Медь

NC-17
Завершён
589
21
автор
DramaGirl бета
Ольха гамма
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
223 страницы, 104 971 слово, 25 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
589 Нравится 207 Отзывы 148 В сборник

Глава 12

Настройки
Примечания:
В какой из моментов стоит начать задаваться вопросом: катастрофа уже наступила или всё в её сторону неумолимо движется? Потому что за окном чёртов зной, палящее солнце неумолимо, улучшений на базе попросту нет. Ухудшения же, наоборот, даже у меня внутри наблюдаются. Я никогда не замечал за собой тяги выслеживать, тяги вынюхивать в буквальном смысле этого слова, тяги приманивать, но самому не делать ничего. Однако на постоянной основе, до непривычного регулярно ловлю себя на том, что, поднимаясь по лестнице, веду носом, улавливая отголоски её цитрусового парфюма. Это летняя свежесть в аромате, которым она начала пользоваться взамен чуть более тяжёлой композиции, что наносила на запястья и шею зимой. Ловлю себя на том, что загипнотизирован её шагами, тем, как ступают неизменно тонкие шпильки, и очередной облегающий, словно перчатка, сарафан — в который она упакована — заставляет обильно скапливаться во рту слюну. Заставляет её густеть. И медленно, очень медленно скользить глазами от лодыжек по икрам к бёдрам, округлой заднице и идеальной линии поясницы. Скользить взглядом, ласкать им её прямую, как у отличницы, спину. Чувствуя, как меня до тошноты укачивают её двигающиеся в такт шагам волосы, что словно волны растекаются по её лопаткам. Чёрные, как сама ночь, с этим, сука, синеватым отливом. Ловлю себя на том, что она в фокусе. Просто без лишних слов — в фокусе. Точка. И ведь даже не влюблённость. Всё ещё не она. Но есть какой-то острый крючок, что зацепил и теперь не отпускает. Другой давно бы сбежал, открестился после её вывертов, оттолкнул, отправив или к бляди Морозову, или к королевской суке Джеймсу. Потому что она не моя — она их. Плевать, что плавится подо мной в постели. Плевать, что постоянно приходит. Плевать, что смотрит так, словно хочет меня, как в каплю смолы, внутри своих глаз в ловушку заточить. И если смола так похожа на янтарь и клетка моя была бы насыщенно-медового оттенка. То её тюрьма — аквамарин. Голубовато-лазурная, прозрачная, как капля океана, в её тюрьме я бы мерцал под лучами солнца, добровольно скованный и не пытающийся оттуда выбраться. Это необъяснимая штука. Совершенно нелогичная. Наши отношения и отношениями не назвать даже с натяжкой. Я работаю в оранжерее, ухаживаю за растениями, убирая сорняки, вытравливая тлю и насекомых, пересаживаю, подстригаю, беру побеги. Роюсь в земле, потея и раздражаясь от жары. А Веста сидит рядом, подобрав под себя ноги, придя с очередным кувшином с лимонадом и льдом или бутылкой вина. И заставляет утонуть в обманчивом уюте. Фальшивом, потому что я вижу, как зрачок её то расплывается, то дрожит. Она всё ещё употребляет. Она губит себя, благо порезы появляются реже. И можно ведь глаза на это закрыть, её разрушение — не моё дело. Можно позволить себе игнорировать дурные симптомы, убедить себя, что она в относительной норме, и просто принимать то, чем кошка готова одарить. Но, сука, я не умею так. — Я была к тебе несправедлива, — мы разговариваем очень редко. Я бы сказал, критически. За те месяцы, что знакомы, диалогов было, дай бог, с горсть. Меньше десятка, так — по паре фраз, куда чаще — просто густое молчание. Она не стремится знакомиться со мной ближе, что-то выспрашивать из прошлого, не пытается в моей памяти туннели рыть. Сама тоже не спешит откровенничать. Поэтому слышать её тихий мелодичный голос, пока мои руки по локоть в земле, оказывается неожиданно и странно. Заставляя посмотреть на неё и встретить задумчивый взгляд светлых глаз. Отрава. Отрава как есть, концентрированная, в очередном лёгком платье, что задралось непозволительно сильно, оголяя её бёдра. А мне хочется