. Здесь живут люди, которые не любят быть замеченными и умеют за это платить. — Слушай, писака, — говорит Энди будто бы между делом, — а ты вообще кто? Так мне и не ответил. Если не считать вгрызться мне в глотку полноценным ответом. Пауза контролируется Киллианом. — Как тебя тупо не оказалось в базе? Кем ты приходишься ювелиру? Правой рукой? Аватаром? Или, пока он прикидывается мастером на все руки, выполняешь свою работу мастера на все губы? Киллиан не оборачивается. Односторонний пинг-понг. — Ты сейчас с интересом спрашиваешь? Предлагаешь услуги? — Тебе решать, — честно отвечает Энди. — Почему ты так резво оформил эту авантюру? Это не выглядело, как импульс. Скорее, как давно готовое решение. Не само решение как таковое. Но его характер. Кто ты? Киллиан делает ещё несколько шагов, прежде чем ответить. — Ещё вопросы? — Любимый писатель? — Мама. — Ух ты. Подробности? — Нет. Горло Джаспера формулирует следующие вопросы; Киллиан прерывает их жизни на стадии зигот. Поэтому выбирает сухо ответить на один из самых безопасных. — Неформально я апатрид. Немного нелегальная схема выходит. Не стоит вдаваться в подробности. Но мы не сильно отличаемся. Мне не стоит попадаться федералам на глаза, — говорит он ровно. — Это плохой сценарий. — Апатри… — Энди запинается. — Кто? — Апатрид, — спокойно поправляет Киллиан. — У меня нет гражданства. Нигде. Я нигде не числюсь. — Добровольно? — В детстве не выбирают районы, — после паузы отвечает Киллиан. — Моя мать пила. Ты был близок. Долго. Потом умерла. Я был один. Этого хватает, чтобы больше не вписываться никуда? Слова падают без нажима, почти случайно. И в этот момент Киллиан вдруг ловит себя на странной мысли: он уже рассказал этому чужому мальчику в мокрой толстовке с надписью «Fuck You All» больше, чем Билли за два года совместной жизни. Странное наблюдение. Чем подпитывающееся, пока неясно. Мысль мелькает и тут же гаснет. Он не ищет в ней смысла. Просто фиксирует. Энди молчит несколько шагов подряд. — Ясненько, — говорит он наконец. — Моих убили. Киллиан чуть замедляется. Не из жалости. Из признания масштаба. — Значит, мы оба без исходников. — Получается так. Дождь аккуратно заполняет паузу. Энди меняет интонацию. Голос становится собранным, почти деловым. — Слушай внимательно. Дом знаешь чей. Формально – подонка. Фактически – был наш общий. Я живу...жил там круглый год. Я знаю, где что лежит. Два основных сейфа. Первый – в кабинете. Механика плюс код. Там наличка. Семьсот, может, больше. Второй – внизу, за винным стеллажом. Камни. — Запомню, — говорит Киллиан. — Оружие – моё. Документы, носители, всё, что связано с именами и прошлым – тоже. Остальное – делим. — Половина, — спокойно фиксирует Киллиан. — Половина, — подтверждает Энди. — Без импровизаций. — Я и не импровизирую, — отвечает Киллиан. — Я предлагаю и довожу до конца. — Whatever, — Энди. Пока они шли, в целом, рискованности не понимали оба. Киллиан мог бы спокойно открыть огонь внутри дома, убив Энди, выкрав всё самостоятельно. Энди спокойно мог бы пристрелить Киллиана так же там же, в доме, наплевав на того, не оставив тому ни цента. Но почему-то они шли параллельно друг другу, как миф, сформировавшийся ещё много лет тому, и теперь (хочется сказать наконец-то) реализовавшийся в материи как оммаж самому же себе и своей же новоприобретённой бездомности. Иногда энергия – это единственное условие. Химия – процесс уже биологический. Не очень контролируемый там, сверху. Они шли молча уже пару кварталов, когда Киллиан вдруг спросил: — А ты? Энди не сразу понимает, что вопрос