Prima ballerina assoluta

R
В процессе
176
2
автор
Размер:
планируется Миди, написано 147 страниц, 59 577 слов, 20 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
176 Нравится 123 Отзывы 42 В сборник

Часть 20. Без названия

Настройки
Примечания:
Глава 20 — Это абсолютно точно невозможно… История не знает таких примеров, — Германия хлопает себя по лбу, на его лице читается едкое замешательство, мешающее трезво мыслить. — Это невозможно, Иван, мы законсервированы согласно нашему возрасту, статусу, сотням непонятых по сей день параметров. Наша физиология так не работает. Наше поведение, наш разум, наше… — Стоп, — Иван, снова устроившийся на подоконнике как огромный сибирский кот, откидывает голову назад, обнажая следы на шее. Они уже начали наливаться фиолетовым. — Ты же так тяготеешь к науке, Людвиг. Если мы чего-то не видим, это не значит, что этого нет. К тому же, живой пример необъяснимого ходит у тебя под боком. — С этим другая ситуация, — немец ходит взад-вперёд по кухне: у него кипит голова, а ещё он чувствует себя обведённым вокруг пальца дурачком. — Территориальная обособленность, сохранность культуры в каком-то роде… — Может быть, наш случай такой же. Не всем уходить в небытие, правда? Почему нет? — русский нагло закуривает, сбрасывая пепел от первой затяжки в кружку с остатками сладкого чая. У Людвига дёргается правый глаз: от резких скачков настроения и взаимоисключающего поведения Ивана; от остроты ситуации, вставшей костьми поперёк горла; от головной боли и от пряного желания разодрать аккуратно подпиленными ногтями чужую бледную спину. У него всё ещё нет уверенности, что это не очередной хитрый виток игры в русскую рулетку, когда каждый ход добавляет пулю в барабан. Но последняя ночь, кажется, чуть сломала ледяную скорлупу, в которой Россия сидел десятилетиями — и это даже не про секс. Германия осторожно, на кончике языка, пытался распробовать навязчивую мысль. Ему льстило. Возможно, русский по-настоящему был… — Людвиг, ты слышишь меня, чёрт возьми? Единственный, кто нам сейчас может дать какую-то конкретику, это твой старший братец. — И как я ему это объясню? — растерянно отвечает Германия, неловко разминая шею правой рукой. — Слушай, Гилберт, ты помирать не собираешься? — Могу я с ним побеседовать, — лисой растягивается в улыбке Брагинский, зная, что в таком случае получит поток немецкого мата из динамика телефона. — Понимаю, что довольно рано даже для деловых звонков, но, полагаю, следует поторопиться. Людвиг тяжело выдыхает и снова прикладывает холодную ладонь к больной голове. Даже самые, казалось, бредовые гипотезы иногда становятся основой новых направлений в науке. С учётом того, что страны никогда не исследовали нормально, с учётом отсутствия хоть какого-то определения “небытия”, куда они уходят, с учётом избегания правительством их как “людей”, да чёрт возьми много чего ещё… Почему они вообще решили, что как только страна перестаёт существовать номинально, её воплощение должно умереть? Да, в истории будто стопроцентная корреляция… Да, есть задокументированные случаи, когда воплощение страны не воскресало после полученных травм, если географически переставало существовать… Сука, тот же русский: Русь, Империя, Союз, Россия: Москва жива-здорова, поэтому он ещё жив? Почему он, Германия, один из нескольких княжеств, единственный выжил и стал “Германией”? Почему они всё, чёрт возьми, столько лет не задавались этими вопросами?! Им нельзя было задаваться. “Ведь столько нам отведено, Ваня.” — Как… Как ты вообще пришёл к этой мысли? Это же пальцем в небо. Как обвинить мимо шедшего прохожего в том, что он когда-то был Древним Римом, — Байльдшмидт тяжело смотрит Ивану в лицо, пытаясь поймать цветущие фиалки во взгляде, но видит только их увядание. — Его биография… Вполне совпадает с человеческими годами жизни. Его внешний вид и компетенции… Тоже. Русский лукаво скосил взгляд. — Чем бы ты занялся в свободное время, Людвиг? Я имею ввиду, если бы с тебя вдруг сняли бремя политических игр, законопроектов и прочего. Никто из нас сейчас ничего