податься вперёд и каждое слово сцеловать с её губ, проявить безумно редкую инициативу в наших с ней недоотношениях. Потому что или специально провоцирует и пользуется своими внешними данными, или на самом деле не до конца осознаёт, насколько может выжигать выдержку одним лишь своим видом. — Ты не заслужил настолько колких замечаний и попыток унизить, указываний на особенности твоей внешности, Франц. Мне жаль, — хочется заставить её замолчать. Потому что вот такие мелочи как раз и грозятся прогрызть дыру в моём сердце. Я сопротивляюсь ей месяцами, не прогоняя, но и не приближаясь. Позволяя. И вижу, что в ней что-то плещется, что-то углубляется, настаивается, что она становится теплее, она становится ближе. Ещё немного и может появиться желание её присвоить, отобрать у всех, пойти к чёртову ирландцу и выторговать Весту в единоличное владение. Не любовь, даже, вашу маму, не влюблённость. Не отрицание, правда, как есть. Но отрицать магнетизм на каком-то запредельном уровне не получается. Ради неё не хочется делать вообще ни-че-го. Не заслужила своими выебонами и прочим. Но в то же время я всё равно делаю. Аномально, необъяснимо, вопреки всему. — Перестань, — хмыкаю, стряхнув с пальцев комья земли. Тянусь к тряпке, чтобы стереть с рук грязь. Чувствую, какая потная стала кожа шеи и плеч, жара неумолима, расплавляет к чертям. Была бы моя воля — поселился бы в душе. — Может, мне нравится быть неотёсанным варваром, неандертальцем и дикарём, — кривлю губы в ухмылке, видя, как замерла и смотрит на меня, словно впервые видит. — Обидеть или хотя бы минимально задеть тем, что проехалась по внешности, ты могла бы как раз позёров с проэпилированными руками и привычкой выщипывать волоски из ноздрей. Не меня. — Я всё равно не должна была быть сукой с тобой, — встаёт и склоняет набок голову, а волосы, собранные в небрежный пучок на затылке, заколотые карандашом, что у меня оказался в кармане, делают её всегда идеальный образ немного неряшливым и оттого лишь более горячим. Каким-то привлекательным и живым. Шлейка сползает по плечу, а я отслеживаю это по секундам, и время словно замедляется. — Только не с тобой, Франц, — запретите на законодательном уровне именно так произносить моё имя. Именно вот так, рокочуще растягивая сраное «р». Подходит ближе, на расстояние выдоха, забивая мне лёгкие цитрусовым запахом. Наказание. За какие грехи мне вот это великолепие, расколотое изнутри, исцарапанное и больное, досталось? Чем заслужил? — Забудь, — выдыхаю, шумно втягивая воздух следом, потому что влипает губами мне возле ключиц, ведёт ими по моему плечу, широким мазком языка, а я знаю, что кожа солёная от пота, я проработал не один час, прежде чем она ко мне пришла, предложив освежиться, а заодно и собственную компанию. — Мне нужно в душ, кошка, — тихо ставлю в известность, получая прошедшиеся по груди ногти с нажимом. Лижет мой бицепс, лижет шею, трётся о бороду, мычит довольно. — Веста… — Молчи, — хрипло, и снова её язык, скользящий по моей коже, отстраняется лишь, чтобы дать рассмотреть глаза, что темнеют от желания, как зрачок расплывается пьяно, как аквамариновые радужки поглощаются им. Облапливает моё тело своими прохладными от стакана с лимонадом руками. Царапает и проходится по проколотому соску лаской. — Какие же они мягкие… — запускает пальцы в отросшую бороду, запускает в волосы на затылке, стягивает резинку, а они рассыпаются по плечам. Оттягивает до лёгкой боли в корнях и снова губами влипает мне возле ключицы… ниже к груди, облизывает сосок, играет с серёжкой, а мне стоять становится сложно: в ногах растекается слабость, хочется в кресло упасть. Её язык явно с каплями сочащегося яда, под ним стопроцентно железа, что его выделяет, иначе как объяснить онемение, что растекается удовольствием по коже от каждой ласки, — я не знаю. Веста моё тело сжирает. Целует громко, целует влажно, вгрызается в напряжённые проступающие