адресован ему. — Что – я? — Ты как оказался в этой истории? — уточняет Киллиан. — Сколько вы были знакомы. И… — пауза, почти неуловимая, — что это вообще для тебя значит. Этот человек, этот дуэт. Быть вором. Тебе же лет двадцать от силы. Энди усмехается. Невесело. Скорее так, как усмехаются люди, которым давно надоело объяснять очевидное. — Да мудак этот человек, — говорит просто. — Чуткий, харизматичный, красивый такой мудак. Из тех, кто умеет делать вид, что ты ценен, пока ты не израсходован. Киллиан кивает, не перебивая. Странное ощущение. — Мы познакомились не как партнёры. Скорее как… — Энди ищет слово, — как если бы тебя заметили. Как если бы кто-то сверху вывел прожектор и сказал: о, вот это можно брать. Плод твёрдый, упитанный, совсем не гнилой. И совсем уже не зелёный. Он так и делает. Берёт. Людей, идеи, пространство. Делает из этого систему и называет это семьёй. — И кто ты в этой семье? — Теперь никто, — Энди хмыкает. Думает секунд десять, — Я бы привёл аналогию с выброшенной в поле собакой, но так ты, как писатель, прощупаешь моё слабое место, не так ли? — Ты же уже мне его обнажил. Причём добровольно. — Странно. Киллиан бросает на него короткий взгляд. — Месть? — Не совсем, — Энди качает головой. А потом фокальная мысль кристаллизируется и выступает из глаза прямым отражением всего существа, — Я не хочу, чтобы он страдал. Это было бы слишком просто. Я хочу, чтобы он опустел. Чтобы всё, чем он был, оказалось эфемерной комедией хронологии. Чтобы он жил, но без веса. Без опоры. Без прошлого. Как псина, которой отрезали яйца. С одеждой, и это максимум. Чтобы всё, чем он занимался подалее, это намерение прикрываться во что бы то ни было. Какой там тривиальный кусок угля. Просто вылизанный до блеска. Смотрит вперёд, туда, где между деревьями уже угадываются контуры частных домов. — Я хочу стереть его, — добавляет он спокойно. — Не как человека. Как конструкцию. Сворачивают. Забор появляется раньше дома. Высокий, тёмный, влажно блестящий. За ним участок, утонувший в тени. В окнах не горит свет. Дом выглядит тихим. Почти живым. Частично в сомнамбуле. Частично в гробу. Энди останавливается. Смотрит сквозь прутья, словно проверяя память на совпадение с реальностью. Здесь он жил, не живёт. Здесь рисовал, не рисует Чейза. Здесь верил, не верит. Здесь он убил Джорджа Калико. — Мы пришли, — говорит тихо. Киллиан смотрит на забор, на дом, потом на Энди. Ничего не спрашивает. Они стоят рядом ровно столько, сколько нужно, чтобы окончательно войти в новую фазу. Потом Энди делает шаг вперёд. К ключам. К коду. К дому, который он собирается разобрать по частям. И всё начинается сейчас.

***

Так называемое логово Чейза Моро с дистанции казалось самым обычным пространством типичных в меру зажравшихся канадцев: вход, будто в греховный музей; низкий дворик, забор, кашляющий древесиной, и дверь, за которой всё это шуршит и дышит чужим воздухом, уже открывается Энди Джаспером, ненароком пройдённым вперёд Киллиана. Киллиан внезапно ловит себя на том, что рядом с Билли он всегда существует как поверхность со встроенным подогревом: тёплая, принимающая, слегка отражающая чужой беглый свет. С Билли про химию, про телесную узнаваемость, про безопасное растворение, где можно не собираться в целое, а просто быть рядом, мягко и без последствий. Там он позволяет себе недосказанность, неполную форму, зависание. Вбирать грейпфрутовое мороженое своей горькой правды в формочку иногда неполностью, иногда вообще не вбирать. С Энди же всё иначе. Другой градус. Здесь – напряжение, требующее структуры. Рядом