не решает на самом деле. Саммиты? Лишь обсуждение пост-фактум и, ах да, плацдарм для американских попыток вывести меня из себя. Не важно. Тем не менее, мы вынуждены… — он изящно щёлкает указательным и большим пальцами, отправляя сигаретный фильтр плавать в помутневшем чае. — Вынуждены удовлетворять требования правительства и сильно не отсвечивать, довольствуясь свободой, данной нам в качестве некого… Остаточного уважения за былые заслуги, я бы сказал так. Байльдшмидт слушает его напряжённо, ожидая, когда можно будет вставить слово: проследив за полётом сигареты в свою любимую кружку, он глубоко вздыхает, казалось, сотый раз за это утро. В любом случае, даже такие пессимистичные рассуждения постепенно его успокаивали: всё лучше, чем полные пустота и неизвестность внутри черепной коробки. — Я уже отвечал тебе на этот вопрос. Наука. Чтобы не хватать урывками информацию из журналов и не смотреть на исследования со стороны. Это весьма захватывающе, интересно, и, кажется, мне подходит… Ах, да — не стоит забывать, сколько я живу. Можно будет поделиться опытом. Только всё это — утопия, не совместимая с моей способностью “вечно” жить, воскресать в случае чего и прочее… Сиди, как сумасшедший учёный, в подвале дома, да экспериментируй… — А у тебя что, есть подвал? — расплывается в улыбке Россия, склонив голову. — Даже подвала нет, — честно признаётся Людвиг, разводя руками. — Но к чему этот диалог? Никто из нас не смог бы работать там, где душа лежит. Невозможно остаться незамеченным. Один несчастный случай — и всё… А спустя 10 лет коллеги начнут спрашивать, каким кремом для лица ты пользуешься. Документы вечно менять? Нет, нет… — Технически, даже такого при желании можно избежать. Но тут дело не в этом. Или в меньшей степени. Наука в свободное время, значит… Это роднит тебя с твоим коллегой, — русский вновь отводит взгляд, уставившись куда-то в окно. — Людям дано жить меньше. Сильно меньше. Настолько ощутимо, что многие из них посвящают свою жизнь одному делу, утопая в нём с головой и пытаясь выжать из него максимум. Как ты знаешь на своём опыте, не все одарённые остаются в истории… Ничего нового я сейчас не сказал. Мы с тобой, как страны, долгие годы отождествлялись с некой национальной идеей. Образом. Боюсь, что вопреки устоявшимся представлениям это… Не до конца так. Германия прислоняется к стене рядом с подоконником, не сводя взгляд со своего коллеги по несчастью. Пока Иван делает паузу, немец краем глаза смотрит на экран смартфона и мысленно молится, чтобы Гилберт не был в очередном загуле с отключённым телефоном и, желательно, был в Берлине. — В сухом остатке мы имеем… Странных “людей”, которые вроде как не люди, чьё прошлое, настоящее и будущее покрыто сотнями биологических и исторических загадок, “людей”, которые никогда не могли жить так, как им того хотелось. Это невозможно, я никогда не стану оптимистом в этом вопросе. В нас есть, как я уже говорил, отражение нашего народа, и безответственно пытаться отрезать эту связь. Однако… В нас слишком много исключительно человеческого. И нам хочется именно жить, а не существовать в ворохе законопроектов. Снова ничего нового, немец? — Пока это лишь печальная правда действительности. И нашей сущности, — горько усмехается Германия, тщетно пытаясь уловить взгляд русского и желая смахнуть грустную полуулыбку с чужих губ. — Боишься умереть? Умереть, не вкусив этой жизни? — чуть поворачивает голову Иван, врезавшись в лицо Байльдшмидта тяжёлым аметистовым взглядом. Германия хрипло сглатывает. — Как и каждый человек. Однако, я видел тысячи смертей. В том числе… Смертей таких, как мы. Это отрезвляет и подтверждает невозможность вечной жизни. Империи уходят. Одни страны поглощают другие. До конца существования человечества будет так. Если прогнозировать, — Германия точно видит, как русский в ответ на его слова прикусывает бледную нижнюю губу. — Да, ты неплохо рассуждаешь с точки зрения страны. С точки зрения принятия собственного страха. Привычки. Насмотренности. Люди в целом не горят желанием умирать: это их природный