мышцы на прессе. Скребёт ногтями и стонет, а у меня мурашки бегут от загривка и стекают вдоль позвонков вслед за ней, вставшей на землю голыми коленями. А я смотрю на неё вот так сверху, смотрю, и мутнеет перед глазами, когда зубами застёжку штанов вниз тянет, когда пуговицу расстёгивает без рук и не избегает взгляда, она им как на привязи меня держит. Ядовитая… Токсичная. Неудобная. Отрава, а не женщина. Она сжирает не только мою кожу, но и мысли. Она невозможная, вот так нежно касаясь кончиком языка влажно поблёскивающей головки, словно не солоно её губам, словно вкуснее ничего не пробовала, словно это именно то, что так сильно ей необходимо. Оглаживает умелыми пальцами, щекотной лаской по стволу, а следом от самых яиц языком, с силой, с нажимом, смачивая слюной. Красивая. С членом возле блестящих губ красивая до невозможности. Глаза её сейчас необыкновенны, глаза её сейчас смотрят как-то особенно. И я не представляю, что в её голове. Веста… Лучше бы ты улетела, девочка, лучше бы ты исчезла из моей жизни, я же практически готов впустить тебя ещё глубже, впустить и после разочароваться, потому что никакого будущего нет. Красивая. У неё такие красивые руки сейчас, такие ахуенные пальцы, и я не представляю, что чувствует она… вот так касаясь. По-особенному. Красивая. Её ноги измазаны рыхлой почвой, но Весте всё равно, она часто моргает, смотрит пристально и натягивается ртом на мой член. Вылизывает его, обсасывает, сжимает губами. Ласкает ствол сразу же обеими руками, как в вакуум втянув щёки, сосёт головку, заставляя прилить к ней кровь лишь сильнее. И пальцами-пальцами-пальцами в идеальном скольжении по стволу, а у меня горячо и в висках, и под кожей, горячо под веками. Веста. Девочка-противоречие на тонких шпильках и с ледяными глазами. Девочка-зависимость. Девочка-слом. Девочка-непостоянство. Девочка-девочка, не моя девочка, но девочка, вашу маму, идеально сосущая. Так идеально, что реальность расходится цветными пятнами. — Хочешь? — спрашивает хрипло, мурлыкающе, приподнимая своё платье. Чёрно-белое, но теперь со следами земли. Растрёпанная, несколько прядей налипают на лоб и щёки, одна щекочет губы, которые успели припухнуть и стать смазанными, нечёткими. Хочу ли я её? Безумно. — До ахуя, кошка, — и без того грубый голос садится, а она вздрагивает. Вся. Начиная с ресниц. Губы облизывает, встаёт плавно, отступает к креслу, садится, всё ещё мой взгляд удерживая, трусики свои стаскивает по ногам и отбрасывает в сторону, широко разводя бёдра, а промежность её блестит влажно, призывно. Идеальная гладкость. Идеально сейчас будет выебанная. Потому что терпеть, тратить время на ласки, вспоминать, где же завалялись резинки… не в состоянии. Мы трахались не сказать что очень много и часто, она говорила, что не очень уважает латекс, что переживать не стоит, я же, понимая, что медик вряд ли будет халатен в вопросах предохранения, не дура же, остаюсь в этом плане спокоен. Почти. Внутри неё адское пекло. Внутри неё оказываюсь до упора, ловя громкий стон с распахнутых губ, и нет сил на нежность. Впиваясь одной рукой в её горло, заставляя запрокинуть на спинку кресла голову, а второй сжимая подлокотник, чтобы зафиксироваться в позе, долблю, словно заведённая к херам машина. Шлепки оглушают, влаги так много, а она так течёт на моем члене, что скольжение просто восхитительное. И руки её, что к телу моему тянутся, губы её, кровью налившиеся, — одуряющая картинка. Одуряюще прекрасная. Передо мной сейчас точно не Герда, похуй, что всё ещё носится за чёртовым Каем. Передо мной не снежная королева, снежные королевы не горят так страстно и ярко. Передо мной похотливая, голодная, требовательная кошка, чья вагина, словно вакуум, готова всосать меня целиком. И это слишком хорошо, слишком сносит крышу, слишком поглощает и размазывает, слишком… Она вся сейчас «слишком», когда целует так же жадно в ответ, когда лижет мой язык