с Энди Киллиан чувствует себя не поверхностью, а лезвием: собранным, точным, вынужденным иметь край. Билли принимает его таким, какой он есть, а оттого кости становятся раскалённой глазурной палкой из карамельного цеха. Энди заставляет его становиться тем, кем он может быть. И в этом различии Киллиан вдруг ясно понимает: одно чувство убаюкивает, другое – включает. Одно сохраняет, другое – запускает. И трагедия в том, что запуск происходит автоматически при любом намёке на драйв, но всё ещё есть, что сохранять. Кого сохранять. Так или иначе, теперь он стоит лицом к лицу с таким своим лицом, которое никогда ещё не описывал ни в одном дневнике. И это лицо (что, возможно, тоже – трагедия) казалось ему как никогда уместным. — Движения. Фильтруй движения. Я тебя предупреждал. — Энди держится коронованным, и корона его, вытканная им самим из его же холстов, держится на удивление стойко, хоть и мнётся от небольшого насилия ветра. Киллиану же корона была не нужна. Разве что, какая-нибудь золотая, в каком-то из сейфов на этом острове сокровищ Цезари Моро. Киллиан не представлял, что его может ждать. И оттого чувствовал себя так хорошо, как не чувствовал себя уже давно. Дверь впускает их внутрь без сопротивления. Дом принимает шаги сразу; глухо, как принимают тех, кто имеет право не разуваться. Первый этаж раскрывается вверх и в стороны. Пространство высокое, с избытком воздуха, света и намеренно оставленной пустоты. Лестница в антресоль; большие окна поднимаются почти от пола, вытягивая комнату вертикально. Но стены ломают эту чистоту. Они изрисованы баллончиками. Плотно. Нервно. Слоисто. Псы. Не декоративные и не символические. Сухие, вытянутые, с напряжёнными спинами и оскалами, будто застывшие в моменте, когда ещё не ясно – это бег или атака. Между ними абстракция: резкие линии, потёки, пятна, намеренно не доведённые до конца формы. Краска местами вбита, местами размазана ладонью. Стены выглядят как поверхность сознания, в котором долго и упорно жили. На этом фоне – два портрета в тяжёлых рамах. Чейз. Крупно. Почти фронтально. Лицо выведено точно, но взгляд смещён, будто художник не позволил ему занять центр. В нём нет благоговения. Есть фиксация. Рядом – Беверли. Чище, спокойнее, с выверенной линией плеч и лица. Но дистанция та же. Эти портреты не украшают пространство. Они его маркируют. В центре комнаты – чёрный рояль. Тяжёлый, массивный, почти чуждый этой нервной среде. Он выглядит как предмет власти, который поставили сюда намеренно. Рядом – красный диван. Округлый, наглый, слишком живой по цвету, как орган среди костей. Он сразу притягивает взгляд и тут же раздражает. Предмет, который невозможно не заметить и невозможно уважать. Камин строгий, с тёмным камнем, почти холодный на вид. Над ним – ещё один слой рисунков, небрежно заходящих на архитектуру. В углу – мольберт. Холст был повёрнут внутрь, к стене. Как будто то, что на нём, ещё не разрешено показывать или уже не имеет значения. Киллиан делает шаг внутрь и сразу понимает: это не дом человека, который прячется. Это дом человека, который считает себя центром и позволяет себе быть увиденным. Здесь слишком много следов одного автора. Пространство не нейтрально, не универсально, не безопасно. Оно личное до агрессии. Энди проходит вперёд без остановки. Его движение точное, почти экономное. Он не осматривается, не проверяет углы. Его тело помнит этот объём. Он идёт так, будто пространство обязано ему расступаться. И в этот момент становится ясно: здесь он не гость и не вор. Он – тот, кто знает, где начинается разборка.