инстинкт, если только химия в мозге не сломана депрессией и… Ладно, ты знаешь это лучше меня. Солдаты кричат “мама”, когда умирают от разрывов снарядов. Больные самыми омерзительно смертоносными заболеваниями выгрызают себе дни жизни до последнего. Потому что жизнь у них одна. Они не очнутся после того, как получили пулю в сердце. Не будут вечно молоды. Те же, кто смирился со своей скорой смертью… Или страдает настолько сильно, что не в силах терпеть ни минуты в сознании, зачастую отдали бы всё, что у них есть, только бы продолжить жить в здоровье. У них одна жизнь, Людвиг. Это очевидно. Но нам этого никогда не понять по-настоящему. Ведь ты не стал бы тратить 50 лет на просиживание штанов в правительстве ради… Целого ничего. Ради отказа от того, что распаляет в тебе интерес. А мы… Уже много лет теряем свою былую значимость, меняя её на пластиковую имитацию. Однако, нам кажется, что ещё с десяток лет работы, и всё точно будет лучше. Может, ещё лет пятьдесят. Сегодня я сбегаю танцевать в Большой, но от этого мучаюсь совестью: можно было подписать очередную порцию формальных бумажек. — Хочешь сказать… Вкусив “вечной” жизни и тягот перерождения, мы потеряли счёт времени и теперь болтаемся между своими истинными желаниями, государственным долгом и ощущением себя как части народа? И наше “желание жить” ничто по сравнению с человеческим? — немец кусает костяшки: скоро живого места не останется — и вновь собирает мысли в разветвлённый сложный граф. — Да, пожалуй… Довольно грустная парадигма, но я так вижу этот мир. Может, лишь мой мир таков. А теперь представь, что Германия перестала существовать как страна. Допустим, я съел большой кусок Европы, — хихикает Иван, пока Людвиг делает кислое лицо. — Ты в ужасе, я думаю. В панике. Тебя ждёт вечное забвение на развалинах собственного величия. Но ты не умираешь и не уходишь в небытие, а продолжаешь жить: правительство пожимает плечами и позволяет тебе больше, чем обычной стране. Ты ведь больше не страна. Полагаю, так было с Пруссией. Байльдшмидт коротко кивает, не уточняя, что было с Гилбертом на самом деле. — Представляю, что Гилберт весьма и весьма по началу был обеспокоен своей судьбой. До меня доходили… Слухи. Однако, он так и не постарел и не заимел проблем со здоровьем, хотя жаль, — вновь заочно уколол альбиноса Иван. Отношения между ними гладкими так и не стали. — И теперь он живёт своей жизнью, отпустив всё к чёртовой матери… Тебе лучше известно о своём старшем брате. Только вот ему повезло. В целом, он и не скрывался от мировых политиков. Вернёмся к нашей гипотетической ситуации: ты перестаёшь существовать, как страна. Значит, ты должен вскорости умереть. Страх смерти обрушивается на тебя в полную силу: мы легко рассуждаем о гибели империй, но совершенно не привыкли умирать навсегда. Чужие смерти отрезвляют? Привычка? Не думаю. Не в том состоянии, когда ты не представляешь, сколько тебе осталось: твоё тело молодо и полно сил, но ты ожидаешь конца каждую минуту. Тебя больше нет: нет очертаний на политической карте, нет твоего народа, больше нет ничего. Но ты всё не умираешь. Конец гораздо страшнее, чем по щелчку отправиться в иной мир после подписания какого-нибудь пакта. — И в таком состоянии будет весьма уместно прочувствовать на своей шкуре звериное инстинктивное желание жить, да? Страх, злость на весь мир, да какой угодно спектр эмоций… — Германия скрестил руки на груди. В висках пульсировали вены. Не может быть. Прямо у него под носом… — Кто из нас не смотрел на людей свысока, Людвиг? На свой народ мы глядели как наставники, учителя и как мать родная. На агрессоров — как на сброд и ублюдков. А если своего народа больше нет… И если руки развязаны глубокими знаниями, если ты не хочешь умирать и играть по законам этого мира… То ты, вероятно, всё же какое-то время играешь: играешь бедного подростка, чья семья погибла при побеге в ФРГ, играешь странного воспитанника детского дома, чья приёмная семья откуда-то берёт на его обеспечение внушительные суммы. Играешь в обучение в университете: ты по-настоящему