и стонет в мой рот, когда тянет к себе, гладит мои волосы, гладит шею и шепчет едва слышно своё «ещё, пожалуйста, ещё сильнее». А мне бы бежать от неё, но я сбежать уже не сумею. Проваливаясь в этот страстный омут с головой, понимая, что всё же просачивается глубже, чем мне бы того хотелось. Не влюблённость, не любовь так подавно. Только больше, чем просто влечение и сучья симпатия. Я не знаю, какое дать этому название, но исчезновения её из моей жизни я перестаю хотеть. Перестаю ей сопротивляться. *** Ненавидел ли я Морозова сильнее, чем в момент, когда подтвердился его диагноз? Вряд ли. Потому что, как только звучит «аденокарцинома», я понимаю несколько вещей разом: он не собирается лечиться. Мне придётся нести эту тайну, потому что этика не позволит распиздеть никому. А ещё смотреть в глаза Весте, которая рядом всё чаще и становится всё ближе, будет очень и очень сложно. Пусть я и ублюдок, что способен голыми руками без тени сомнений убить, но знать, что её Кай болен и болен смертельно, а промедление убивает малейшие шансы, то ещё дерьмо. Тайны нас, как правило, разрушают. Тайны омрачают приятные моменты. Тайны лишают покоя. Разумеется, это всё не обходит и меня, потому что, как бы там ни было, я всё ещё обычный человек, из крови и плоти, и большинство вещей работают со мной точно так же. Тайна меня утомляет. Мне хочется это из себя выдрать, как нарост, хочется от этого избавиться. И в попытке хоть как-то стабилизировать своё нервное состояние пытаюсь до давнего знакомого доебаться, в попытке выдавить до деталей, как же поступить со строптивым пациентом, были ли в его практике случаи, когда человек наотрез отказывался бороться, и как правильнее поступить. Стоит ли оставить его в покое? Стоит ли искать пути решения проблемы, методы лечения, убеждать и уговаривать и даже не ради него, долбоёба, ради девочки, которую распотрошит известие. Она, может, и становится почти ручной кошкой, которая всё реже мечется, которая на Джеймса почти не реагирует, когда тот прилетает в очередной раз. Которая ко мне рвётся, об меня же трётся, со мной же засыпает порой, сворачиваясь в объятиях слишком идеально. Она, может, и кажется обрётшей относительную стабильность, и глаза её всё реже объёбаны, в них сквозит в разы больше понимания. Она начинает хоть сколько-нибудь стараться выкарабкаться, не разрывая дальше свою чёртову яму, — поднимает голову к свету, пробуждает в себе желание выбраться, а не продолжать глупо вязнуть и губить себя. А тут, блять, я такой приду и огорошу тем, что её блядоватый дружок вскоре отправится туда, откуда не возвращаются. Нельзя так. Опасно для её же ментального здоровья. Опасно для её состояния, переломит её это пополам, раскрошит окончательно, и маленькие, почти незначительные шаги к успеху будут сделаны в пустоту. Тайна утомляет. Знакомый советует как раз надавить на него через близких, а кто ему близок, кроме Макса, за которым он таскается, как рыба-прилипала, и Стаса, которому с виду глубоко похуй на большинство людей вокруг, — я не знаю. Весту вычёркиваю, понимая, что она огребёт больше остальных от таких новостей. Весту вычёркиваю… думая о ней же, принимаю как факт, что моя забота набирает обороты. Тот самый, что ещё буквально недавно абстрагировался и пытался максимально от неё отворачиваться и сопротивляться, теперь берёт на себя ответственность целиком. За всё. Вплоть до её ментального, помимо физического, состояния. Задумываясь даже о комфорте. Каков пиздец. И весь август удаётся молчать. Я делаю слабые попытки убедить Фила передумать, но тот резок, бескомпромиссен и чеканит одно и то же изо дня в день: «нет, не хочу лечиться, нет, не стану даже пробовать, и нет, ты никому не скажешь, Док». Я и не говорю. Права не имею. Не имею. Но девочка, пришедшая во время моего разговора с онкологом, словно вынюхавшая, или самой судьбой присланная — всё понимает сама. Смотрит на меня с откровенным