***

Киллиан слышит, как где-то в глубине дома открывается дверь ванной. Вода. Коротко. Резко. Потом – звук, от которого внутри что-то непроизвольно сжимается: глухой, сухой щелчок, будто кто-то ломает собственную кость и тут же возвращает её на место. Энди шумно выдыхает, сморкается, ещё раз. В этом нет ни пафоса, ни жалобы. Просто обслуживание повреждённого тела. Киллиан остаётся в гостиной. Смотрит на псов на стенах, на портреты, на рояль. И понимает, что дом не принадлежит Чейзу уже давно. Он принадлежит этому шуму из ванной. И тому, кто вышмаркивает кровь так, будто это всего лишь ещё один пункт в списке дел. Энди выходит из ванной без объявления. Лицо в крови, неровно размазанной по щеке и переносице, нос уже стоит на месте, чуть опухший, чужой самому себе. Он не трогает его, не проверяет, не комментирует. Это не событие, а техническая правка. Он проводит ладонью по скуле, стряхивает воду с пальцев и сразу же оказывается в центре комнаты, будто никуда и не уходил. — Так, — говорит он ровно. — Ты со мной. Не отставай и не обгоняй. Смотри, запоминай, руками не трогаешь, пока я не скажу. Он кивает в сторону коридора. — Кабинет сначала. Потом вниз. В подвал без меня не лезь, там сигналка, хоть и старая. Если услышишь щелчок не от меня – падаешь на пол и не геройствуешь. Киллиан кивает, но взгляд всё равно скользит по дому. Он задерживается у одной из статуй у стены – что-то абстрактное, вытянутое, будто застывшее в моменте бегства. Пальцы почти машинально касаются холодной поверхности. Щелчок звучит быстрее мысли. Энди уже держит пистолет. Не на уровне глаз – ниже, в корпус; туда, где не промахиваются. Движение резкое, отработанное, без лишней эмоции. Взгляд холодный, собранный; хозяин положения до последнего миллиметра пространства. Хоть и на пару лет младше самого гостя. — Я сказал: не трогаешь, — спокойно. Даже устало. — Ты здесь не смотришь дом. Ты его выносишь. По списку. И выходишь. Всё. Пауза короткая, но плотная. Энди убирает пистолет так же быстро, как достал, будто это была не угроза, а пункт инструкции. — Привыкай, — добавляет он, уже поворачиваясь и двигаясь дальше по коридору. — Здесь я решаю, что имеет право на прикосновение. Киллиан остаётся на полсекунды позади, принимая правила. Дом молчит. И это молчание теперь работает на Энди. — Два чемодана, — тут же бросает Энди из ниоткуда, не повышая голоса. — Один для наличных, второй для камней. Одежду не трогай, пока не скажу. Киллиан кивает. Он уже понял правила. Берёт ровно то, на что указывают. Ни сантиметром больше. В этом есть странное облегчение. Не выбирать. Не желать. Просто выполнять. — Скажи сразу, — говорит он, не поднимая голоса. — Что мне отсюда можно забрать. Конкретно. И во что это выльется. Энди не отвечает мгновенно. Он открывает один из шкафов, выдвигает ящик, бегло проверяет содержимое. Документы. Папки без подписей. Плёнки. Потом смотрит на Киллиана так, будто впервые рассматривает его не как инструмент, а как партнёра по уравнению. — Камни – твоя половина, — говорит он. — Не все. Те, что ликвидные. Без истории. Чистые. Нал – делим. Плюс три предмета на твой выбор. Но не искусство. И не оружие. — Почему не искусство? — Киллиан спрашивает спокойно. И ему правда интересно. — Потому что это не твоё, — отвечает Энди. — И не моё. Это мусор с красивым шрифтом. Киллиан усмехается краем рта. Не спорит. — В цифрах? — уточняет он. — Грубо, — Энди задумывается, — тебе выйдет около двух. Может, двух с половиной. Если не облажаемся. — Достаточно, — фиксирует Киллиан. Не с жадностью. С холодной оценкой. Он вдруг осознаёт, что впервые за долгое время чувствует азарт не от риска, а от чистоты сделки. Никаких подвохов. Никаких лишних слоёв. Почти. Он катит чемодан в сторону кабинета. По дороге взгляд цепляется за одну из стен. Волки. Слишком человеческие глаза. Линии, как нервные окончания. — Ты знаешь, — говорит он между делом, — это ближе к романтизму, чем к экспрессионизму. Не в форме. В жесте. Энди хмыкает, не оборачиваясь. — Не льсти. Романтизм – это вера, что чувство важнее структуры. — А ты не веришь? — Киллиан останавливается. — Я в неё верил, — отвечает Энди после паузы. — Потом понял, что структура жрёт чувство. Всегда. Киллиан кивает. Это неожиданно точно. — Тогда это ближе к позднему сентиментализму, — продолжает он. — Когда эмоция уже не спасает, а просто фиксируется как симптом. Энди оборачивается. Смотрит внимательно. Почти с интересом. — Забавно, — говорит он. — Чейз ненавидел этот период. Говорил, что это слабость без мужества. — Потому что он путал контроль