наслаждаешься жизнью, ты всегда этого хотел, и даже страх перед скорой кончиной отступает, заменяясь тем самым человеческим желанием жить. Наверняка у него был какой-то план, что делать со своей вечной молодостью, однако судьба его переиграла: он начал стареть, судя по всему какими-то скачками, а потом ещё и болеть. — Вместо того, чтобы умереть мгновенно после развала страны или хотя бы скоропостижно спустя несколько лет, он столкнулся с медленной, болезненной и неотвратимой смертью, когда только вкусил обычной жизни. Конец ещё более страшный, — мрачно подытоживает Людвиг, борясь с желанием выкурить у Брагинского всю пачку. — Поэтому он так остервенело ищет хоть что-то, поэтому он выбрал в качестве объекта исследования страну. Это материал. А ещё это отражение его ненависти к… Мировому порядку. Не знаю. У нас абсолютно нет информации, ни одной крупицы фактически. Как это доказать… Я пока не представляю. Только если… Если все его передвижения были на территории Германии, мог ли он… Скорее всего он “местный”. Надо понять, когда он только был замечен по документам: с другой стороны, это точно будет около Второй Мировой. А там, как ты себе представляешь, копать сложно. — Возможно, всё это бред сумасшедшего. Ладно, Вебер пытался налепить на меня именно такую бирку, — искренне смеётся Россия, но как-то с надрывом, будто у него ненулевой процент поражения лёгких. — Я не знаю, немец, у меня странное ощущение, когда я с ним разговариваю. Будто дежавю. Как будто ему сильно больше лет, чем по документам. Опять же, не исключаю, что моя интуиция меня обманывает, но многовато точечных несостыковок. Маленьких, но становящихся заметными при большом количестве. Они молчат, каждый погружённый глубоко в свои мысли. Россия всё крутит в руках несчастную чашку, кусая тонкие губы. Если их предположения сбудутся, то это всколыхнёт общественность: жизнь Гилберта была лишь первым звоночком. Хотя, судя по всему, далеко не первым. Им точно знатно влетит от правительства, даже если они раскроют древний мировой заговор, и тогда прощай разрешение на выезд: саммиты, встречи и конгрессы останутся где-то за бетонной стеной с колючей проволокой. Иван распорол бы о неё свои руки. Немец был красив так же, как когда Брагинский увидел его в зрелости первый раз. В нём угадывался тот маленький мальчик, которого Пруссия держал за руку: твёрдый взгляд, идеальная осанка и жёсткость лаконичных высказываний. Действительно, вырос хороший боец: это доказали многочисленные войны, только вот Людвигу никогда не удавалось заглянуть внутрь загадочной русской души, и он раз за разом, склонившись над планом военных действий, утирал со лба выступивший пот. Невозможно. Разумом поймать Россию за лисий хвост было невозможно. Накалившиеся отношения между странами разных политических лагерей не способствовали теплоте между ними, но Иван всё равно изредка кидал взгляд на немца, скучая на очередном саммите имени Альфреда Джонса, как он их называл у себя в голове. План с Вебером — он же немец — возник в голове как-то спонтанно, а после Болеро окончательно укрепился: взять зубами за шею Людвига Байльдшмидта казалось хорошим и даже местами приятным вариантом. Однако, многочисленные разговоры и абсолютно дурацкое, не подобающее странам времяпрепровождение, превратили “местами приятный вариант” в “просто приятный”. Бесконтрольно топить своё грызущее изнутри одиночество значило сделать себя уязвимым, и хотя Иван всё больше изобретал себе козырей в рукаве, партия приобретала другие правила игры, где старые переставали действовать. Молчание затянулось. Немец был красив так же, как когда Брагинский увидел его в зрелости первый раз. Иван, не удержавшись, косит взгляд на Байльдшмидта, хмуро убирающего тарелки со стола и отправляющего их в посудомойку. Вообрази он это ещё лет двадцать назад, точно ударил бы себя по лбу со всей силы. Сейчас это желание плещется где-то на уровне диафрагмы, распаляя совсем другие чувства. — Я сейчас наберу Гилберту. Поставлю на громкую, так что лучше молчать. Точно сбросит, — мягко говорит Людвиг, разблокировав