ужасом. Смотрит с паникой, топит в ней, и чтобы не рухнула без чувств, чтобы хоть как-то успокоить, признаюсь, что болен не я, и, пусть не упоминаю имя, она безошибочно делает выводы. Мгновенно. И попросту сбегает. Я не успеваю Весту нагнать. Она не оборачивается, даже когда решаю крикнуть, звук её удаляющихся каблуков пробивает мне виски острой болью. Я не успеваю с ней поговорить. Я не успеваю ничего понять. Я просто не успеваю… она уезжает. Со своим Каем и Стасом в качестве водителя. А мне не стоит злиться, всё ведь непросто. Не стоит и ревновать, ситуация патовая. Не стоит ждать объяснений. Просто не стоит, и я решаю дать ей время. Решаю зря. Потому что проходит не так много времени, не несколько суток, не неделя. Критически мало, критически много, но мне звонит её Кай, Герда сама позвонить не решилась. И приглашают меня поговорить, серьёзность же тона не намекает, прямо говорит о том, что происходит что-то откровенно хуёвое. Как будто бы в нашем случае могло быть иначе. И ведь можно отказаться, сказать, что тратить часы на дорогу до центра, чтобы услышать какое-то отборное дерьмо, которое меня касается напрямую, касается нас троих, судя по брошенной фразе, можно будет решить и потом. Не дело же там жизни и смерти, в конце концов? Можно послать далеко и надолго и Кая, и Герду, обоих. Вляпались? Скатертью дорога. Утомили этой своей передружбой, которая и без того напрягала не один месяц, влезать в это болото, полное зависимости и хуй знает чего ещё, не охота. Только оказываюсь за рулём. Потому что ответственность, что рухнула на мои плечи, непрошенная, но появившаяся, и понимание, что не могу её, изломанную, в дерьме одну бросить, толкают в сторону центра. Настроение гнетущее, предчувствие имеет омерзительный привкус, желание выяснять не просыпается вплоть до момента, когда оказываюсь по указанному в смс адресу. Дверь открывает Морозов собственной персоной. Лицо нечитаемое, бледное, сосредоточенное. Глаза убийственные. Ледяные. Настораживающие. Веста, сидящая на диване в комнате, куда почти не проникает солнечный свет, выглядит не сильно краше тех, кого в гроб обычно кладут. Перебирает свои пальцы, нервная и дёрганая, поднимает на меня глаза, и очевиднее некуда, что она снова под чем-то, но что её так разъебало, помимо диагноза любимого Кая, одному богу известно. Хотя я бы на его месте в это дерьмо точно не вмешивался. Оно не для святых. Не для тех, кто высшего ранга, если те и вправду существуют. Хотя мать верит, мать об этом регулярно говорит, матери принято верить с рождения. Именно ей в первую очередь. — Веста вряд ли решится рассказать, а знать тебе явно стоит. Даже несмотря на то, что ничего уже не изменить. Так будет правильно. А правильно должно быть хотя бы что-то, и без того всё слишком сложно. И мы сами это усложнили, — пиздец, конечно, Фил делает подводки, приподнимаю бровь вопросительно, встречая его взгляд, вижу, как морщится, вижу, что его что-то сильно расстроило, и ничего не понимаю. — Я хуй его знает, как такие разговоры начинать вообще, как такие новости преподносить. Для тебя не секрет, что она зависима. Было бы странно, если бы ты, будучи медиком, такое пропустил, — киваю, соглашаясь, пружина медленно разжимается, если всё дело в её очередном срыве. То он даже не срыв как таковой. Она просто не прекращала. А я не давил, надеясь что чем больше улучшений будет в её жизни, тем больше понимания появится в дурной голове, что стоит от некоторых вещей наконец отказаться. И без них ведь будет неплохо. Но… Видимо, нет. — Я потратил несколько часов на дорогу, чтобы узнать, что она принимает? Ты мог об этом мне и по телефону сказать, и я бы не срывался с базы, где моё присутствие точно важнее, чем в стенах этой квартиры, — «очная ставка» — то, что пульсирует в моей голове. Очная, но по какому поводу — хуй его знает. Решимости Морозову не занимать, решимость из него прёт, сочится