с силой, — ровно отвечает Киллиан. — Типичная ошибка людей, которые боятся и одновременно обожают быть наблюдаемыми. Энди улыбается. Коротко. Без тепла. Но это уже не пустота. — Иди сюда, — говорит он. — Покажу кое-что. Он ведёт Киллиана вглубь дома. Не тайная комната, но отделённое пространство. Небольшой кабинет. Слишком личный для показухи. Фотографии. Италия. Женщина с жёстким взглядом. Лола. Старики. Лукас и Берта. Документы. Письма. Всё аккуратно. Как будто здесь кто-то пытался доказать себе, что у него есть корни. Киллиан чувствует странное напряжение. Это не интерес. Это уважение к чужой уязвимости. — Вот это не трогай, — говорит Энди тихо. — Это я заберу сам. Он смотрит на бумаги так, будто прощается не с людьми, а с версией себя, которая ещё верила в принадлежность. Энди задерживается в этом помещении дольше, чем в остальных. Не потому что медлит. Потому что здесь нельзя идти быстро. Здесь скорость была бы формой лжи. Киллиан стоит у порога, не переступая условную границу. Он отмечает детали почти машинально. Стол из тёмного дерева, затёртый по краям. Стул, на котором сидели не ради комфорта, а ради концентрации. Папки, разложенные не по алфавиту и не по темам, а по степени личной значимости. Стены без граффити. Чистые. Почти стыдливые. Как будто это единственное место в доме, где Энди не играл роль. — Это что? — спрашивает Киллиан негромко. — Архив? Алтарь? Попытка доказать себе, что он человек? Энди усмехается, но без злобы. И хотя со злобой. Совершенно чуть-чуть. Коричной такой. Он перебирает бумаги, не глядя на них напрямую, как перебирают старые шрамы. — Это его исходники, — говорит он. — То, из чего он себя собирал. Лола, его мать. Вечная жертва и вечный аргумент. Лукас и Берта – бабка с дедом. Италия. Фотографии, где он ещё никто и поэтому настоящий. Письма, которые он перечитывал, когда нужно было вспомнить, зачем он вообще живёт. Он вытаскивает одну фотографию, смотрит секунду, кладёт обратно. — Он приходил сюда, когда хотел чувствовать вес. Когда надо было убедить себя, что он не пустой. Киллиан кивает. Он понимает этот жест слишком хорошо. — А не много ли ты уже знаешь? — Во всём доме ни одной случайной вещи. — Киллиан пропускает вопрос мимо ушей. Намеренно, или нет, это уже неважно. — А здесь – сплошная уязвимость. — Именно поэтому сюда никто не заходил, — отвечает Энди. — Даже я. До сегодня. Он закрывает папку. Делает вдох. Потом вдруг бросает, почти между делом: — Это может показаться странным, Киллиан. Но я сейчас получаю такой кайф. Киллиан поднимает взгляд. — От чего? — От всего этого. От тебя как от собеседника, — уточняет Энди. — Это редкость. Особенно с учётом того, что несколько часов назад мы были по разные стороны баррикады. Он пожимает плечами. — Не привязывайся. Просто констатация факта. Да и мне абсолютно всё равно, что ты подлизываешься ко мне, чтобы по итогу выстрелить мне в голову моим же оружием и вынести из этого дома всё, что только поместится в руки. — Ты меня недооцениваешь, — спокойно отвечает Киллиан. — Я привяжу тебя к этому алтарному креслу, чтобы ты спокойно, не дёргаясь, дожидался своего итальянца. И только потом остальное. — Из тебя вышел бы клёвый грабитель. — проворачивает в голове какого-то мотыля, позволяя тому навернуть пару кругов, но не обнажает мыслей и возвращается к делу. — Ладно. Пора заканчивать. Он выходит из кабинета и возвращается сразу через минуту. Почему-то Киллиан знал. Знал заранее. В руке зажигалка. Под мышкой – большой рулон тонкой бумаги, почти кальки. Джаспер кладёт её на стол, рядом с фотографиями и письмами. Движения точные. Без суеты. Как у человека, который давно принял решение и теперь просто выполняет его техническую часть. — Ты знаешь, Киллиан Ри? — Боюсь, пока нет. — Ты созерцаешь сегодня один из лучших дней в моей жизни. — День предательства собственного вождя? — День, когда я выбираю, что с этим делать. Когда я – выбираю. — эмоционально, но сдержанно тыкает указательным пальцем себе по груди. А потом Киллиан видит яркую зажигалку Зиппо в ладони второго. Видит лицо. Выражение его уже пахло горелым. Тогда Киллиан понимает, что сейчас будет не просто жест. Инициация в свободу. Он наблюдал становление. Девятого октября две тысячи пятого года ближе к девяти часам вечера по тихоокеанскому времени Энди Джаспер поджигает резиденцию Чезаре Моро, начиная с личного офиса второго, преждевременно вычистив весь дом со своим новоиспечённым компаньоном, которого нельзя было предугадать, но точно нельзя было не послушать. И дом, кажется, тоже понял это перед своей смертью.