смартфон. — Надеюсь, я смогу его разбудить: режим сломал окончательно без правительственной работы. Брагинский закатывает глаза, совершенно чётко выражая своё отношение и к Гилберту, и к тому, что он спит до обеда. Хотя сам Иван иной раз убил бы за эту возможность, а вдобавок бы ещё и расчленил, если попросят. Гудки в телефоне действуют обеим странам на нервы, но в конце концов таймер звонка высвечивается на экране, а из динамиков слышится невнятное шуршание. — Братец, ты совсем охренел, я понять не могу? — сонно, но от этого не менее раздражённо хрипит Гилберт. — Опять выпил несколько литров пива и с похмелья звонишь пожаловаться на ситуацию в мире и историческую несправедливость? Рука Людвига дрогнула и он будто бы залился краской, резко отвернувшись спиной к окну. Иван зажимает себе рот, чтобы явно недовольный Пруссия не услышал его приступ истерического смеха. — Нет… Гилберт, дело срочное. Ты в Берлине сейчас? — Германия, сгорая от стыда, треплет себе светлые пряди на лбу. — Разговор не телефонный. — В Берлине. Господи, опять какие-то акты подписать? Я отказываюсь ввязываться в очередную политическую неурядицу и соглашаться на их идиотские условия, всё, мы же договорились. Тем более я недельку назад встретил та-а-акую блондиночку, ты представить себе не можешь. Жизнь вовсю кипит, братец, могу пару номерков подкинуть… — Пруссия уже был готов приступить к описанию обладательниц номерков, но Людвиг перебивает его на полуслове. — Без шуток, Гилберт. Никаких актов… — Тебе, братец, определённые акты бы понадобились. В качестве успокоительного. Ты поговори там… — Россия вскидывает одну бровь, уставившись на спину своего товарища по несчастью. Да, Пруссия потерял свои величественные замашки, но вот манера общения как была, так и осталась. — Я серьёзно, — отзывается сталью в голосе Людвиг, и тот конец телефона тут же отвечает тишиной. Пруссия умеет считывать его интонации лучше, чем кто либо другой. — Не знаю, оставили ли тебе хоть часть исторических архивов, которые ты урвал когда-то, но мне нужны все документы, которые касаются стран, приблизительно времён Второй Мировой. Может быть, найдётся что-то касательно ещё живых тогда наших… Коллег. — Так ты называешь свою семью, Людвиг? — кисло отзывается Гилберт, цокая языком. — Я не так уж часто рефлексирую о былом величии и своих воспитанниках, знаешь ли. Вряд ли осталось много, я же лишён статуса государства. Не смотрел, когда они рылись в кладовке. — Мне срочно нужно всё, что осталось. И есть разговор к тебе. Приезжай по обычному адресу: по телефону не могу, — Байльдшмидт барабанит пальцами по столу, не скрывая вырывающееся за пределы нормы нервное напряжение. — Ладно-ладно, — сонно выдыхает Пруссия, мысленно прокручивая в голове варианты, зачем его брату вся эта макулатура. — Часа два. Разгребу всё это добро и приеду. С тебя пиво за ранний подъём великого меня и неожиданную малоприятную работу. Бывай. Гудки. Германия, с окончательно растрёпнной причёской, поворачивается к русскому лицом и разводит руками. Иван другого от бывшей Пруссии и не ожидал: Брагинский облокачивается на стекло, впиваясь длинными тонкими пальцами в подоконник и, слегка наклонив голову, с интересом рассматривает чужое лицо. Ему хочется болтать ногами, как ребёнку, и он уверен — это нервное, так же, как широкая неестественная улыбка. — Не поубивайте друг друга в моём доме, пожалуйста, — обессиленно произносит Германия, ища по ящику в столе таблетки от головной боли. — Это, конечно, подпортит планы Веберу, но на такие радикальные меры я не готов. А выпускать тебя отсюда довольно рискованно. Брагинский усмехается и мысленно представляет лицо Гилберта, когда, приехав к брату, он увидит Российскую Федерацию в чужих спортивных штанах. Наверное, его одежда уже высохла, но тут уже бесполезно делать вид, что ничего подозрительного не происходит: как минимум, они впутались в какое-то дерьмо вместе и с головой. Как максимум, Людвигу придётся минут пятнадцать просить Пруссию остаться и не крыть русского матом. Немец тяжело опирается одной