порами. Веста же молчит, словно внезапно решила сыграть в игру, набрав целый рот воды, чтобы продержаться на время как можно дольше в молчании. Веста молчит вообще несвоевременно. Абсолютно, потому что ответов именно от неё хочется. А не частично искажённо, а это так, я уверен, от сраного Кая. Только Герда будто в углу своём лишилась и чувств, и жизни, и голоса. Всего разом. — Если бы проблема была лишь в этом, — покачивает головой, ерошит волосы, кривится, снова ерошит. Смотрит на меня, делая глубокий вдох. — Она себе вредит, вредит регулярно. Я понимаю, что больно, понимаю, что ни у кого не сахарная жизнь, но резать свои руки, ноги, что угодно — клиника. Она себе вредит и тем, что просто бросается присваивать людей, потому что считает, что удержать ничем, кроме тела, не сможет. Я не уверен, была ли она с Джеймсом, но ублюдок на неё имеет ахуеть какое влияние, её буквально размазывает после встреч с ним. Размазывает в очень хуёвом смысле, Франц. И, судя по тому, что я от неё получил из информации, а получил я мало, потому что она в непрекращающейся и пиздец пугающей меня истерике, она спала с тобой без защиты. Спала и со мной. Приехали. Таки было. Таки не ошибся я в предположениях. Таки Кай не братской любовью одаривал свою Герду. Никак не ею. Отвратительно. Ощущение настолько мерзкое, что хочется сплюнуть. Одно дело догадываться, замечать нюансы, пропускать мимо детали, что кричат громче слов. Совершенно другое — слышать подтверждение. — Я потратил своё время ради того, чтобы узнать что ты с ней трахался? Не новость, что по срочности сравнима с «вопросом жизни или смерти». А такое… на базе без меня может возникнуть, — резко звучит, громко, отрывисто. Мне неприятно, и это логично. Просыпается ли ревность? Тонна её. И она затапливает, пробуждая желание оказаться как можно дальше от этой комнаты, квартиры и находящихся рядом людей. Я не влюблён в неё, всё ещё нет, то, что внутри успело развиться, сильно слабее, но оно имело множество перспектив. Оно было многообещающим. Было. Теперь это хочется в себе убить. Следовало давно поступить так, не зря чуйка не раз говорила, что стоит уйти. Не влезать в это. Не вляпываться. Чуйку слушать я привык, а тут проебался, согласен, виноват. Впредь буду осторожен. — Она была беременна, Франц. — Что значит «была»? — после короткой паузы спрашиваю, переводя снова взгляд на замершую, будто в несознанке, фигуру на диване. Молчит. Смотрит на нас как под гипнозом. Бледная как полотно, словно потеряла все краски. Мёртвая. Из глаз её вытекла вся жизнь вместе с прозрачными слезами, что она тихо безмолвно роняет. — Она сделала аборт. А потом позвонила мне в истерике. Успев объебаться порошком и хуй его знает чем ещё. Чей был ребёнок, мы теперь не узнаем. Мой, твой… неважно. Она его убила. И кажется, в шаге от того, чтобы прикончить и себя. И наблюдать за этим — полный пиздец, у меня не осталось сил. Её надо спасать. Иначе скоро придётся похоронить. Я девочку люблю, но она для себя же опасна. Аборт. Ребёнок. Беременность. Слова именно в такой последовательности всплывают внутри, и мне становится резко жутко холодно и почти дико. Я много убивал, посчитать жертв не смогу, пальцев не хватит. Ни на руках, ни на ногах. Много их было. Что-то делал довольно грязно, что-то почти ювелирно. Голыми руками. Травил. Резал. Никакого огнестрела. Я мог раздолбить уёбку череп битой, та всегда, будто родная, лежала в руке. И сейчас я бы ею ебашил по стенам. Я бы повыносил к хуям окна, всю посуду превратил в крошево, мебель, технику, двери. Людей. Я много убивал, но никогда, ни единого раза, не касался сколько-нибудь грубо детей. Умудрившись дважды в жизни принять роды в полевых условиях и глядя на окровавленного младенца в сгустках и со всё ещё тянущейся пульсирующей пуповиной, считал это самым доступным всем нам, самым удивительным чудом. Я был восхищён этим пиршеством жизни, видя, как страдает