***

К тому моменту, когда дом начал терять форму, они уже вынесли из него всё, что имело вес. Не метафорический – буквальный. Чемоданы на колёсах стояли у входа, ещё два – у стены, ближе к двери, аккуратно, как будто здесь всё ещё действовали правила приличия. В чемодане у Киллиана тяжело перекатывались камни, каждый со своей будущей биографией, уже отделённой от этого места. Наличные они поделили быстро. Без торга. Энди просто назвал сумму, Киллиан кивнул. Деньги исчезли в карманах и отделениях, будто всегда там и были. Энди собрал больше. Не потому что жадничал — потому что мог. Документы, одежда, папки, какие-то предметы, не имеющие рыночной стоимости, но обладающие плотностью памяти. Он таскал их к «алтарю» партиями, иногда останавливался, словно проверяя, не сопротивляется ли рука. Не сопротивлялась. В какой-то момент он сам же и сказал, почти устало: — Этого хватит. Остальное – мусор. Киллиан наблюдал со стороны и впервые за всё время ограбления поймал себя на ощущении, что они не просто забирают. Они лишают. Не имущества – остова. Чейзов мир больше не менял владельца, он терял возможность существовать как целое. Огонь появился не сразу. Сначала был щелчок зажигалки. Потом запах бумаги. Потом мягкий, почти интимный свет. Фотографии загибались, письма темнели по краям, чернила вспухали и исчезали. Итальянские открытки, детские снимки, аккуратно сложенные документы – всё это не кричало, не сопротивлялось. Оно просто переставало быть. Дом принимал это молча. Стены ещё держали тепло, но уже не смысл. Энди смотрел, не отводя взгляда. Не как поджигатель и не как мститель. Как человек, который закрывает дверь в комнате, где больше никто не живёт. Когда они двинулись к выходу, огонь уже работал за них. Где-то в глубине треснуло. Воздух стал плотнее. Киллиан поймал себя на мысли, что этот путь – от «алтаря» к двери – ощущается заметно длиннее, чем весь предыдущий маршрут по дому. Он шёл с багажом, чувствовал тяжесть камней и странное облегчение от того, что ничего из этого не связано с прошлым. Дверь Киллиан с Энди открыли почти одновременно. По крайней мере, первые пару секунд так думал Киллиан перед катастрофой. Но это был не Энди Джаспер. Силуэт стоял, вымытый поднебесным душем, будто его вынесло сюда тем же ветром, что гнал огонь по дому. Волосы мокрые, одежда прилипла к телу, дыхание сбивчивое, слишком живое. Пистолет в руке казался продолжением жеста, а не угрозой. Силуэт посмотрел внутрь. Увидел свет. Дым. Чемоданы. Лицо его улыбнулось. Не радостно. Совершенно не радостно. — Вот значит как. Я даже не сомневался, что ты выберешь самый дорогой способ прощания. К выходу также подплывает Энди Джаспер. Энди остановился. Не отступил. Просто встал напротив, между домом и выходом, как между прошлым и тем, что от него осталось. Киллиан остался чуть в стороне, с багажом, с тишиной внутри и очень ясным пониманием: всё, что должно было случиться до этого момента, уже произошло. Дом за их спинами продолжал гореть. А мужчина перед их лицами теперь уже вырисовывался максимально чётко. Девятого октября две тысячи пятого года в начале десятого ночи у входа в горящую резиденцию уже готовые к дрейфам свободы и независимости Энди Джаспер и Киллиан Ри натыкаются на владельца земли. Бог. Или уже – полу.