рукой на стол и смотрит на часы: только пятнадцать минут с того момента, как он звонил брату. Время тянется чертовски медленно, неопределённость выворачивает наизнанку похуже плохих новостей. Даже если они найдут доказательства, они вероятнее всего окажутся слишком зыбкими. Пойти к правительству с тезисом “Огромный кусок экономики Германии, вообще-то, живая страна, нарушающая законы и пытающаяся ставить эксперименты на России”? Да они могут быть только рады… Из размышлений Германию вывел телефонный звонок, однако звонил не Пруссия. Иван вздрагивает и переводит взгляд на свой телефон. — Какое-то паршивое утро, полное паршивых телефонных звонков… — криво усмехается он и нажимает на зелёную кнопку. — Алло? По ту сторону слабо слышится какой-то взволнованный голос, и Германия не может разобрать слова, стискивая первую попавшуюся солонку в руке. — Да, я вас помню, да, — несколько растерянно хмурится Брагинский и с силой прикусывает указательный палец. — Что?! Он вскидывает голову, и в его глазах плещется что-то необъяснимое: ещё чуть-чуть, и оно выльется наружу, утопив немца и заполнив ему лёгкие до самих альвеол. — Это… Я уволю лично этого идиота, скажите, вы отправили на… — лицо Ивана застывает будто в посмертной маске. По ту сторону разговора слышится ощутимый даже в Берлине глухой хлопок, за которым следует вязкое безмолвие. Людвиг стоит как вкопанный: тишина прерывается звуком упавшей крышки от солонки, закатившейся под стол. Гудки. Они оба понимают, что перезванивать бесполезно: никто больше не ответит. Это действительно было паршивое утро, полное паршивых телефонных звонков. Немец чувствует, как из окоченения у него постепенно выходят сначала пальцы рук и ног, а потом и сами конечности. Грудная клетка будто стиснута клещами. Он понимает, что спрашивать сейчас, что произошло — это подписать себе смертный приговор. Поэтому Байльдшмидт медленно подходит к сидящему на том же чёртовом подоконнике Ивану, пытаясь рассмотреть в нём человеческое, но человеческого не находится: русский впивается в пластик до хруста, его плечи медленно подрагивают от явных попыток сдержать себя, а губы такими темпами необходимо будет зашивать. Людвиг ловит себя на мысли, что ему страшно смотреть Брагинскому в глаза, но пересиливает себя, и его накрывает такой волной гнева и ярости, смешанных с чем-то животным, безумным и жестоким, что у немца застревает что-то в горле. — Я убью его, — за Ивана говорят глаза, его лицо словно так и не ожило после звонка. Он был ещё бледнее, чем обычно, лишь раскусанные губы налились кровью. — Если он посмеет ожить, я снова убью его. Я убью его столько раз, сколько будет необходимо. Я пущу его на такие опыты, что смерть будет для него счастьем. Я убью его, Людвиг. Он не доживёт до суда. Германия всё пытается сглотнуть, но не может: испуг — он осел дымом глубоко внутри — уже отходит на задний план, а вот ощущение беспомощности до сих пор пульсирует в висках и отдаётся холодом в подушечках пальцев. Выбраться из этого клубка будто… Крайне маловероятно. В науке экспериментальную точку такого рода выбросили бы из рассмотрения. Людвиг всего лишь подходит ближе, ощущая на себе запах табачного дыма и чего-то едко-сладкого. Ядовитого. Его резко хватают за воротник футболки и притягивают так быстро, что немец теряет равновесие и хватается за стену. Перед его лицом светятся аметистом абсолютно безумные глаза, ещё несколько минут назад дополняющие мягкость улыбки. Немцу наконец удаётся освободить горло от вставшего поперёк кома, и он судорожно вдыхает чужой запах, который до сих пор кружит голову. Невозможно. Ему как будто сейчас перережут горло просто потому, что Вебер работал в его стране. Брагинский не моргает и будто не дышит, Байльдшмидт уже теряется во времени: сколько они так провели? Несколько секунд? Минут? Его мысли мгновенно схлопываются в ничто, когда Иван сокращает расстояние между ними до уровня одного выдоха и размашисто-грязно проводит языком по чужим губам. Германия чувствует железный привкус крови и чуть приоткрывает рот, отрывая руку от стены