женщина, чтобы вытолкнуть это маленькое, беззащитное, хрупкое существо в мир. Я много убивал, но когда меня просили, ни единого раза не согласился сделать чистку. У меня не поднималась рука убить зародившуюся в женском теле жизнь. Для меня это, сука, преступление. Это худшее, что способна сотворить женщина, становясь в моих глазах хуже убийц, потому что убивает только пришедшую в мир душу, и это омерзительно. Это преступление против самой жизни. Против самого понятия. Аборт для меня допустим лишь в очень ограниченно строго предписанных случаях, когда не существует иного варианта, когда это безысходность, когда выхода нет или ребёнок остановился в развитии внутри и спасать некого. Аборт… так должны были назвать смерть, они для меня абсолютно созвучны и несут один и тот же смысл. Оставляя стылый, тошнотворный привкус горечи и приторной сладости разом. Я готов её возненавидеть в момент. Я готов впервые высказать всё, от самого ёбаного начала, пройдясь и по неидеальности внешности, и по хуёвым человеческим качествам, и по слабости, которой она позволила уничтожать свою жизнь. Бесхребетная. Жалкая. Сломанная. Идиотка. Которая не имела никакого морального права молчать, прежде чем принять настолько важный шаг, что касался не только её. И, блять, мне насрать, что она употребляла. Рожают и не такие. Это может как иметь очень страшные последствия, так и не иметь их вовсе. Веста не сидела на героине, не употребляла что-то по-настоящему тяжёлое, ограничиваясь синтетикой по большей части, которая вредит чуть менее сильно. Да и в последнее время наркотиков в ней было меньше едва ли не вдвое. Она могла бы рискнуть. Просто попытаться. Раз к ней ребенок пришёл, раз он выбрал её утробу, возможно, сама судьба таким образом решила предоставить ей шанс изменить свою жалкую жизнь. Не ради себя — ради того, кто стал бы её плотью и кровью. Господи, как же она меня сейчас раздражает. Как же злит, и сколько же во мне скапливается в секунды отторжения, которое начинает гасить уважение, которым я успел за месяцы бок о бок проникнуться. Весту хочется отхлестать по щекам, впервые сделать это с женским полом, видеть алые отметины на бледных скулах и орать, брызжа слюной, что она не имела ёбаного права так со мной поступить. Мой это был ребенок или Морозова — неважно. Мы могли бы эту проблему решить. Вместе. Теперь же решать нечего. И самое время мне убраться наконец подальше, как давным-давно должен был. От неё подальше, нахуй. Но первым уходит её Кай, грёбаный снежный принц, который, не особо пытаясь скрыть раздражение, хлопает дверью. Он оставляет нас одних, а я не хочу с ней оставаться. Мне сказать ей нечего. Внутри пиздец каких размеров разочарование, оно заполняет меня целиком, я в нём утопился к херам и видеть Весту не хочу. Не жаль её. Ни капли. Она натворила столько дерьма, что просто обязана сама всё это расхлёбывать. Или нет. Меня это уже не касается. Она ведь не посчитала нужным сообщить мне настолько важную новость? Какого хуя тогда я обязан здесь быть? Какого хуя мне нужно стараться? Во имя чего? Чувств? Их зачатки только что в агонии выгорели, заживо. Скончались. Всё то тепло, что для неё скопилось, все те оттенки, которыми заиграла кровь от её близости, вся та страсть и влечение оказались под руинами поступков. Я ждал, когда Веста осознает, что пора избавиться от зависимости. Я закрывал глаза на её близость с Морозовым, я пытался это понять и не реагировать. Но то, что она ебалась на два фронта с чистой совестью, то, что она доебалась до беременности, а ведь говорила, что за вопросом этим следит и переживать не стоит. То что она пошла и, блять, «разобралась» с последствиями, насрав на то, что мы с её чёртовым Каем имели право на решение повлиять… И кучу мелких, таких неприятных ситуаций попросту перечеркивают в моих глазах всё. И прошлое, и настоящее, и возможное будущее. Которому теперь не быть. А она смотрит пристально. Смотрит