***

Чейз сделал шаг вперёд, и дождь будто подчинился этому движению, вновь вылившись с неба каким-то странным раскатом цвета лежавшей сливы; забарабанил о плечи; по пиджаку Моро, по металлу наручников, стягивающих его запястья. Цепочка между ними звякнула, как плохо сыгранная реплика. Чейз держал пистолет уверенно, почти нежно, как держат вещь, которой доверяют больше, чем людям. — Посмотри на себя, — сказал он Энди, и в голосе не было злости. Там было узнавание. — Я знал, что ты выберешь красиво. Ты же художник. Ты всегда выбирал красиво. Даже когда врал себе, что это необходимость. Киллиан зрел сцену окаменело. Но заводские настройки писателя подсказывали – кто-то сегодня умрёт. Кто-то умрёт сейчас. И это будет не он. Чейз окинул взглядом дым за спиной Энди; Киллиана (практически не замечал); огонь, чемоданы, стоящие у двери, как собранные чемоданы в чужую жизнь. — Ты же понимаешь, — продолжил Чейз, — я бы простил тебе кражу. Я бы даже простил поджог. Это всё вещи. А ты всегда был про идеи. Про жест. Про смысл. Я знал, что ты выберешься из ювелирки самостоятельно. Но ты выбрал не просто уйти. Ты выбрал прийти сюда. В наш дом. И сделать из него тезис. Усмехнулся. Коротко. Болезненно. И разобрать было невозможно – капли ли это дождя или слёз сползали по его лицу. По своей природе Чейз был псом. По своей манере – породистым. Авантажным кокер-спаниелем со знанием дела и чести. И когда дело касалось чести, Чейз касался оружия. — Я горжусь тобой, Каспер. Пистолет поднялся чуть выше. Чётко. На уровень груди Энди. В этот момент всё замедлилось не как эффект, а как решение. Энди смотрел прямо. Не на оружие – на лицо. В нём не было просьбы. Не было страха. Только спокойное; выверенное присутствие. Пистолет за пазухой ощущался тяжёлым, но уже не главным. И тогда Чейз начал смыкать курок. И у него почти получилось. Почти. Движение Киллиана было почти незаметным. Не рывок – извлечение. Не жест – функция. Пистолет вышел из-за пазухи Энди так, будто всегда принадлежал этому моменту. Выстрел прозвучал глухо; неправдоподобно буднично. Плечо Чейза дёрнуло назад; тело потеряло ось, пистолет выпал из руки и скользнул по мокрому дереву крыльца. Чейз упал на колено. Потом на бок. И дождь сразу принял его тело, как принимает всё остальное. А тишина вернулась не сразу. Сначала был треск огня. Потом дыхание. Потом звёзды снова вылили дождь каким-то наказывающим ушатом. И только потом пришло понимание. Энди подошёл ближе. Посмотрел сверху вниз. Без торжества. Без жалости. Как смотрят на завершённое лего. Чейз смотрел на Энди, моргая, будто пытаясь сфокусироваться на образе, который больше не принадлежал его мифологии. — Прости меня, Цезари. — сказал он тихо. Почти вежливо. — Уверен, время ещё сплотит нас вместе. А потом Энди Джаспер поднял упавший пистолет своего мёртвого Бога. Мёртвого не физически, но архетипически. Дал знак Киллиану. Взглядом. И тот проследовал за ним. С пышными багажами, под восемьсот тысяч долларов каждый. И только тогда это стало ясно до конца. Энди Джаспер был свободен. Не метафорически, не «почти», не в перспективе. Свободен так, как бывают свободны тела, пережившие падение и обнаружившие, что летят. Что-то расправилось у него под лопатками – не крылья в прямом смысле слова, а право на траекторию. Право не принадлежать. Право не быть чьим-то отражением. Киллиан Ри видел это. Не вмешивался. Не присваивал. Он оказался тем, кем редко кто бывает рядом с рождением Бога – аудиторией. Свидетелем. Точкой фиксации. Жертвой в этом ограблении стал не тот, в кого стремились выстрелить. Жертвой стал Бог, сбросивший шкуру, оставивший её гореть в собственном доме. Джаспер не стал им по наследству – он просто надел эту кожу, потому что она подошла. Потому что больше – некому. И когда они ушли, дождь продолжил идти; дом продолжил гореть, а ночь – смыкаться над Сиэтлом. Это был не конец акта. Это было начало мифа.
243 Нравится 44 Отзывы 89 В сборник