и перемещая её на искусанную шею. Русский с остекленевшим взглядом впивается ногтями в крепкое запястье и сам проходится большим пальцем по чужим губам, а затем убирает его, вновь оставляя между ними несколько миллиметров. — Это не поможет, — тяжело шепчет Германия, неконтролируемо вжимая Ивана в подоконник. — Это никогда не помогает. — Не учи учёного, — шипит Брагинский, с которого никак не хочет сползать маска. — Я прекрасно понимаю, что тебе потенциально… Нравится. Иначе я придушу тебя прямо в твоей квартире, а потом и твоего братца заодно, знаешь ли… Немец внезапно для себя сжимает ладонь на шее Брагинского сильнее, и тот с хрипом прекращает говорить, лишь сверкает нечеловеческим взглядом. Байльдшмидту крутит голову и сводит колени, но он прекрасно понимает, что нырнув вместе с Иваном в этот чёртов омут безумия, он сам уже не отмоется, если вообще выплывет. А когда русский отойдёт, у них будет неприятный разговор. Или вообще ничего не будет. Людвиг, борясь с собственной похотью, которую он так долго не мог выплеснуть, прикрывает глаза. Он на мгновение отключает себя от всего, делает короткий вдох и сжимает чужую шею сильнее. Если ему нужна кровь — пожалуйста, он её получит. Но не больше. Нельзя позволить себе больше. Иван не задыхается, но явно испытывает недостаток кислорода, судя по отхлынувшей от прокушенных губ крови. Немец целует его глубоко, вновь вкушая металл на языке, а затем чувствует резкую боль, когда Брагинский в ответ, уже совсем не нежно, впивается в его нижнюю губу. Ещё немного — и им явно понадобилась бы медицинская помощь, но Россия всё чаще начинает аккуратно проводить языком по кровоточащим следам собственных зубов, и Байльдшмидт отвечает ему тем же. В какой-то момент Германия смягчает хватку и Брагинский приваливается спиной к стеклу, судорожно вдыхая. Стекло в его глазах трескается, и через него начинают проступать человеческие эмоции. У Людвига мелко трясутся пальцы, и он тратит все ресурсы организма на то, чтобы держать себя в руках. — Я не буду спрашивать, что это было, — хрипло говорит он, утирая кровь с губ столовой салфеткой. — Просто хочу узнать, как часто. — Довольно… Редко. Но как правило не остаётся незамеченным, — сглатывает Брагинский, рассматривая кровавые разводы на пальцах правой руки. — Могло быть хуже. Например, убил бы кого-нибудь арматурой. — Как тут оставить незамеченным… — тихо произносит немец, до сих пор не пришедший в себя: это было заметно невооружённым глазом. — Судя по всему, отпустило? — В целом, да. У меня до сих пор нет предположений, почему… — русский прерывается на полуслове. — Срочно нужно достать материалы, которые подготовила моя лаборатория. Вернее, один конкретный сотрудник. Административные вопросы и вопросы семьи, к сожалению, потом: сейчас нужно доказать, что Вебер соврал даже в официальных “белых” контрактах по сотрудничеству на рынке препаратов. Даже если я пойду под суд из-за добровольного согласия ставить на себе эксперименты… Вебер не отвертится как минимум от иска за спекуляции на нашем рынке. — Ты серьёзно настолько быстро переключился? — вновь закрывает ладонью часть лица Германия, цокает языком и начинает массировать виски. Таблетка обезболивающего не помогла. — Технически — нет. Фактически — я привык быстро переживать нечто подобное. Хорошо ли мне сейчас? Нет, абсолютно нет. Но скоро приедет Гилберт и нам с тобой нужно создать видимость активной деятельности. Хотя, ему при первом взгляде будет всё понятно. Подготовься затаскивать за шкварник. Иван улыбается тепло, но крайне болезненно: его бледной коже не здорово идут кровавые разводы, и Германия поджимает губы. Вот о чём говорили Прибалты. Вот почему Франциск тяжело сглатывал при упоминании России в контексте некоторых… Исторических событий. Это действительно пугает: неизвестностью, неожиданностью, непредсказуемостью. Людвиг не думает, что может найти лекарство — пожалуй, во всём мире не существует подходящей вакцины. Но он точно знает, что его восхищают сложные нелинейные задачи.
176 Нравится 123 Отзывы 42 В сборник
Отзывы (8)