надорванно. Смотрит и начинает словами провоцировать. Смотрит, пытаясь задеть. Смотрит, откатываясь на долгие месяцы обратно, когда вгоняла шпильки в мою кожу в надежде до сердца достать, прошить саму душу. Смотрит, а у меня ничего не ворочается больше внутри. Там тихо, сухо, холодно. Для неё там больше нет ни крупицы. А Веста смотрит-смотрит-смотрит. Встаёт и снова садится, её ноги слабы, руки подрагивают, глаза полны паники, злости и боли. Не трогает. Она жалкая. Размазанная как чёртова блевотина. Пережевало её, переварило почти и обратно выплюнуло. И внутри нет сочувствия, она сама виновата в том, что натворила. Нет сожаления, вероятно, это действительно к лучшему. Очень показательно, очень убедительно, благодарю. Жаль, что не раньше. Тогда было бы не настолько дерьмово от произошедшего. Не настолько болезненно оно отзывалось бы внутри. Не настолько разочаровывающе. Она сломанная теперь окончательно, и склеивать её вряд ли хоть кто-то решится. Нахуя? Зачем вменяемому человеку такие проблемы? С большой буквы «П». Она хочет дёрнуть, хочет что-то вытянуть, просто хочет внимания. Ей плохо. А мне похуй. Ответственность — единственное, что удерживает меня в этой квартире. Неумение отвернуться от беды, что когда-то привело в медицину. Но стоит ей начать меня ещё больше провоцировать, уйти я смогу без капли сожалений. Навсегда уйти. И никогда более с ней надеюсь не встречаться. Её «люблю» звучит издевательством, натуральной насмешкой. О какой любви может вообще идти речь после таких дерьмовых поступков? О какой, блять, любви она мне чешет, после того как перемножила на ноль всё, что между нами было? О какой, вашу маму, любви, если это чувство невзаимно? А когда невзаимно, тогда называть так претенциозно и громко не имеет смысла. Её «люблю» вызывает лишь раздражение и усталость, хочется подальше уйти, хочется сию же минуту от Весты отказаться и бросить ей это в лицо. Но нервы прогорают старой проводкой, плавятся, а руки тянутся к сигаретам, чтобы хлебнуть горечи буквальной, устав от того, как в ней всё внутри плещется. Дым не успокаивает. Не стабилизирует. Дым — просто дым, он не делает вообще ничего. И разговаривать с ней не хочется, единственное, что я могу сейчас сделать, — это поставить ультиматум, и не потому, что она мне пиздец дорога, этого человека вычеркнуть стоит, как только захлопну за своей спиной дверь этой квартиры. Ультиматум — единственное… вероятно, наконец хоть как-то способное повлиять. Ты идёшь лечиться — я даю тебе возможность, когда ты свою голову подправишь, увидеть меня и попытаться оправдаться и вернуть нахуй угробленное доверие. Что вряд ли ей удастся, я вторых шансов, как правило, не даю никому. Никогда. Даже не пытался. Но если это спасёт её, то почему нет? Поговорить, приехав на выписку из рехаба, мне будет несложно. Главное, чтобы у этой хуёвой истории был хотя бы сколько-нибудь положительный результат. Я не говорю ничего о том омерзительном поступке, что она совершила… убив. Я не говорю ничего о том, что она трахалась со своим ёбаным Каем, не упоминаю его вообще. Я не говорю ничего на её признание в любви, я в это просто не верю: когда любят — не поступают так. А значит, ей нужно время, чтобы в себе и чувствах разобраться. Иначе никак. Я умываю руки. О чём Весте сообщаю, туша недокуренную сигарету прямиком на полу, и ухожу из сраной квартиры. Мне стоило бежать от неё, стоило себя слушать, стоило внутрь не впускать, стоило. Теперь стоит как можно быстрее забыть. Качели — вещь прекрасная. В детстве. Когда тебя возносит в небо, вызывая много восторга и трепета, покоряет ощущение полёта. Качели — отличная вещь, и тот, кто изобрёл этот способ развлечения, настоящий молодец. Но эмоциональные качели — очень выматывающее, высасывающее, омерзительное, по-настоящему хуёвое дерьмище. И я на них накатался на всю жизнь вперёд. Хватит.
589 Нравится 207 Отзывы 148 В сборник
Отзывы (4)